Птицы певчие
Мы — птицы певчие. Поём мы, как умеем.
Сегодня — хорошо, а завтра — кое-как.
Но всё, что с песнями на Родине мы сеем,
На ней произрастает в хлебный злак!
Без песни жить нельзя. Она нужнее хлеба,
Она в сердцах людей, как птица гнёзда вьёт,
И с нею легче труд, и голубее небо,
И только с песней жизнь идёт вперёд.
Нас, старых, мудрых птиц, осталось очень мало,
У нас нет голосов, порой нет нужных слов,
Притом война, конечно, распугала
Обидчивых и нежных соловьёв.
А мы… А мы поём! Дыханье нам не спёрло,
От Родины своей нам незачем лететь.
Во всё бесхитростное наше птичье горло
Мы будем радостно, мы будем звонко петь!
Мы — птицы русские. Мы петь не можем в клетке,
И не о чем нам петь в чужом краю.
Зато свои родные пятилетки
Мы будем петь, как молодость свою!
Александр Вертинский
Принесла случайная молва
Милые, ненужные слова:
«Летний сад, Фонтанка и Нева».
Вы, слова залетные, куда?
Там шумят чужие города,
И чужая плещется вода,
И чужая светится звезда.
Вас ни взять, ни спрятать, ни прогнать.
Надо жить – не надо вспоминать,
Чтобы больно не было опять
И чтоб сердцу больше не кричать…
Это было, было и прошло,
Все прошло и вьюгой замело,
Оттого так пусто и светло.
Вы, слова залетные, куда?
Там живут чужие господа,
И чужая радость и беда,
И мы для них – чужие НАВСЕГДА!
Раиса Блох и Александр Вертинский
К 130-летию со дня рождения Александра Вертинского, наконец-то, открыт памятник.
Разумеется, не в Москве. Столица дань памяти великому шансонье отдавать никогда не торопилась. Его дочерям - Маше и Насте потребовались годы для получения разрешения на установление памятной доски на доме, где жил Вертинский. Девочки хотели приурочить это событие к 100-летию отца, а получилось лишь 12 лет спустя. Слава Богу, что открытие состоялось при жизни Лидии Владимировны, жены Вертинского.
А памятник открыли вчера в Киеве, где Александр Николаевич родился и вырос. На земле, которую он называл "родиной нежной". Теперь бронзовая скульптура Вертинского в образе Пьеро стоит на углу Андреевского спуска. С этого костюма он начинал, исполняя свои песенки, этот костюм его прославил во всем мире, когда он уехал из России, как тогда казалось, навсегда.
В 1916-м Мария Саввишна Морозова организовала свой санитарный поезд, два года курсировавший от фронта до Москвы и обратно. За это время, служивший в эшелоне брат милосердия Александр Вертинский сделал 35000 перевязок раненым. После перевязок он развлекал раненых выступлениями, пришив к белому халату помпоны, чтобы быть похожим на Пьеро…
А в Москве пока есть только один памятник, который нам напоминает о певце. Это Достоевский работы Сергея Меркурова во дворе Мариинской больницы на Старой Божедомке, рядом с театром Российской Армии. В 1914 году скульптору позировал Александр Вертинский - они были соседями и приятельствовали. Сохранились фотографии той совместной работы, о которой Меркуров вспоминал с восхищением: "Отличный был натурщик. А как держал свои изумительные пластичные руки!"
За год до смерти Вертинский написал замминистру культуры:
"Где-то там наверху всё ещё делают вид, что я не вернулся, что меня нет в стране. Обо мне не пишут и не говорят ни слова. Газетчики и журналисты говорят: "Нет сигнала". Вероятно, его и не будет. А между тем я есть! Меня любит народ (Простите мне эту смелость)…"
Простили… А памятника до сих пор нет.
Станислав Садальский
Ему было 52, ей 18. Между ними лежала бездна, и эту бездну в 34 года нельзя было просто так перепрыгнуть. Мать Лидии Циргвава была против этого брака, и ее можно понять. Старый муж, к тому же поющий песенки в ресторанах, – это не то, что она хотела для дочери. Но в мае 1942 года церковный хор в кафедральном соборе Шанхая заглушил все возражения (хотя вряд ли они были уже в день свадьбы). Шла война, будущее было неясным: пожилой муж, к тому же знаменитый, — неплохой выбор, когда все рушится и даже Япония нападает на Китай. «Меня зовут Лидия, — сказала она при знакомстве. — Но все зовут меня на грузинский манер – Лилой».
Лидия-Лила вышла за Александра Вертинского, с ним и вернулась в Советский Союз.
В фильме, хорошо известном во времена моего детства, в «Королевстве Кривых зеркал», она играет Анидаг. Если перевернуть это имя, будет «Гадина». А в «Садко» сыграла птицу Феникс. И это имя не палиндромируется. Впрочем, это все не имеет значения. Лидия Вертинская не лицедействовала в обычной жизни. И ничего швом наизнанку не переворачивала.
Лидия-Лила боготворила своего мужа и не смела обращаться к нему «Сандро», хотя он сам ее об этом просил. Только «Александр Николаевич». А еще они писали друг другу записки. Говорят, что они делали это с первого дня знакомства.
«Суббота, ночью. Любимая моя! Я думал о том, что если бы Вас не было, то не стоило бы мне жить на свете!»
«Не пугайте меня «загадочностью» Вашей натуры. Замками и старой мебелью... Где я Вам ее достану? Напрокат не дают. А купить не на что. Мы с вами устроим счастье и без этого, с завтрашнего дня начинаю откладывать деньги на замок и мебель. (…) Маленькая, любименькая, тоненькая, зелененькая, холодненькая. Я Вас ОБОЖАЮ! (…) . Ваш несчастный Сандро».
