Со страницы Владимира Фадеева.
САМОСОТВОРЕНИЕ ПОЭТА
18 АПРЕЛЯ 1965 года родился Андрей ШИРЯЕВ, русский поэт. Автор пяти поэтических книг: «Продрогший пантеон», «Мастер Зеркал», «Глиняное письмо», «Бездомные песни» и «Латинский камертон». Бард. С самого раннего детства очень торопился жить, словно зная – срок его короток, надо успеть. Окончил школу экстерном в 15 лет, учился в двух ВУЗах – Уральском ГУ и Литинституте в семинаре Левитанского. Работал журналистом, артистом в филармониях, редактором в компьютерных журналах и на интернет-порталах, писал остросюжетные книги, организовывал конкурсы фантастики, вёл разнообразнейший бизнес в компьютерной и медийной индустрии. И всё это - лишь фон ПОЭТА, которым Андрей, похоже, осознавал себя ещё до рождения: «…Но старик приходит снова,/садится рядом, требует стихов –/доверчиво, смешно и бестолково./И я читаю до рожденья дня./А он, похоже, путает меня/с другим, кто был намного раньше слова». Его поэзию поэтому отличает внутренне свечение и та самая высшая мудрость обреченного воина, которого не победить, потому что он уже ничего не боится: «Видишь плечо? Ложись на него и спи./Кожа крепка. Узоры подобны снам./Я помогу, не бойся. В моей степи/можно начать со смерти. Но дальше — сам». Андрей покончил с собой в 2013 году в Эквадоре, где проживал последнее время – тяжёлая форма диабета, два инфаркта, инсульт и перспектива «растительного существования». Вот из его предсмертной записки: «Мне пора. Последняя книга дописана, вёрстка передана в добрые руки... Грядущее растительное существование — оно как-то совсем уж не по мне. Так что, действительно, пора. Заодно проверю, что там, по другую сторону пепла. Может, и увидимся…»
Ухожу со стаей журавлей.
Коли нищ, откуда взяться страху?
Я, прощаясь, родине моей
Отдал заготовленную драхму.
Пусть мой грех останется молве,
Что винит меня в непостоянстве.
Римский прах под ней или славянский –
Всё равно кладбищенской траве.
Оглянись, одумайся, моя!
Помнишь ли последнюю вечерю,
Где – галдящим! – бисер пел Боян,
Лик вонзив в пространствие над чернью.
И когда по площади слепец
Уходил, то, тешась безыскусно,
Полоснул ножом по жилам гусли
Кто-то в веселящейся толпе.
Гарь твоих немыслимых балов
Воспаляет сомкнутые вежды.
Мне тобой оставлена любовь,
Но без веры, как и без надежды.
Всё возьмёт любой, кто попросил,
Но уж Это, верно, не отнимет.
В час, когда больное время минет,
Воспарят двенадцать белых крыл.
В Судный день под карканье трубы
Обвинят нас равно и без толку,
Но тебя – квириты и рабы,
А меня – стихи мои. И только.
Что ж, гляди, наверно, веселей.
Долго ли прощаться-собираться?
В ножны неба падают двенадцать
Обоюдоострых журавлей.
***
Привычно доедать до последней крошки,
привычно доживать до финальных титров.
Сценарий жизни старой подвальной кошки
достоин девяти уссурийских тигров.
Сценарий лжи. Леплю куличи из ила,
тяну больное, путаясь в алфавите.
Честней, пока не поздно, разлить чернила,
и кинуть грош Харону, и встать, и выйти;
и вновь — по темноте за бессонным стражем,
в окраинном кинозале, в луче экранном,
где мир, подобно мне — короткометражен,
а я — всего лишь пепел над океаном.
* * *
Улыбнусь мимо окон — и мне улыбнется в ответ
городская Диана с подножки ночного трамвая,
загорелой рукой пневматический свой пистолет
в ненадежное небо к осенней луне воздевая.
Так стреляй же, охотница. Здесь, в темноте, на краю,
на горбатой околице бедного третьего Рима,
подари мне шальную печальную пулю твою,
обручальную пулю с кольцом обручального дыма.
А потом — за глоток до рассвета — ты помнишь? — вдвоем
заболеем, прольемся безмолвной, закушенной страстью
в зарастающий медленным бледным сиянием дом
через стекла холодные — хрупкие, точно запястья.
МНЕ СКУШНО, БЕС
Мне скушно, бес. Гони меня в три шеи
вдоль этих улиц в заросли и щели
чумного города с крысиным лбом
и медными глазами.
Теорема
для вафельного торта в луже крема.
Так евнух в обрамлении гарема
торчит в кустах дорическим столбом.
Я ненавижу мир. И он взаимно
ломает перья мне, дыша интимно
в набухший зоб, и кормит изо рта
слюной с тончайшим привкусом железа.
Из леса — волки. Музыка из леса
оскалит зубы. Впрочем, Перголезе,
как Бог, достоин моего «та-та…».
«Та-та» — ещё два раза. Знаешь, матом
всегда объёмней. В мареве косматом
восходит нечто красное, как том
зануды-классика. Запахнет маком
из красного пространства. Станет раком
и свистнет лёгкое. В своём двояком
приятно малость выглядеть скотом.
Гуляй, чума! Разбрасывай бубоны,
как семена, как синие бутоны,
как только смерть.
С полуденных небес
струится зной. Дыхание Зефира
томительно. Порхает голубь мира
над ручейком прохладнее кефира.
Мне страшно, бес.
ТАК ХОЛОДНО
Так холодно, так снег рассыплется в горсти
Последним угольком истлевшего порога.
Сожги мой дом, чужой. Не больно даже богу
Порога перейти.
Не хватит сил на смерть, мой бог, не хватит сил
На прочее. Я стар, меня разъела проседь.
Сожги моё лицо — так милостыню просят.
Я этого просил.
Мишень качнётся. Честь переродится в часть.
Твой птичий звук похож на прерванный молебен.
Ты так жесток, мой бог, ты так великолепен,
Что хочется кричать.
Мохнатый ткач распрял пространство на окне
Вдоль снега. Жди меня, мой бог, как ждут наследства.
Сожги меня, чужой. Позволь мне отогреться
На собственном огне.
* * *
Был горький дым, когда на небе утлом
пять с половиной тысяч лет тому
я сотворил тебя в шестое утро
в Крыму.
Улыбка мира, девочка, растенье,
меж нами только древний воздух снов
и рук неторопливое цветенье
и слов.
Тугая речь срывается и вьётся,
смеётся, упивается собой.
…а заполночь такая боль начнётся,
что — пой!
Меж нами — только воздух. Слишком прочен
его гранит; его табачный гул
горячечным касанием порочен,
сутул.
Сестра моя, пока глаза, темнея,
не смеют ни сказать, ни изменить,
я буду ждать, поскольку ждать больнее,
чем жить.
Но если эта ночь устанет длиться,
позволь мне, жено, голосом седым
упасть к твоим коленям и разбиться
о дым.
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев