КРИСТОФЕР МЕРРИЛЛ :,,От него я узнал больше, чем от всех остальных своих преподавателей вместе взятых. И хотя я вышел с этого курса с ощущением полнейшей пустоты — словно я ничего нового там не узнал, — именно голос Бродского по-прежнему звучит в моей голове. Он вручил мне кодекс совести...,,
,,...Несмотря на свой сильный русский акцент, Бродский проворачивал ... со всеми английскими словами; каждым произнесенным им словом мы упивались как изысканным лакомством. Это и был его педагогический метод: Бродский обращал внимание на каждое слово, чтобы раскрыть ход мысли автора. Знаете, он часто ссылался на Одена и его строки о том, что поэт в своем творчестве высвечивает «кодекс совести». В некотором смысле Бродский даже перенял у Одена этот код. По-моему, он хотел донести до студентов свой такой шифр — в значительной мере обусловленный лирикой Одена.
Важно знать и осознавать тот факт, что Бродский самостоятельно доработал многие переводы своих текстов — после чего начал сочинять по-английски (и писал на этом языке до конца своих дней). Впрочем, многие американские поэты имеют вопросы к его английской речи. Приведу в пример современного русско-американского композитора: мы с ней добрые друзья, то и дело спорим про стихотворение «24 мая 1980 года». В одной из таких бесед моя приятельница высказала весьма любопытное соображение: третья с конца строка в переводе звучит как «жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок». Бродский так хотел получить определенную рифму к слову forty (сорок), что называет хлеб warty (бородавчатый), и по-английски это звучит слегка нелепо. Приятельница обратила на это мое внимание и спросила, не считаю ли я, что пришла пора заново переводить Бродского. Я ответил: «Пойми, Иосиф Бродский переделал все переводы на собственный лад».
,,24 мая 1980,,
ИОСИФ БРОДСКИЙ
Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
*************************************************************
I have braved, for want of wild beasts, steel cages,
carved my term and nickname on bunks and rafters,
lived by the sea, flashed aces in an oasis,
dined with the-devil-knows-whom, in tails, on truffles.
From the height of a glacier I beheld half a world, the earthly
width. Twice have drowned, thrice let knives rake my nitty-gritty.
Quit the country that bore and nursed me.
Those who forgot me would make a city.
I have waded the steppes that saw yelling Huns in saddles,
worn the clothes nowadays back in fashion in every quarter,
planted rye, tarred the roofs of pigsties and stables,
guzzled everything save dry water.
I've admitted the sentries' third eye into my wet and foul
dreams. Munched the bread of exile; it's stale and warty.
Granted my lungs all sounds except the howl;
switched to a whisper. Now I am forty.
What should I say about my life? That it's long and abhors transparence.
Broken eggs make me grieve; the omelette, though, makes me vomit.
Yet until brown clay has been rammed down my larynx,
only gratitude will be gushing from it.
https://journal.bookmate.com/joseph-brodsky-teaching/
Комментарии 3