Или вот еще.
«... Я вчера рассмотрел немного Ваше лицо. Оно, конечно, красивое, но самое главное, что эта красота духовная. Точно оно освещено изнутри каким-то мягким светом. (…) Вы похожи на маленького непокорного ангеленка, которого обидели и который никогда этого не простит.... И какое ужасное горе постигнет меня, если Вас у меня отнимут. Р.S. Поклянитесь мне, что Вы меня никогда не променяете ни на кого, и что будете ждать меня до конца!»
Контрастом звучит тут записка от 20 декабря 1944 года, написанная уже в Москве. «Дорогая Пекочка! Как ты себя чувствуешь? Как выглядит доченька? Как молоко? Сегодня звонил Тамаре насчет кроватки для Настеньки. Она обещает устроить». Никаких «вы», никаких заглавных букв. Впрочем, когда Настенька выросла, они с сестрой дали всем прикурить.
Вернувшись в СССР, Вертинские после войны жили здесь, скажем правду, широко. Да, газеты про его концерты не писали, но концерты – устраивались. У дочек были даже бонны (проще говоря, няни).
Известно воспоминание Анастасии Вертинской, дочери (той, лучшей женщины на свете, из фильма «Безымянная звезда» с молодым Костолевским и знаменитой фразой: «Звезды никогда не меняют своей орбиты», эта фраза как раз про нее). Вертинская рассказывала: «Однажды, сидя за столом и глядя на нас с сестрой очень внимательно, папа сказал маме: «Лилечка, дорогая, тебе не кажется, что мы воспитываем наших двух стерв не как советских гражданок?» И нас с Машей и отправили в пионерский лагерь».
Насте и Маше дали туда, в счастливое пионерское детство, два прекрасных дорогих немецких чемодана. В них были аккуратно сложены платьица, воротнички, белье, шарфы. Наверное, и книжки были положены.
Когда же девочки вернулись домой – при них был только один чужой дешевый чемодан на двоих: с линялой майкой внутри. Бедный Александр Николаевич вышел к дочерям в пиджаке и в бабочке. Лидия Николаевна тоже надела нарядное платье и туфли на каблуках. А Маша и Настя, обматерив родителей, побежали на кухню, чтобы хватать еду прямо из сковороды. «Звезды никогда не меняют своей орбиты». Но если очень хочется котлет, то можно.
«… Папа ушел в кабинет. Из-за закрытых дверей доносились мамины всхлипывания и шепот. Нас опять отдали воспитывать боннам. Только было уже поздно», – характерно близоруко щурясь, рассказывала потом Анастасия Вертинская.
А в 57-м однажды вечером в доме раздался телефонный звонок. «Ждите», — сказала телефонистка, и бывшая птица Феникс подумала, что сейчас соединят с мужем. Но соединили с каким-то совсем незнакомым человеком. «У Александра Николаевича случился инфаркт. Он умер один, в гостиничном номере».
Есть одна фраза из ее биографии, которая режет, как ножницы: «Она устроилась работать на полиграфический комбинат, рисовала плакаты и картины». Видно, с деньгами был совсем швах. Стала распродавать понемногу то, что Александр Николаевич приготовил на черный день.
Когда она осталась одна, ей было всего 34 года. Замуж его королева больше не вышла. Тот свадебный май был единственный.
В одной из песен, посвященной дочерям, Вертинский завещал дочерям любить родину, знать русские песни, помнить русские сказки, тихо жить и закрыть ему глаза, когда его не станет. Предполагал, что «ангелята» будут счастливы и что споют ему на кладбище те же соловьи.
Не знаю, пели ли на кладбище, где лежал Вертинский, соловьи, но свою книгу воспоминаний Лидия Вертинская назвала: «Синяя птица любви». Не самое удачное название, кто бы спорил, но уж какое есть. Говорят, она и письма мужа перечитывала всю свою оставшуюся жизнь. А осталось ее много. Прожила она до 90.
«Мне очень хочется написать тебе все то ласковое и нежное, что у меня есть в душе к тебе, моей первой и настоящей любви, матери моих чудесных детей... Но разве это напишешь?»
Умерла Лидия-Лила, Лидия Владимировна, в декабре, 31-го, под Новый год. Есть легенда, что она ушла, слушая песню Александра Вертинского «Ваши пальцы пахнут ладаном». Что якобы последний её вздох даже совпал со строчкой «Сам Господь по белой лестнице поведёт вас в светлый рай». Но есть основания в этом сомневаться. По некоторым данным, она умерла в больнице, куда ее доставили, когда ей стало резко плохо. Какие уж там в больнице соловьи и песни. Но легенда карамельная, конечно.
В конце концов, звезда, даже однажды сошедшая со своей орбиты, никому не обещала трудной, жалкой и дурно пахнущей беспомощной правды.
© Дмитрий Воденников
Моим первым жалованием в театре были борщ и котлеты.
В юности у меня был один большой недостаток: я не выговаривал буквы «р», и это обстоятельство дважды чуть не погубило всю мою театральную карьеру.
Когда обо мне говорят: «счастье этому Вертинскому: пропоет вечер — три тысячи... успех...» — когда я это слышу, мне делается немного обидно. Разве я мог бы выдумать мои песенки, если бы не прошел тяжелую жизненную школу, если бы я не выстрадал их?
Каждая страна имеет свой особый запах, который вы ощущаете сразу при въезде в нее. Англия, например, пахнет дымом, каменным углем и лавандой. Америка — газолином и жженой резиной, Германия — сигарами и пивом, Испания — чесноком и розами, Япония — копченой рыбой.
