Свернуть поиск
Правая колонка
Скорость — это единственное, что не врёт.
Макс узнал это в семь лет, когда отец впервые посадил его за руль карта. Мир сузился до полоски асфальта, сердце застряло где-то в горле, а в животе распустилась тугая, сладкая пружина. Тогда он подумал: «Вот оно. Счастье». И ошибся.
Счастье оказалось гораздо быстрее.
Он летел по мокрой трассе «Реджо-Калабрия», и дождь хлестал по шлему, как дробь. Металл под ним вибрировал, двигатель выл на разрыв, и в какой-то момент Макс перестал думать. Он просто ехал. 180. 200. Он чувствовал каждую неровность, каждую каплю, каждый удар пульса.
Потом заднюю ось повело вправо.
Он выкрутил руль — движение, которое проделывал миллион раз. Но покрышки легли на водяную плёнку, и мир перевернулся.
Бах. Тишина.
Он очнулся в темноте — не той, которая бывает ночью, а той, которая бывает внутри, когда тело перестаёт отзываться. Он попробовал пошевелить ногой — ничего. Второй — ничего. Пальцами рук он ещё чувствовал обломки карбона, но ниже пояса была пустота.
«Я умер?» — подумал он.
Нет. Смерть была бы легче.
Три года спустя.
В другой части города, в другой темноте, девушка стояла на крыше и ловила последний закат. Элли знала, что это не последний — завтра будет новый, и послезавтра, но когда-нибудь один из них станет последним. Врач сказал: через год-полтора.
Она фотографировала. Щёлкала затвором, почти не глядя в видоискатель — потому что то, что она видела, уже не совпадало с тем, что было на самом деле. Края расплывались, цвета смешивались, лица превращались в пятна.
Но она всё равно снимала. Потому что если не запечатлеть этот закат, кто докажет, что он был?
Она опустила камеру, провела пальцами по объективу. Стекло было холодным, гладким, и она подумала: «Скоро я не увижу даже отражения в нём».
На лестнице она включила диктофон и прошептала в него: «Сегодня небо было персиковым. Облака — розовыми, как зефир. Я запомнила это навсегда».
Она не знала, что «навсегда» уже сократилось до нескольких месяцев.
В это же время.
Мужчина в инвалидной коляске сидел у окна и смотрел на граффити на стене соседнего дома. Синий кит смотрел на него белым глазом. Надпись «Не молчи» была выведена красным, которое выцвело до розового.
На его телефоне тикал таймер. Обратный отсчёт до Швейцарии, до клиники, до тишины.
Он нажал на экран, чтобы увидеть цифры: 179 дней, 14 часов, 22 минуты.
— Скоро, — сказал он киту.
Кит не ответил. Но надпись «Не молчи» напомнила о себе.
Он отвернулся.
Их пути ещё не пересеклись.
Она — в фотолаборатории, проявляя последние чёткие снимки. Он — в гараже, где пылится красный Ferrari, похожий на саркофаг.
Она — теряет свет. Он — теряет движение.
Они ещё не знают, что темнота бывает разной. Что неподвижность бывает разной. И что иногда два сломанных человека могут собрать один целый мир.
Но скоро узнают.
Эта книга — о том, как они встретились. О том, как не дали друг другу умереть. О том, как научились видеть без глаз и ходить без ног.
О свете, который внутри.
О надежде, которая не гаснет, даже когда гаснет солнце.
И о том, что самый важный кадр — это не тот, что на плёнке, а тот, что остаётся в сердце.
Глава 1. Мокрая трасса
1.
Скорость — это единственное честное чувство.
Макс усвоил это в семь лет, когда впервые сел за руль карта на заброшенном аэродроме под Краснодаром. Отец кричал с обочины: «Жми! Жми, я сказал!» — и он жал. Мир превратился в размазанную акварель, сердце застряло где-то в горле, а в животе распустилась тугая, сладкая пружина. С тех пор всё, что не имело отношения к скорости, казалось ему фальшивым: разговоры за ужином, школьные экзамены, девушки, которые хотели «просто побыть рядом».
Адреналин не врёт.
В то утро — два года назад, хотя сейчас, когда Макс лежит с открытыми глазами в темноте своей комнаты, это кажется другой жизнью, — небо над трассой «Реджо-Калабрия» было цвета мокрого цемента. Метеостанция обещала дождь к полудню, но он пришёл раньше. К девяти утра асфальт залоснился, как спина касатки.
— Отбой, Макс. Шеф говорит, резина не держит, — в шлемофоне голос инженера Павла звучал встревоженно. — Сессию переносим.
Макс не ответил. Он смотрел на прямую, уходящую в серую мглу, и чувствовал, как внутри расправляются крылья. Именно в такую погоду — скользко, грязно, когда видимость не больше двухсот метров, — он всегда ехал быстрее всех. Потому что остальные сбрасывали. Потому что страх делал их предсказуемыми.
А он не боялся.
Он был бессмертным. Двадцать три года, три чемпионских титула в кольцевых гонках, контракт с европейской командой на следующий сезон. Девушки с его фотографиями на аватарках. Отец, который наконец-то сказал: «Я горжусь тобой, сын» — после десяти лет молчания.