Кино интересовало всех. Актеры кино более популярны, чем короли или президенты. Нас узнавали и любили всюду и везде — от швейцаров и приказчиков магазинов до людей самого высокого общественного положения. Знакомства заводились самые неожиданные. Утром на съемке мы знакомились, например, с профессором Эйнштейном (автором теории относительности), а вечером обедали с негритянской опереточной дивой Жозефиной Бекер или с Дугласом Фербэнксом.
Во Франции можно ругать правительство сколько угодно, это никому не возбраняется.
Эмиграция — большое и тяжкое наказание. Но всякому наказанию есть предел. Даже бессрочную каторгу иногда сокращают за скромное поведение и раскаяние.
До сих пор не понимаю, откуда у меня набралось столько смелости, чтобы, не зная толком ни одного языка, будучи капризным, избалованным русским актером, неврастеником, совершенно не приспособленным к жизни, без всякого жизненного опыта, без денег и даже без веры в себя, так необдуманно покинуть родину. Сесть на пароход и уехать в чужую страну.
Я не тщеславен. У меня мировое имя, и мне к нему никто и ничего прибавить не может. Но я всегда хотел только одного — стать советским актером.
Странно и неприятно знать, что за границей обо мне пишут, знают и помнят больше, чем на моей родине. До сих пор за границей моих пластинок выпускают около миллиона в год, а здесь из-под полы все еще продают меня на базарах «по блату» вместе с вульгарным кабацким певцом Лещенко.
Я боюсь пользоваться хорошими условиями жизни. Тогда я успокоюсь, осяду, спущусь. И не смогу петь свои песенки.
Стихи должны быть интересные по содержанию, радостные по ощущению, умные и неожиданные в смысле оборотов речи, свежие в красках, и, кроме всего, они должны быть впору — каждому, т.е. каждый, примерив их на себя, должен быть уверен, что они написаны о нем и про него.
Кокаин продавался сперва открыто в аптеках, в запечатанных коричневых баночках, по одному грамму. Самый лучший, немецкой фирмы «Марк» стоил полтинник грамм. Кокаин был проклятием нашей молодости. Им увлекались многие. Актеры носили в жилетном кармане пузырьки и «заряжались» перед каждым выходом на сцену. Актрисы носили кокаин в пудреницах. Поэты, художники перебивались случайными понюшками, одолженными у других, ибо на свой кокаин чаще всего не было денег.
Жизнь надо выдумывать, создавать. Помогать ей, бедной и беспомощной, как женщине во время родов. И тогда что-нибудь она из себя, может быть, и выдавит.
Однажды на Тверской я увидел совершенно ясно, как Пушкин сошел с своего пьедестала и, тяжело шагая «по потрясенной мостовой», направился к остановке трамвая. А на пьедестале остался след его ног, как в грязи оставшийся след от калош человека. Пушкин встал на заднюю площадку трамвая и воздух вокруг него наполнился запахом резины, исходившим от плаща. Я ждал, улыбаясь, зная, что этого быть не может. А между тем это было! Пушкин вынул большой медный старинный пятак, которых уже не было в обращении. «Александр Сергеевич! — тихо сказал я, — кондуктор не возьмет у вас этих денег! Они старинные!» Пушкин улыбнулся: «Ничего. У меня возьмет!» Тогда я понял, что просто сошел с ума.
В Киеве, на концерте, какой-то педагог вскочил на барьер ложи и закричал: «Молодежь! Не слушайте его! Он зовет вас к самоубийству!» Молодежь с хохотом стащила его оттуда.
От страха перед публикой, боясь своего лица, я делал сильно условный грим: свинцовые белила, тушь, ярко-красный рот. Чтобы спрятать свое смущение и робость, я пел в таинственном «лунном» полумраке, но дальше пятого ряда меня, увы, не было слышно.
Мы, объявившие себя футуристами, носили желтые кофты с черными широкими полосками, на голове цилиндр, а в петлице деревянные ложки. Мы размалевывали себе лица, как индейцы, и гуляли по Кузнецкому, собирая вокруг себя толпы. Мы появлялись в ресторанах, кафе и кабаре и читали там свои заумные стихи, сокрушая и ломая все веками сложившиеся вкусы и понятия.
Утверждают, что Вертинский — не искусство. А вот, когда вашим внукам через 50 лет за увлечение песенками Вертинского будут продолжать ставить двойки в гимназиях и школах, тогда вы поймете, что Вертинский — это искусство!..
Каково содержание тех романсов, которые мы слушаем и сейчас? Розы — грезы. Соловей — аллей. Кровь — любовь. Тень — сирень. И все. Неужели нельзя петь о чем-нибудь более интересном?
Я не могу причислить себя к артистической среде, скорей к литературной богеме. К своему творчеству я подхожу не с точки зрения артиста, а с точки зрения поэта. Меня привлекает не только одно исполнение, а подыскание соответствующих слов и одевание их в мои собственные мотивы.
Китаянки, особенно полуевропеизированные, — какие-то маленькие идолы, для которых можно строить разукрашенные, маленькие же, храмы и жечь курения.
Раньше я получал по 50 писем в день. И большая часть из них была любовных. Теперь письма приходят иного рода. В эмиграционной жизни не до любви.
Я пою, а значит, и живу только для русских. Петь на другом языке, значит, вовлекать иностранцев в невыгодную сделку. Весь смысл моего пения исчезнет и люди уйдут разочарованными.
Посмотрите на наших старых русских писателей. Бунин. Куприн. Они же не могут писать ни о чем, кроме России. А России нет. Как писать?
Биссирование — это все равно что вторичное объяснение в любви любимой женщине. Вы объяснились ей один раз. И она откликнулась вам всем своим сердцем. Это — чудно хороший миг! Но вы недовольны результатом и желаете объясниться вторично... Как будет ваша женщина слушать во второй раз те же пламенные слова? Ясно, что уже с оттенком легкого анализа, с закрадывающимся сомнением в искренности.
Как-то раз я не мог заснуть и под утро явственно слышал разговор кошек на крыше: «Марррруся!» — говорил кот. «Я не Марррруся, а Варвара!» — отвечала кошка.
Русские совсем осатанели. Все заняты спекуляцией.
Мы, артисты, святые и преступные, страшные в своем жестоком и непонятном познании того, что не дано другим. Нас не надо трогать руками, как не надо трогать ядовитых змей и богов.
Я мучаюсь со своим «творчеством». Чехов говорит: «Писать надо не то, что есть, и не то, что „надо“, а то, о чем мечтаешь». То, что есть — неинтересно. То, что «должно» — я не умею. А то, о чем я «мечтаю», — писать нельзя.
Единственное спасение у нас в труде. Деятельность дает закономерный отдых. А вот когда у меня «выходной» день, я — несчастный человек. Я не умею «отдыхать» — я предоставлен самому себе и своему одиночеству, и что мне делать? Воистину это «страна труда» и больше ничего. И самое страшное в ней — отдых!
У меня была собака. Это была белая красавица — боксер с единственным пятном в виде коричневого «монокля» вокруг правого глаза. У нее были кой-какие недостатки. Она не выносила кошек, крыс, мотоциклистов и верховых лошадей. Во всем остальном она была «настоящая леди».
Я ничего не скрываю от слушателя, пою так же, как пел бы для Господа Бога, — искренно, глубоко, правдиво, как верующий, как «священнослужитель».
Будь проклята моя профессия! Лучше возить говно в бочках, чем быть на моем месте.
По всему Союзу строят «Дворцы культуры», а сортиров не строят. Забывают, что культура начинается с них.
Посмотрите на эту историю со Сталиным. Какая катастрофа! Теперь, на 40-м году Революции, встает дилемма — а за что же мы боролись? Все фальшиво, подло, неверно. Все борьба за власть — одного сумасшедшего маньяка.
В этих условиях изоляции и международной блокады, при отсутствии всякого общения и даже «сравнения» — мы были вынуждены создавать свою культуру, ибо ни на чью помощь, ни на чью поддержку мы не могли рассчитывать. Да и сейчас не можем.
У нас народ абсолютно невоспитан (а кто его воспитывал? А когда им занимались вплотную?). Кроме того, он страшен — наш народ, потому, что он одинаково способен как на подвиг, так и на преступление.
Хороший город Ленинград! Удивительно он успокаивает как-то. В Москве живешь, как на вокзале. А здесь — как будто уже приехал и дома.
Чем больше живет человек, тем яснее становится ему, в какую ловушку он попал, имея неосторожность родиться.
Я получаю сомнительное удовольствие от удовольствия зрителей или слушателей, которые мимоходом послушали какой-то бред о «красивых чувствах» и разошлись, под шумок покачивая головами и добродушно улыбаясь, — есть же, мол, еще такие чудаки! — чтобы приступить опять к своим примусам, авоськам и разговорам, завистливым, злобным и мелочным.
Человеку на закате суждено все разлюбить, чтобы душа его, освобожденная от всех земных привязанностей, предстала чистой, голой и свободной перед престолом Всевышнего.
Что я получаю за свои песенки? Холод номера и холод одиночества. Мне платят «продуктами из рефрижератора» — свежезамороженной и потому безвкусной дрянью.
Как только мы добиваемся, наконец, ясности мысли, силы разума и что-то начинаем уметь и знать, знать и понимать — нас приглашают на кладбище. Нас убирают как опасных свидетелей, как агентов контрразведки, которые слишком много знают.
Жизни как таковой нет. Есть только огромное жизненное пространство, на котором вы можете вышивать, как на бесконечном рулоне полотна, все, что вам угодно. Вам нравится токарный станок? Влюбляйтесь в него! Говорите о нем с волнением, с восторгом, с экстазом, убеждайте себя и других, что он прекрасен! Вам нравится женщина? То же самое. Обожествляйте ее! Не думайте о ее недостатках! Вам хочется быть моряком? Океаны, синие дали... Делайтесь им! Только со всей верой в эту профессию! И тд. И вы будете счастливы какое-то время, пока не надоест токарный станок, не обманет женщина, не осточертеет море и вечная вода вокруг. Но все же вы какое-то время будете счастливы.
Я — врач, спокойно и внимательно наблюдающий за «кроликом моей души», которому, или, вернее, на котором время производит свои экспериментальные опыты.
Начав с Румынии и Польши, продолжив во Франции и Америке и закончив свой маршрут в Шанхае. Он пел в больших городах и цыганских таборах, в тюремной камере, куда его упекла румынская полиция, и на океанских кораблях, в шикарных кабаре и в копеечных кабаках. Вот характерный эпизод из воспоминаний Вертинского о парижской ночной жизни.
Однажды в «Казбеке», где я выступал после часу ночи, отворилась дверь. Было часа три. Мне до ужаса хотелось спать, и я с нетерпением смотрел на стрелку часов. В четыре я имел право ехать домой. Неожиданно в дверях показался белокурый молодой англичанин, немного подвыпивший, весёлый и улыбающийся. За ним следом вошли ещё двое. Усевшись за столик, они заказали шампанское. Публики в это время уже не было, и англичане оказались единственными гостями. Однако по кабацкому закону каждый гость дарован Богом, всю артистическую программу нужно было с начала и до конца показывать этому единственному столику. Меня взяла досада. «Пропал мой сон!» – подумал я. Тем не менее по обязанности я улыбался, отвечая на расспросы белокурого гостя. Говорил он по-французски с ужасным английским акцентом и одет совершенно дико, очевидно, из озорства: на нем был серый свитер и поверх него… смокинг.