Смерть? Она была где-то далеко, в мире обычных людей, которые переходят дорогу на красный свет и падают в ванной.
— Паша, — сказал Макс, трогаясь с места пит-лейна. — Запиши время. Третий круг. Просто для себя.
— Макс, не надо, — голос инженера дрогнул. — Дождь усиливается.
Он выключил связь.
2.
Первый круг прошёл чисто. Асфальт ещё держал, хотя на апексах машину вело в сторону. Макс чувствовал каждую неровность покрышки, каждый градус нагрева тормозных колодок — не через датчики, а затылком, позвоночником, кончиками пальцев на руле.
Второй круг. Дождь зарядил всерьёз — крупные капли били по шлему, как дробь. Дворники на гоночных машинах не предусмотрены. Макс прищурился, высматривая ориентиры: дерево на третьем повороте, рекламный щит, выбоина после седьмого. Всё размылось в серую кашу.
Третий круг. Он вошёл в «Мёртвую петлю» — сложнейшую шикану с подъёмом и резким перепадом высоты — на ста шестидесяти. Положено было на девяноста. Но он уже не думал. Он просто ехал.
И тогда случилось то, что он потом будет перематывать в голове тысячи раз, замедляя, как злополучную запись.
Задняя ось пошла вправо. Он открутил руль, пытаясь поймать занос — движение, которое проделывал миллион раз, — но покрышки легли на водяную плёнку. Машина заскользила боком, как по маслу.
— Давай, давай, — прошептал он в пустой шлемофон. — Давай, сука.
Он вывернул руль до упора в противоположную сторону, дроссель на пол — классический контр-дрифт. Но в «Формуле» нет места дрифту. Аэродинамика, которая прижимает машину к асфальту на высоких скоростях, на низких превращается в бесполезный довесок.
Машина чиркнула левым боком о барьер, подпрыгнула, перевернулась.
Дальше — чёрная монтажная склейка. Бах. Тишина. Потом — боль.
Не та боль, которую показывают в фильмах — чистая, локализованная, с возможностью закричать. Нет. Это было похоже на то, как если бы кто-то выключил свет в квартире, где ты стоишь босиком, а потом разлил по полу раскалённый свинец. Он не мог пошевелиться. Он не мог вдохнуть полной грудью. Он слышал, как шипит где-то рядом порванный радиатор, и пахло бензином и собственной кровью.
Секунды превратились в часы. Кто-то кричал снаружи. Потом пила резанула по карбону кокпита — так режут переспелый арбуз, с хрустом.
— Парень, ты слышишь меня? Ты слышишь? — лицо в шлеме, красная нашивка «Медик».
Макс хотел сказать: «Слышу, отвали, дайте полежать». Вместо этого он услышал свой голос со стороны — сиплый, детский, испуганный:
— Мои ноги… Я не чувствую ног.
Медик ничего не ответил. Он смотрел в сторону, и этого взгляда было достаточно.
3.
Потом были вертолёт, реанимация, три операции на позвоночнике, отек лёгких и сепсис. Говорят, он провёл в коме почти неделю. Когда очнулся — уже не помнил ни аварии, ни того, как его вырезали из машины.
Первое, что он увидел, — белый потолок. Второе — лицо отца. Андрей Петрович — высокий седой мужчина, который никогда не плакал при сыне, — сидел у койки и держал его руку. Сухими, твёрдыми пальцами.
— Жить будешь, — сказал отец голосом, который дрогнул один раз, на последнем слоге.
— Ноги? — спросил Макс.
Отец промолчал. И это молчание было длиннее, чем все трассы, которые Макс проехал в своей жизни.
4.
Два года спустя.
Макс сидит в инвалидной коляске посреди комнаты, которая когда-то была гостиной, а теперь напоминает палату без запаха хлорки. Окна выходят на соседний дом — кирпичная стена, на которой подростки нарисовали граффити: синий кит и надпись «Не молчи». Макс смотрит на этого кита уже четырнадцать месяцев и каждый раз думает, что кит как минимум может плавать.
В комнате тихо. Холодильник гудит на кухне. Где-то на улице лает собака. Макс переводит взгляд на экран ноутбука — открыта страница клиники в Швейцарии. «Dignitas». Спокойный сайт с бежевыми тонами и фотографиями улыбающихся стариков. Никаких игл, никаких петлей — только слово «достоинство».
Он заполнил анкету вчера, пока отец был на работе. Имя, возраст, диагноз: «параплегия ниже Th5». Раздел «Причина выбора» оставил пустым.
Там не было нужных слов.
«Потому что у меня больше нет скорости» — звучит глупо.
«Потому что я больше не чувствую себя живым» — слишком пафосно.
«Потому что каждое утро, когда я открываю глаза, я прокручиваю в голове те полсекунды между тем, как машина потеряла сцепление, и ударом. И в каждой версии я жму на тормоз. А в реальности я не нажал. И теперь моя жизнь — одна сплошная ошибка входа в поворот».
Это он тоже не написал.
Он просто поставил галочку «согласен на предварительную консультацию». Через три дня пришёл ответ: «Уважаемый Максим, благодарим за доверие. Первый доступный визит — через полгода. Пожалуйста, пришлите медицинские документы…»
Полгода. Срок, за который можно привыкнуть к новой мысли.
Он закрыл ноутбук и откатился к окну. Кит смотрел на него белым глазом. «Не молчи».
— Пошёл ты, — тихо сказал Макс киту.
5.
Он закрыл глаза и вдохнул запах комнаты — пыль, лекарства, собственная неподвижность. Где-то за стеной сосед включил телевизор. Голос диктора, приглушённый, как радио из соседней машины.
Завтра придёт какая-то Элли. Посмотрит на него с жалостью, поймёт, что он безнадёжен, и уйдёт к вечеру. Или не уйдёт? Ему было всё равно.
Он уже решил.
Осталось просто дожить до цифры «0».
Глава 2. Торт без вкуса
1.
В фотостудии «Портрет» пахло свежей краской и кофе из автомата. Элли знала этот запах лучше, чем своё дыхание — десять лет она вдыхала его каждое утро, сначала как стажёрка, потом как ассистентка, потом как полноценный фотограф. Здесь были её первые удачные снимки, первые гонорары, первая любовь. Здесь она научилась видеть свет.
Сегодня она пришла на двадцать минут раньше, чтобы успеть настроить камеру до прихода клиентов. Модель — молодая пара, заказавшая свадебную фотосессию. Жених — лётчик, невеста — стюардесса. Элли готовилась к этому съёмочному дню неделю: рисовала раскадровку, подбирала локации, проверяла свет.
Она взяла с полки «Никон» — свой рабочий инструмент, тяжёлый, надёжный, как старый друг. Поднесла к глазу. Видоискатель — тёмный прямоугольник, в котором всё плывёт и двоится. Она моргнула, потом ещё раз. Ничего не изменилось.
— Чёрт, — прошептала она.
Она попыталась сфокусировать объектив на полке напротив. Ручка фокусировки крутилась, но в видоискателе полка оставалась размытой — как снимок, сделанный в сильный дождь. Элли опустила камеру, провела пальцами по объективу. Стекло было холодным, гладким, без единой пылинки. Она чувствовала каждую линию оправы, каждую риску на байонете.
— Я не могу настроить, — сказала она вслух своему отражению в зеркале.
Отражение смотрело на неё серыми глазами, в которых желтизна у радужки стала ярче, чем месяц назад.
2.
В десять пришли клиенты. Элли улыбнулась, пожала руки, проводила в студию. Она видела только силуэты — высокий жених, стройная невеста, оба в светлых рубашках. Лица плыли, черты рассыпались, как пазл, который невозможно собрать.
— Встаньте у окна, — сказала она, стараясь, чтобы голос звучал уверенно. — Свет падает отлично.
Она подняла камеру. Видоискатель показал два размытых пятна, два смутных силуэта. Она нажала на спуск — наугад, как в первый год учёбы. Щёлк. Щёлк.
— Нет, повернитесь чуть больше, — попросила она. — Нет, левее. Извините, я не так скомандовала.
Она сделала двадцать кадров, потом ещё десять. Внутри росла паника — она не видела лиц, не видела композиции, не видела, попадают ли они в свет. Всё, что оставалось, — память и надежда.
— Мы можем посмотреть результат? — спросила невеста, подходя ближе.
Элли повернула экран камеры. На нём — размытая фигура в белом, пятно вместо лица, тень вместо улыбки.
— Ой, — сказала невеста. — А почему так нерезко?
— Это техническая настройка, — соврала Элли. — Я всё поправлю при обработке.
Но обработка не помогла бы. Она знала это.
3.
В обед её вызвал начальник. Дмитрий Борисович — мужчина лет пятидесяти, с цепкими глазами и манерами старой школы. Он сидел за столом, просматривая снимки на мониторе, и лицо его было каменным.
— Элли, садись, — сказал он, не глядя на неё.
Она села на стул, сжала руки в замок.
— Я смотрел твои последние работы, — начал он. — Брак, брак, брак. Ты раньше была лучшей. Что случилось?
— У меня… зрение ухудшается. Пигментный ретинит. Я вам говорила.
— Ты говорила, что небольшие проблемы. А это, — он ткнул пальцем в монитор, — не небольшие проблемы. Это профнепригодность.
Элли почувствовала, как кровь отливает от лица.
— Я могу работать. Я настроюсь. Мне нужно чуть больше времени.
— Времени у нас нет. Клиенты жалуются. Вчера пришёл заказчик из агентства недвижимости, твои снимки квартир — все в мыле. Сегодня свадебная пара — тоже брак.
— Я исправлю.
— Не исправишь. — Он встал, подошёл к окну. — Элли, я тебя ценю. Ты талантливый человек. Но фотография — это профессия зрения. Если ты не видишь резкость — ты не фотограф.
Она хотела возразить, но слова застряли в горле. Потому что он был прав.
— Я уволена? — спросила она тихо.
— У тебя есть две недели по закону. Но работу я тебе давать не буду. Сиди, оформляй документы.