Музыканты старались: гость, по-видимому, богатый, потому что сразу послал оркестру полдюжины бутылок шампанского.
– Что вам сыграть, сэр? – спросил его скрипач-румын.
Гость задумался.
– Я хочу одну русскую вещь… – нерешительно сказал он. – Только я забыл её название… Там-там-там-там!..
Он стал напевать мелодию. Я прислушался. Это была мелодия моего танго «Магнолия».
Угадав её, музыканты стали играть.
Мой стол находился рядом с англичанином. Когда до меня дошла очередь выступать, я спел ему эту вещь и ещё несколько других.
Англичанин заставлял меня бисировать. После выступления, когда я сел на своё место, англичанин окончательно перешёл за мой стол, и, выражая мне свои восторги, между прочим сказал:
– Знаете, у меня в Лондоне есть одна знакомая русская дама, леди Детердинг. Вы не знаете её? Так вот, эта дама имеет много пластинок одного русского артиста… – И он с ужасающим акцентом произнёс мою фамилию, исковеркав её до неузнаваемости. – Так вот, она подарила мне эти пластинки, – продолжал он, – почему я и просил вас спеть эту вещь.
Я улыбнулся и протянул ему свою визитную карточку, на которой стояло: «Alexandre Vertinsky».
Изумлению его не было границ.
– Я думал, что вы поёте в России! – воскликнул он. – Я никогда не думал встретить вас в таком месте.
Я терпеливо объяснил ему, почему я пою не в России, а в таком месте.
Мы разговорились. Прощаясь со мной, англичанин пригласил меня на следующий день обедать в «Сирос».
В самом фешенебельном ресторане Парижа «Сирос» к обеду надо было быть во фраке. Ровно в 9 часов, как было условлено, я входил в вестибюль ресторана. Метрдотель Альберт, улыбаясь, шёл ко мне навстречу.
– Вы один, мсье Вертинский? – спросил он.
– Нет! Я приглашён…
– Чей стол? – заглядывая в блокнот, поинтересовался он.
Я замялся. Дело в том, что накануне мне было как‑то неудобно спросить у англичанина его фамилию.
– Мой стол будет у камина! – вспомнил я его последние слова.
– У камина не может быть! – сказал он.
– Почему?
– Этот стол резервирован на всю неделю и не даётся гостям.
В это время мы уже входили в зал. От камина, из‑за большого стола с цветами, где сидело человек десять каких-то старомодных мужчин и старух в бриллиантовых диадемах, легко выскочил и быстро шёл мне навстречу мой белокурый англичанин. На этот раз он был в безукоризненном фраке.
Ещё издали он улыбался и протягивал мне обе руки.
– Ну вот, это же он и есть! – сказал я, обернувшись к Альберту.
Лицо метрдотеля изобразило священный ужас.
– А вы знаете, кто это? – сдавленным шёпотом произнёс он.
– Нет! – откровенно сознался я.
– Несчастный! Да ведь это же принц Уэльский!..
Александр Вертинский, «Дорогой длинною»
#АлександрВертинский
Вечерами летом мы часто собирались на Тверском бульваре, где было кафе Грека. Стакан чаю с куском кулебяки стоил пятнадцать копеек. Но и эти деньги были не у каждого из нас. Поэтому одно время было решено, что каждый вечер за все эти чаи и кулебяки будет платить кто‑нибудь один из присутствующих. Зато потом целую неделю ему уже не надо ничего платить, ибо это сделают другие товарищи – по очереди. Очередь дошла и до меня. В моем кармане в этот вечер было копеек тридцать. А счёт был рубля на полтора. Где достать ещё рубль? Я уже, конечно, не ел и не пил ничего, а побежал в конец бульвара к Страстному, чтобы подкараулить там кого‑нибудь, у кого можно бы перехватить рубль. Как назло никто из знакомых не проходил. Я начал нервничать. Шутка сказать – в залоге у Грека сидела вся наша братва и не могла двинуться! Грек не понимал шуток и в долг не давал. Я уже стал приходить в отчаяние. Как вдруг – о небо! – в глубине бульвара замаячила грузная фигура одного знакомого и солидного журналиста, с которым меня когда‑то познакомила за кулисами театра сестра Надя. Это был один из редакторов весьма распространённой бульварной газеты «Раннее утро» Александр Осипович Волк. Я бросился к нему:
– Здравствуйте, Александр Осипович, – радостно вскричал я, чуть не кидаясь ему на шею. Волк шёл, по-видимому, после сытного ужина и перекладывал зубочистку из одного угла рта в другой.
– А… здравствуйте, милейший! – равнодушно сказал он, не особенно, по-видимому, обрадовавшись встрече. И тут же начал меня журить: – Послушайте, дорогой… Ну как вам не совестно? На кого вы похожи? Ходите размалёванный, как клоун какой‑то. Занюханный, несчастный, смешной… Ведь вы же молодой человек! Подаёте кой-какие надежды, так сказать. Я вот слушал вас в театре у Арцыбушевой. Даже написать хотел. Ведь из вас может ещё выйти прекрасный куплетист, например, и прочее. Одумайтесь!
Я дал ему высказаться. Потом, набрав воздуху и сделав покорное лицо, сразу выпалил:
– Александр Осипович, одолжите мне рубль!
Волк поморщился. Пауза.
– Я, конечно, дам вам этот рубль, но… Это ведь вас не исправит, голубчик, – задумчиво сказал он. – Нате, возьмите. – И он полез в жилетный карман и вытащил оттуда серебряный рубль!
Урра!
Больше он мне был не нужен. Запрятав рубль в карман, я моментально обнаглел.
– А чего, вы, собственно, хотите от меня? – спросил я, глядя ему в глаза. – У меня ведь жизнь ещё только начинается. А так как вы к тому же не мой папаша, меня не содержите и обо мне не заботитесь. Не правда ли? Я пока ещё… – тут я на минутку задумался, – я волк, только не такой жирный, как вы! Я голодный волк-одиночка! Меня не кормят кроликами в зоологическом саду, как вас. Я сам добываю себе пищу!.. А вот если я захочу… – это уже было совсем по-мальчишески, – если захочу, я через три года буду знаменитостью! Хотите пари на три рубля?
Волк улыбнулся.
– Ну что ж, я только порадуюсь за вас!… – снисходительно сказал он, принимая пари.
Зажав рубль в кулаке, я помчался в кафе, где уже складывали скатерти перед закрытием, и заплатил по счёту, выкупив всю нашу уже потерявшую надежду компанию.
Знаменитостью же я стал не через три года, а через год. Однажды, проснувшись утром, я выяснил, что я уже несомненная знаменитость. Действительно, билеты в Петровском театре на мои выступления были раскуплены на всю неделю вперёд, получал я уже сто рублей в месяц. Нотные магазины на Петровке были завалены моими нотами: «Креольчик», «Жамэ», «Минуточка».
В витринах Аванцо на Кузнецком и в кафе у «Сиу» стояли мои портреты в костюме Пьеро. На сцену ежевечерне мне подавали корзины цветов, а у входа в театр меня ждала толпа поклонниц и поклонников. Газеты меня изощрённо крыли. А публика частью аплодировала, частью свистала. Но шла на мои гастроли лавой. Студенты и курсистки переписывали мои стихи, раскупали ноты и развозили их по всей Руси великой.
Куда же дальше? Я выиграл. Это было ясно. А Волка этого самого, увы, нигде не встречал. И вот ещё через год или два, когда я уже уехал за границу и, прибыв в Константинополь, поставил свои чемоданы в холле гостиницы «Пера-Палас», навстречу мне с одного из огромных кресел поднялась грузная фигура.
– Вы не узнаете меня? – спросил он меня.
– Нет.
– Я – Волк. Александр Осипович Волк. Помните? Я проиграл вам три рубля. Вот уже три года, как я ношу их в бумажнике, чтобы вручить вам. – И он подал мне новенькую зеленую трёшку.
«Санта мадонна… – подумал я. – И это он отдаёт долг мне теперь, когда, во-первых, деньги эти мне не нужны, а во-вторых, уже целая тысяча русских рублей ничего не стоит на турецкие деньги». Я только покачал головой.
О, если бы он дал мне «зелёненькую» тогда, на бульваре!
Александр Вертинский, «Дорогой длинною»
#воспоминания
===========================
Помните "Место встречи изменить нельзя"? - Жеглов в гостях у Шарапова наигрывал и пел - "Где вы теперь? Кто вам целует пальцы?"...
Куда ушёл Ваш китайчонок Ли?.. Вы, кажется, потом любили португальца, А может быть, с малайцем Вы ушли. В последний раз я видел Вас так близко. В пролёты улиц Вас умчал авто. Мне снилось. что теперь в притонах Сан-Франциско Лиловый негр Вам подаёт манто.
Здесь маленькая история, небольшой отрезок из жизни двух великих людей -Александра Вертинского и Веры Холодной.
Это было время, когда в России отцветал символизм с культом блоковской Незнакомки, а царская армии терпела поражения в мировой войне. Гимназистки переписывали стихи о куртизанках, об ананасах в шампанском и пили уксус для худобы и бледности. Экзальтированные барышни капали в глаза атропин для расширения зрачков, кутались в пестрые шали и принимали гостей полулежа на кушетках, с папиросой в длинном мундштуке. Это называлось «стиль Сафо». На фоне патриотических вакханалий, когда империя билась в предсмертных судорогах, молодежь нюхала кокаин, который носила в пудреницах и портсигарах, и погружалась в иллюзорный мир, где нет жандармов, виселиц и неотвратимой революции...
В Москве на Тверской жила гостеприимная семья прапорщика Владимира Холодного: жена Вера, молодая смуглая красавица, ее мать, младшая сестра и две маленькие дочки. Однажды на пороге их квартиры появился изможденный солдат — шея длинная, тонкая, ноги в обмотках, гимнастерка в пятнах.
Он вернулся с войны, где служил братом милосердия в передвижном госпитале, и привез Вере письмо с фронта, от мужа.
Солдата звали Александр Вертинский. Его проводили в гостиную, напоили чаем. Вертинский стал приходить сюда ежедневно. Однажды предложил послушать его стихи и песни. Хозяйка честно высказала свое мнение: эти песенки — никуда не годные куплеты. Поэт не был злопамятным — более того, он с первого взгляда был сражен красотой Веры Холодной и предложил ей попробовать свои силы в кино.
Дирекции кинофирмы понравились грация и обаяние светской дамы, и ее постепенно стали втягивать в работу. Не успел Вертинский и глазом моргнуть, как она уже играла картину за картиной, а ее успех у публики возрастал с каждой новой ролью. Вчерашний солдат посвятил Вере свою новую песенку «Маленький креольчик», придумал и написал на нотах титул: «Королева экрана». Титул утвердился за ней. С тех пор так ее называла вся Россия и так писали в афишах.