Он вышел. Она осталась одна в кабинете. Смотрела в окно, но не видела ничего, кроме серого марева.
4.
Домой она ехала на автобусе, стоя в проходе, держась за поручень. Люди входили и выходили, толкали её, просили передать за проезд. Элли смотрела в окно — мелькали дома, деревья, машины, всё размытое, как старая фотография, снятая на плёнку с просроченным сроком годности.
Она вышла на своей остановке, прошла к подъезду, поднялась на пятый этаж. В квартире было тихо. Родители на работе. Холодильник гудел, часы тикали.
Она села на диван, положила перед собой камеру. Провела пальцами по объективу — медленно, от бленды до байонета. Стекло было холодным, и она подумала: «Я больше никогда не увижу резкость. Никогда. Ни в видоискателе, ни на экране, ни на отпечатке».
Она взяла тюбик с кремом — обычный увлажняющий крем, который лежал на столе с прошлой зимы. Выдавила на палец, намазала губы. Вкуса не было — крем как крем. Торт без вкуса, жизнь без цвета.
Она заплакала — впервые за много месяцев. Не рыдала, не кричала — просто сидела, уронив голову на руки, и слёзы текли сквозь пальцы, капали на объектив.
5.
В семь вечера пришёл отец. Игорь Степанович — высокий, седой, с добрыми глазами, которые сейчас смотрели с тревогой.
— Элли, дочка, что случилось? — спросил он, присаживаясь рядом.
— Меня уволили, — сказала она глухо. — Я больше не могу снимать. Я не вижу фокуса.
Отец обнял её. Она уткнулась лицом в его плечо — мягкую фланелевую рубашку, пахнущую машинным маслом и табаком (он бросил курить десять лет назад, но запах остался — привычка).
— Не плачь, — сказал он. — Найдём что-нибудь другое.
— Что? Я фотограф. Я ничего другого не умею.
— Ты умеешь видеть. Не глазами — душой. Это дорогого стоит.
Она вытерла слёзы. Отец встал, прошёл на кухню, поставил чайник.
— Я видел объявление сегодня, — сказал он из кухни. — Требуется компаньон для молодого человека. Инвалид-колясочник. Жизнерадостный, ответственный. Платят неплохо.
Элли подняла голову.
— Компаньон? Как нянька?
— Как сиделка, но не медицинская. Просто — человек, который будет рядом. Разговаривать, гулять, составлять компанию. По описанию — парень непростой. Бывший гонщик, после аварии прикован к коляске. Говорят, всех разогнал.
— И ты предлагаешь мне пойти к нему?
— А что терять? Деньги нужны. И тебе не помешает отвлечься.
Она молчала. Потом взяла телефон, нащупала экран.
— Дай ссылку.
6.
Отец зачитал объявление вслух, потому что буквы на экране расплывались. «Максим, 25 лет. После травмы позвоночника нуждается в сопровождающем. Обязанности: присмотр, бытовая помощь, общение. Зарплата 50 000. Желательно с опытом работы с людьми с ОВЗ».
— Опыта нет, — сказала Элли. — Но я сама скоро буду с ОВЗ. Слепой фотограф — звучит как приговор.
— Позвони, — попросил отец. — Хуже не будет.
Она набрала номер. В трубке раздался мужской голос — усталый, со сталью в интонациях.
— Андрей Петрович, отец Максима, — представился он. — Вы по объявлению?
— Да. Меня зовут Элли. Я фотограф. У меня проблемы со зрением.
В трубке помолчали.
— Вы шутите?
— Нет. Я теряю зрение. Пигментный ретинит. Через год — полная слепота. Но я жизнерадостная. И мне нужна работа.
Андрей Петрович снова помолчал.
— Приходите завтра в десять. Поговорим.
Она записала адрес и положила трубку.
— Ну что? — спросил отец.
— Завтра иду. Наниматься к парню, который хочет умереть.
— С чего ты взяла?
— Чувствую. Такие объявления не для сиделок пишут — для свидетелей.
Отец хотел что-то сказать, но промолчал. Только погладил её по голове, как в детстве.
7.
Ночью Элли не спала. Она сидела на подоконнике, смотрела в темноту (или не смотрела — какая разница?), держа в руках объектив от «Никона». Стекло было холодным, гладким, девственно чистым.
— Я больше никогда не увижу резкость, — прошептала она. — Но, может быть, я увижу что-то другое.
Она поцеловала объектив, как целуют на прощание любимого человека.
Потом легла в кровать, закрыла глаза.
Перед сном она подумала: «Завтра я встречу человека, который не может ходить. Я — ту, которая скоро не сможет видеть. Интересно, кто из нас больше напуган?»
Ответа не было. Только тишина и тёмное окно.
И где-то далеко, в другой квартире, мужчина с парализованными ногами смотрел на таймер обратного отсчёта до Швейцарии и считал секунды.
Их встреча была неизбежна.
Продажа трейлера заняла три дня. Нашёлся какой-то парень из Питера, который коллекционировал всё, что связано с «Формулой-3». Увидел фотографии — двенадцатиметровый дом на колёсах, внутри кожаный диван, плазма, душ, автографы гонщиков на стенах, — и выкупил в тот же вечер.
— А автографы вы оставляете? — спросил парень робко.
— Нет, — сказал Макс. — Забирайте всё.
Деньги — почти семь миллионов — капнули на карту. Макс перевёл их на отдельный счёт, который назвал про себя «Билет». Не билет в Швейцарию — билет в никуда.
Друзья исчезли раньше. Не все сразу — сначала перестали звонить, потом писать, потом ставить лайки в соцсетях. Остался только Колян — штурман из первой команды, с которым они гоняли ещё на «Ладах». Колян приезжал три раза. В первый раз привёз виски и плакал. Во второй — молча посидел час, глядя в пол. В третий — сказал:
— Макс, я не могу. Ты прости. Я каждый раз после тебя еду домой и реву как сука. Не могу.
— Не приезжай, — ответил Макс.
Колян больше не приезжал.
Отец, наоборот, стал появляться чаще. Слишком часто. Он купил квартиру в том же доме, этажом выше. Приходил по вечерам, приносил суп и какие-то новости с работы. Макс не слушал. Он смотрел на кита и думал о том, сколько ампул пентабарбитала нужно, чтобы гарантированно не проснуться.
— Сын, — сказал отец вчера, когда Макс отвернулся от тарелки с борщом. — Я не могу на это смотреть.
— Так не смотри, — привычно ответил Макс.
— Я нанял тебе сиделку. Не из службы — просто девушку. Она будет приходить днём, пока я на работе. Готовить, убирать, помогать с…
— С подтиранием? — перебил Макс. — Я сам справляюсь. Руки пока работают.
— Ты ни с чем не справляешься. — Голос отца стал твёрдым. — Ты умираешь, Максим. Не физически — внутри. И я не позволил тебе умереть в той машине, чтобы смотреть, как ты это делаешь сам.
— Ты не позволил? — Макс медленно повернулся. — Это ты вырезал меня из-под обломков? Ты делал три операции? Ты менял мне катетеры, когда я лежал в коме? Нет, папа. Врачи не позволили. А ты просто смотрел. Как и сейчас.
Отец побелел. Постоял минуту, потом надел куртку и ушёл, не попрощавшись.
Через час он прислал СМС: «Она приходит завтра в десять. Зовут Элли. Дай шанс».
Макс не ответил.
Он подъехал к столу, открыл ноутбук и нашёл письмо из «Dignitas». Перечитал три раза. Потом взял телефон, зашёл в приложение с будильниками и поставил таймер.
«До вылета: 179 дней, 14 часов, 22 минуты».
Теперь каждое утро он будет просыпаться, и смотреть, как цифры тают.
«До вылета: 179 дней, 14 часов, 21 минута».
Глава 3. Слепой фотограф
1.
Элли проснулась от того, что не увидела потолка.
Это было похоже на сбой в матрице: глаза открыты, ресницы дрожат, мозг отправляет сигнал «смотри», но вместо чёткой картинки — мутное кисельное пятно. Она моргнула раз, второй, третий. Потолок проявился не сразу — сначала тень, потом контур люстры, потом, через секунду, белая штукатурка с трещиной у угла.
Четыре секунды.
Раньше на фокусировку уходила секунда. Потом две. Теперь — четыре.
Элли села на кровати, свесила ноги и нашарила на тумбочке очки — не для зрения, а для защиты. От яркого света, от пыли, от чужого взгляда. Пигментный ретинит не исправляется линзами. Можно нацепить на себя телескоп Хаббла — сетчатка всё равно будет отмирать, медленно, с юга на север, как полярная ночь, которая никогда не закончится.
— Доброе утро, тьма, — сказала она вслух, и голос прозвучал бодрее, чем она себя чувствовала.
На кухне она налила кофе, не глядя на турку — на ощупь. Рука нашла ручку, носик, крышку. За два года тело выучило маршруты: от кровати до ванной (шесть шагов, третья половица скрипит), от ванной до кухни (десять, если не задеть угол холодильника). Она могла бы жить с завязанными глазами. Почти могла.
Но фотография — нет.
На столе лежал её «Никон D850». Вчера вечером она пыталась снимать закат из окна — последние лучи, бирюзовое небо, силуэт тополя. Фотография вышла хорошей. Композиция, свет, цветовой баланс. Но она поняла это не глазами — она поняла это спиной, интуицией, памятью. Потому что, когда она смотрела в видоискатель, тополь расплывался в два ствола, а горизонт плыл, как в лихорадке.
«Через год центральное зрение исчезнет полностью», — сказал врач месяц назад. Профессор с седой бородой, который смотрел не на неё, а в монитор, где плыли чёрные точки на снимке сетчатки. «У вас агрессивная форма. Я бы советовал…»
Она не дослушала. Вышла из кабинета, спустилась на лифте, села в машину и просидела полчаса, глядя на парковочную разметку. Белые линии дрожали и распадались на два слоя. Она вдруг подумала: когда они исчезнут совсем, она даже не заметит этого момента. Просто однажды попытается припарковаться и врежется в столб.
Вот так и кончается зрение — без фанфар, без черной вуали из кино. Просто однажды ты перестаёшь замечать, что перестал замечать.