Вертинский стал своим человеком в семье Холодных, дружил и с Верой, и с Владимиром, вернувшимся с фронта.Часто играл в детской с их дочками, дарил им куклы. Вера устроила первое выступление Вертинского в Театре миниатюр. Солдатская шинель и онучи сменились костюмом печального Пьеро. От страха перед публикой, боясь своего лица, он делал условный грим: свинцовые белила, тушь, ярко-красный рот, и в таинственном «лунном» полумраке жеманно исполнял песенки, посвященные Вере Холодной. «Где Вы теперь, кто Вам целует пальцы?..» — пел безнадежно влюбленный Вертинский. Одним жестом, скупым и выразительным, артист передавал драматизм своего положения и иронию к самому себе. «Как пуст без Вас мой старый балаганчик, как бледен Ваш Пьеро, как плачет он порой!..»
Он утверждал и поэтизировал человеческую слабость. Он умел сострадать. Его забрасывали цветами, поклонницы гонялись за ним, и Вертинский сбегал из театра через черный ход. Фильм режиссера Бауэра «Песнь торжествующей любви» сделал Веру Холодную знаменитостью.Посыпались предложения, был заключен контракт с Ханжонковым, владельцем московской кинофабрики. Сюжеты большинства фильмов были схожи и стары, как мир: бедная девушка неожиданно встречает большую любовь, а вместе с ней счастье и богатство. Вера Холодная всегда играла «жертву страстей»
— вот она достает маленький дамский револьвер из широкой муфты и, медленно его поднимая, целит в лоб подлецу.
Актриса чувствовала в себе силы сделать в русском кинематографе нечто большее, но и без того пользовалась фантастическим успехом, сравнимым разве что с успехом ее ровесницы Мэри Пикфорд — американской «золушки» и мировой знаменитости. Однажды Вертинский показал Вере свою новую песню, посвященную ей: «Ваши пальцы пахнут ладаном».
Но она замахала на него руками: «Что вы сделали! Не надо! Чтобы я лежала в гробу — ни за что! Это смерть, снимите сейчас же посвящение!» Вертинский даже немножко обиделся — почему она не поняла аллегории? Посвящение было снято, но тема смерти-избавительницы прозвучала сенсационно — как неприятие героической бравады, о которой кричали газеты, как протест духу взвинченного шовинизма. Песня была блаженно-кощунственна, а интонация, с которой пел Вертинский, меланхолическая и торжественная, звучала вызывающе.
Мотив фатальности и глубинной драмы русского общества имел ошеломительный успех. Вера Холодная гастролировала по многим российским городам, везде делая полные сборы, и много жертвовала в пользу политзаключенных. После октября 1917 года она сделала свой выбор: осталась на «измученной и истерзанной» родине. Вертинский же пока был на распутье. Незадолго до революции он приезжал в Малаховку и любил посидеть в летнем ресторане за рюмочкой шартреза. Блистательные дачницы в парижских туалетах рукоплескали печальному Пьеро, который пел в Летнем театре о неразделенной любви.
В начале февраля 1919 года в Одессе состоялся грандиозный спектакль и бал журналистов, на котором Вера много танцевала.
Разгоряченная, она вышла на приморскую террасу, где ее моментально прохватило резким ветром. У нее началась «испанка», протекавшая как легочная чума, в тяжелейшей форме. В три дня молодая актриса сгорела, как свеча...
В номер гостиницы Ростова-на-Дону на имя Вертинского, дававшего концерт в этом городе, принесли телеграмму из Одессы: «Умерла Вера Холодная». Потрясенный, раздавленный горем, он вынул из пачки нотный лист с текстом «Ваши пальцы пахнут ладаном» и сделал надпись: «Королеве экрана — Вере Холодной». В ее смерти в 26-летнем возрасте было что-то мистическое — и невольное пророчество Вертинского, и домыслы с кривотолками: то пала она жертвой политического убийства, то погибла от руки ревнивого поклонника, то задохнулась от запаха белых лилий...
И никто не знал, до какой степени актриса была не похожа на своих героинь — ведь прежде всего она была любящей и верной женой, нежной матерью, преданной дочерью, заботливой сестрой. Почти никому не было известно, что после ее смерти в Москве от горя скончались мать, а затем муж, что осиротели две маленькие дочки. Сестра Владимира Холодного увезла их в Турцию и отдала в русскую гимназию. Им, осиротевшим, очень одиноким на чужбине, пришлось многое испытать.
По одной из версий, Вертинский безуспешно искал их, будучи в эмиграции, скитаясь по «чужим городам». Но судьба разметала их по разным странам. Девочкам не удалось вернуться на родину и посетить могилу матери. В Одессе, на памятнике из черного мрамора — лаконичная надпись: «В память о киноактрисе Вере Холодной. 1893–1919». Когда-то молодая жена прапорщика благословила солдата — и со сцены запел Пьеро.
Его услышали на трех континентах, им восхищались Шаляпин и Качалов, великие князья и принц Уэльский. И он все так же поет об экзотических странах, где не бывает войн и революций, поет четвертому поколению о героине из сказки — «изысканной, изящной и простой». И незабвенной.