2.
Завтрак — овсянка с яблоком. Яблоко она резала медленно, почти вслепую, ощупывая лезвием мякоть. Порезов не было уже три месяца — ещё один навык, который приходит, когда теряешь другой.
В десять утра она должна быть в квартире этого парня. Макса. Максима. Бывшего гонщика. Парализован ниже пояса. Не встаёт два года. Отец нанял её через знакомую знакомой — «девушку, которая ищет работу, но не из службы, а живого человека».
Элли не хотела быть сиделкой. Она вообще не знала, кем хочет быть после того, как перестанет видеть. Гидом по ощущениям? Чтецом на заказ? Профессиональным инвалидом с собакой-поводырём?
Но деньги нужны. И не только деньги.
Когда она читала объявление (вернее, когда подруга Ленка зачитывала ей объявление по телефону, потому что строчки на экране начинали двоиться), она поймала себя на странном чувстве. Внутри что-то дёрнулось. Не жалость — она ненавидела жалость. Не надежду. А какое-то злое, упрямое любопытство.
«Парень, который хочет умереть, потому что не может ездить. И девушка, которая скоро перестанет видеть, но до сих пор видит слишком много. Интересно, кто из нас в большем дерьме?»
Она не сказала это Ленке. Ленка бы испугалась.
— Ты уверена? — спросила Ленка, когда Элли согласилась. — Он же псих. Говорят, он всех разогнал. Мать вообще уехала в другой город, не выдержала.
— Тем лучше, — ответила Элли. — Со мной он не разгонит. Я сама уйду, когда решу.
— А когда ты решишь?
Элли посмотрела в окно. Солнце только вставало, и лучи падали на подоконник, расщепляясь в пылинках на миллион осколков. Она знала: пройдёт ещё немного времени, и она перестанет видеть эту игру света. Останется только смутное ощущение тепла на лице.
— Когда ослепну, — сказала она. — Тогда и решу.
Ленка заплакала. Элли не стала её утешать.
3.
Ванная. Холодная вода на лицо. Зубная щётка — паста уже нанесена, потому что в прошлый раз она перепутала тюбики и выдавила на щетину крем для бритья. К счастью, бреется она редко.
Зеркало. Элли привыкла смотреть в него без иллюзий. Ей двадцать пять. Тёмные волосы, собранные в хвост. Бледная кожа — не от моды, от того, что она стала реже выходить на солнце. Глаза серые, с лёгкой желтизной у радужки — первый признак болезни, который заметил офтальмолог, пять лет назад. Тогда она испугалась. Теперь просто отмечает: желтизна стала ярче.
— Ты красивая, — сказала ей мама в прошлое воскресенье. Мама никогда не врала, но в её голосе было столько отчаяния, что комплимент прозвучал как приговор.
Элли повернула голову влево, вправо. В зеркале отражалось нечёткое пятно. Она не видела собственных глаз. И не была уверена, что хочет их видеть.
4.
Она вышла из дома без четверти десять. Сумка через плечо — внутри диктофон, запасные батарейки, блокнот с крупной клеткой и ручка с толстым стержнем. Она уже поняла: чем хуже зрение, тем крупнее приходится писать. Скоро она будет выводить буквы размером с ладонь.
Диктофон она купила месяц назад, после того как врач сказал про «через год». Дорогой, профессиональный, с шумоподавлением. Она записывала в него звуки города, голоса прохожих, шум дождя, собственную речь. Это была не память — это была паника. Если она перестанет видеть лица, она хотя бы запомнит, как они звучат.
Вчера вечером она наговорила новую заметку: «Папа смеётся, когда смотрит старый "КВН". Мама говорит "я тебя люблю" шёпотом, как будто боится разбудить». Потом переслушала и заплакала, потому что поняла: через год она не сможет даже заплакать, глядя на их лица. Потому что лиц не будет.
Лифт не работал — пятый этаж пешком. Она шла медленно, держась за перила. Не потому, что боялась упасть — пока ещё видела ступени, хотя контуры плыли. Просто ей нравилось чувствовать холод металла под пальцами. Ещё один способ видеть — руками.
На площадке четвёртого этажа она остановилась перевести дыхание. Сердце колотилось не от подъёма. Она боялась. Не Макса, не его коляски, не его злости. Она боялась, что, когда войдёт, он посмотрит на неё и увидит слепоту. Раньше, чем она сама к ней привыкнет. И этот взгляд — жалостливый, или брезгливый, или отстранённый — станет последним лицом, которое она запомнит.
— Глупости, — сказала она себе. — Ты ещё видишь. Ты видишь достаточно.
Восемь минут одиннадцатого. Она поднялась на пятый этаж, нашла нужную дверь — на табличке «Сидоров» (она прочитала с двух попыток, буквы дробились). Позвонила.
Тишина за дверью длилась так долго, что она уже решила уйти. Потом щёлкнул замок, дверь открылась.
На пороге стоял мужчина. Не Макс — старше, лет пятьдесят, в дорогой рубашке с закатанными рукавами. Серые глаза, уставшие. Он смотрел на неё так, как будто взвешивал: справится или сломается.
— Элли? — спросил он.
— Да. А вы, наверное, Андрей Петрович.
— Отец. — Он посторонился, пропуская её внутрь. — Он не в духе. Вообще никогда не в духе, но сегодня особенно. Сказал, что выбросит в окно любую, кто придёт его нянчить.
— Окно на пятом этаже, — спокойно сказала Элли. — Переломов не переживу. Так что мне терять нечего.
Андрей Петрович моргнул. Потом неожиданно усмехнулся — горько, по-стариковски.
— Идите за мной. И… Элли?
— Да?
— Если он скажет что-то… не обращайте внимания. Он не монстр. Он просто забыл, каково это — хотеть жить.
Она кивнула и пошла за ним в коридор. Квартира пахла лекарствами, чистотой и тишиной. Такая тишина бывает в больницах по ночам, когда все спят, кроме тех, кто не может заснуть от боли.
5.
Макс сидел у окна в инвалидной коляске, спиной к двери. Она увидела его не сразу — сначала разглядела силуэт: широкие плечи, короткие тёмные волосы, руки на подлокотниках, сжатые в кулаки. Потом он повернул голову, и она разглядела лицо.
Он был красивым. Не киношной красивой — резкой, опасной, как битое стекло. Скулы острые, под глазами тени, губы сжаты в нитку. Он смотрел на неё так, будто она была насекомым, которое залетело в его тюремную камеру.
— Это она? — спросил Макс у отца, не сводя с неё глаз.
— Да.
— Ты сказал, что она профессионал. Она выглядит как студентка, которую выгнали из художественного училища.
— Я фотограф, — сказала Элли. — И студенткой была шесть лет назад.
— Какая разница? — Макс отвернулся к окну. На стене снаружи был нарисован синий кит. — Фотограф. Сиделка. Какая, к чёрту, разница. Ты умеешь менять катетеры?
— Научусь.
— А готовить?
— Научусь.
— А терпеть, когда на тебя орут?
Элли подошла ближе. Она видела его лицо уже нечётко — края расплывались, но взгляд был ясным, как лёд. Она вдруг поняла, что не боится его. Вообще. Потому что в его глазах была тьма, с которой она сама встречалась каждое утро в зеркале. Только его тьма была злой. А её — печальной.
— Я не умею терпеть, когда на меня орут, — сказала она. — Но я умею уходить. Так что договоримся сразу: ты орёшь — я ухожу. Я не твоя мать, не твоя девушка и не твоя рабыня. Я просто человек, который пришёл составить тебе компанию на пару часов в день. Если тебе не нужна компания — скажи отцу, и я уйду прямо сейчас.
Тишина. Отец замер в дверях. Макс медленно повернулся, и в его глазах мелькнуло что-то, похожее на удивление.
— Ты странная, — сказал он.
— А ты, — ответила она, — предсказуемый.
Он хотел что-то огрызнуться, но промолчал. Отвернулся к окну, к киту. Через минуту сказал, не оборачиваясь:
— Кофе умеешь варить?
— В совершенстве.
— Тогда сходи на кухню. Вон там, направо. Кофе в верхнем шкафу, турка в нижнем. Сделай покрепче. И пару бутербродов. С сыром.
Элли не сдвинулась с места.
— Пожалуйста, — добавил он сквозь зубы.
— Уже лучше, — сказала она и пошла на кухню.
6.
На кухне она позволила себе выдохнуть. Руки дрожали — не от страха, от напряжения. Разговор с ним был, как удержать равновесие на краю обрыва. Одно неверное слово — и полетишь. Но она не упала. И он не столкнул.
Пока.
Она нашла турку — блестящую, почти новую, явно не пользованную годами. Кофе — зерна «Лавацца», молотый — в стеклянной банке. Сыр, хлеб, масло. Пока она резала хлеб (лезвие дрожало, но палец остался цел), из комнаты донеслись приглушённые голоса. Отец и Макс. Она не слышала слов, только интонации. Отец — уговаривающий, мягкий. Макс — жёсткий, рубленый, как команда на пит-стопе.
Потом хлопнула входная дверь. Отец ушёл.
Элли осталась одна в незнакомой квартире с парализованным гонщиком, который хотел умереть, и с собственной темнотой, которая росла где-то за левым плечом.
Она поставила турку на плиту и закрыла глаза. Запах кофе — густой, терпкий — наполнил кухню. Она вдруг поняла, что этот запах, она запомнит даже слепой. И, может быть, через год, когда мир превратится в сплошной шум и пустоту, она откроет банку с кофе, вдохнёт этот аромат и вспомнит: «Да. Я была здесь. Я была жива».
Кофе закипел.
Элли сняла турку, разлила по двум чашкам. Нашла поднос — тёмное дерево, сколотый угол, — положила бутерброды. Поднос дрожал в её руках, но она не спешила. Она смотрела на дымок над чашками и видела его чётко, потому что дым — это почти свет.
— Эй! — крикнул из комнаты Макс. — Там кофе сгорел, что ли?
— Нет, — ответила она. — Там кофе ждал, пока ты научишься говорить «спасибо».