#ЖЗЛ
Не было на нашей эстраде (хотя трудно найти слово, менее применимое к Вертинскому, чем эстрада) артиста, столь аристократичного и одновременно столь близкого, столь тонкого и столь лично к тебе обращающего, поющего только о себе и одновременно о каждом из нас. Небожитель и труженик одновременно. Ни одно стихотворение или песня Вертинского не созданы и не исполнены с холодным носом и от ума. И не надо тут вспоминать Песню о Сталине. Она тоже не результат чистой конъюнктуры. Она написана в 45 году, на волне Победы, с благодарностью за разрешение вернуться, а подлинное лицо Сталина открылось Вертинскому, прожившему самые страшные годы репрессий вне России, только после ХХ съезда. Вообще же все спетое Вертинским настолько пропущено через его душу и выстрадано, что попадает в самое сердце слушателя и недоступно копированию. Слушатели называли Вертинского УТЕШИТЕЛЕМ и это совершенно оправдано. Выплакивая, а не просто пропевая свои песни, он словно брал часть чужих страданий на себя и действительно был великим утешителем. Сравнить его не с кем. Перепеть его невозможно. Можно только слушать бесконечно...
Татьяна Хохрина
#любимое #СтихииМузыка
63 года назад, 21 мая 1957 года, в ленинградской гостинице "Астория" скончался менестрель Александр Вертинский.
В последнем письме к своей молодой жене Лиличке грассирующий Орфей элегически заметил: "Я что-то ни с кем не могу разговаривать. Несомненно, это признаки старости". В финальных строках того же послания, следуя своей самоироничной, театрально-минорной интонации, Вертинский добавил: "Астория" набита делегатами. Жду, когда меня выгонят из нее. Пишу книгу - медленно и не очень удачно. Трудная эпоха. А я в ней плохо разбираюсь".
В сущности, он всю жизнь ждал, когда его откуда-то выгонят или куда-то пустят. Такое, порой даже подсознательное "ожидание", наверное, и определило растерянно-мечтательную тональность лучших его песен. В детстве его выгнали за неуспеваемость из элитной киевской гимназии, в юности не дали стать актером МХТ (дикция подкачала), в расцвете сил долго не впускали на Родину, и лишь на склоне лет Вертинскому наконец позволили надышаться "дымом Отечества". Но цена этой "милости", по-моему, оказалась для него, как для поэта, губительной. Вертинский первой четверти ХХ века и середины того же столетия - с трудом сопоставимые по образу и слогу артисты.
В переломном военном 1943-м истрепанный долгими скитаниями по континентам, разменявший шестой десяток Вертинский в суетливом, чуждом Шанхае познал и банкротство, и долги, и эстетический перелом. Именно там он продал костюм Пьеро, начал сотрудничать с ТАСС, исполнять сочинения советских авторов и воспылал подлинной любовью к 20-летней дочери сотрудника КВЖД по имени Лидия. Очень скоро и навсегда для него она станет Лиличкой. На пике своего романтического ренессанса, а также патриотического порыва (быть рядом с соотечественниками в тяжелую пору войны, когда "Родина обливается кровью", как писал сам Вертинский) Александр Николаевич получил от самого Молотова неожиданный положительный ответ на свое очередное прошение о возвращении на Родину. За молотовским разрешением, разумеется, предполагалась воля Сталина.
Генералиссимус поступил с сентиментальным бардом весьма изощренно. Сентенцией "дадим артисту Вертинскому спокойно дожить на родине" психолог Коба отогнал от безмерно благодарного ему певца всех злопыхателей, поселил мэтра "печальных песенок" с семьей в столичной квартире на улице Горького, а спустя некоторое время удостоил и Сталинской премии. Вертинский стал винтажной виньеткой к гулаговской поре, соловьем в клетке, не сильно афишируемой экзотикой дисциплинированно-бодрой советской эстрады.
Человек, написавший в октябре 1917-го цитируемую поныне песню "То, что я должен сказать" ("Я не знаю, зачем и кому это нужно") с финальной строфой "И никто не додумался просто встать на колени / И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране / Даже светлые подвиги - это только ступени / В бесконечные пропасти - к недоступной Весне!", летом 1949?го вещал по радио: "Время от времени до меня долетают отголоски грязной, лживой и крикливой шумихи, которую поднимают за рубежом наши враги в своих попытках оплевать и оклеветать нашу великую Советскую социалистическую Родину..." Дело было даже не в сути пропагандистской риторики, а в ее кондовой стилистике, где никаким фонендоскопом не уловить тихого хрипения прежнего "лунного Пьеро". В песнях проскальзывали те же парадоксальные мотивы: "Хорошо, что вы не здесь, в Союзе. / Что б Вы делали у нас теперь, когда / Наши женщины - не вампы, не медузы, / А разумно кончившие вузы / Воины науки и труда!".
Великий советский кормчий, конечно, загипнотизировал Вертинского. Но постепенно маэстро приходил в себя. Только сил вдохновиться новой печалью, превратить ее в стих у постаревшего шансонье почти не осталось. В середине 50-х он пишет: "И вот, когда должно и надо / Весь мир своей песней будить, / Какого-то сладкого яда / Уже
не хватает в груди". Потом последовало известное письмо хрущевскому замминистру культуры Кафтанову с той давней горестно-поэтичной мелодикой лексики Вертинского: "Исполняется 40 лет моей театральной деятельности. И никто этого не знает. Верьте мне - мне не нужно ничего. Я уже ко всему остыл и высоко равнодушен..."
Постепенную утрату духовных иллюзий Александр Николаевич смог компенсировать сохранившимся вниманием публики и простыми сердечными радостями: любовью ко второй своей супруге Лидии, к двум дочерям - Марианне и Анастасии. Он взял реванш у Мельпомены: его младшая дочь стала звездой того театра, куда его самого когда-то не приняли...
Сегодня песни Вертинского, его ранние песни опять созвучны времени. Их поют Гребенщиков и Скляр, Богушевская и Свиридова, "Хоронько-оркестр" и "Агата Кристи", Малинин и драматические актеры. Можно сказать, что в этом тысячелетии Александр Николаевич вернулся на свою родину еще раз.
#ЧтобыПомнили
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 1