За дверью помолчали. Потом:
— Спасибо, — глухо, как сквозь вату.
Она улыбнулась.
«Мы оба инвалиды, — подумала она, входя в комнату с подносом. — Только твоя инвалидность — это неподвижность. А моя — это скорость. Скорость потери. Интересно, кто из нас быстрее придёт к финишу».
Макс взял чашку. Их пальцы не соприкоснулись — он специально взял за самую ручку, подальше.
— Садись, — кивнул на диван. — Надоело смотреть на одного кита.
Элли села. Сделала глоток. Кофе обжёг язык, но она не пожалела. Вкус — это тоже зрение. Вкус не исчезнет никогда.
— Расскажи, — вдруг сказал Макс, глядя мимо неё, в окно. — Ты, правда, фотограф? Или это легенда, чтобы папа тебя нанял?
— Правда.
— И что ты снимаешь?
— Всё, что движется. И всё, что стоит на месте. Сейчас — уже ничего.
— Почему?
Она посмотрела на него. Его лицо в косом утреннем свете выглядело почти спокойным. Почти. Как у человека, который заснул в грозу и ещё не понял, что гром — это не сон.
— Потому что через год я ослепну, — сказала она. — А снимать вслепую — это не фотография. Это память.
Макс поставил чашку на стол. Коснулся подлокотника коляски. Помолчал. И в этой тишине Элли вдруг услышала то, чего не ждала: не насмешку, не сарказм, не жалость.
— Охренеть, — сказал он очень тихо. — А я думал, у меня проблемы.
И это было первое честное слово, которое он сказал не в свою пользу.
Элли сделала ещё глоток кофе. За окном кит смотрел на них белым глазом. «Не молчи», — говорила надпись. Элли не молчала.
Она сказала:
— У тебя проблемы. И у меня. Может, их хватит на двоих, чтобы решить?
Макс не ответил. Но и не выгнал её.
А в шкафу на кухне остался лежать её диктофон, который она забыла выключить. И на плёнку уже записалось: шипение турки, звон ложки, её собственное дыхание и одна фраза, сказанная Максом, когда она вышла из комнаты.
«Какая же ты дура, — сказал он, не зная, что его записывают. — Зачем ты сюда припёрлась?»
Пауза.
«Я бы на твоём месте…»
Долгое молчание. А потом шорох — он отъехал на коляске к окну.
Диктофон не записал, что он хотел сказать дальше. Но может быть, Элли узнает это позже. Когда станет чуть темнее. Или чуть светлее.
Глава 4. Паралич чувств
1.
Элли вошла в квартиру без пятнадцати десять. Успела купить по дороге свежих круассанов в пекарне за углом — её личный ритуал, маленькая война с тьмой, которая ещё не началась, но уже дышала в затылок. Тёплые, масляные, они лежали в бумажном пакете, и запах преследовал её по коридору.
В прихожей было тихо. Слишком тихо. Вчерашняя злость Макса хотя бы заполняла пустоту — сегодня пустота стала густой, как кисель.
Она скинула кроссовки, повесила рюкзак на крючок и прошла на кухню. На столе стояла нетронутая тарелка с овсянкой. Чай в кружке затянулся плёнкой. Вчерашний кофе в турке превратился в чёрное озеро с высохшими берегами.
— Чёрт, — тихо сказала она.
Отец, видимо, кормил его перед уходом. Или пытался. Судя по всему, попытка провалилась.
Она нашла в шкафу тарелку поменьше, выбросила засохшую кашу в мусорное ведро, сполоснула посуду. Потом взяла круассаны и пошла в комнату.
Макс сидел у окна в той же позе, что и вчера. Та же серая футболка, те же джинсы (она заметила, что джинсы на нём свежие — значит, он всё-таки переодевался, сам или с чьей-то помощью), те же руки на подлокотниках. Только голова была повёрнута не к киту, а внутрь комнаты. Он смотрел на дверь, как будто ждал.
— Ты рано, — сказал он вместо приветствия.
— Я пунктуальная. — Она поставила пакет с круассанами на стол рядом с его коляской. — Это тебе. Но если не хочешь, я съем сама. Я вообще много ем в последнее время. Нервное.
Он скосил глаза на пакет. Не протянул руку.
— Ты решила меня подкупить выпечкой?
— Решила накормить. Есть разница.
Она вытащила круассаны, надломила его — хруст получился громким в утренней тишине. Крошки посыпались на колени Максу. Он дёрнулся, сбросил их ладонью.
— Осторожнее, — процедил он.
— Извини. — Она не извинилась. В её голосе не было и тени вины. — Так ты будешь?
Он взял круассан. Взял — это уже была победа. Но не откусил. Покрутил в пальцах, как деталь от неизвестного механизма, и положил обратно.
— Не голоден.
Элли села на диван напротив. Откусила свой круассан, прожевала, запила воображаемым кофе (она ещё не сварила, но не терпелось начать разговор).
— Ты вчера не ужинал, — сказала она. — Сегодня не завтракал. Ты вообще ешь, Макс? Или живёшь на святом духе?
— Не твоё дело.
— Моё, пока я здесь. Я не хочу, чтобы мой подопечный сдох от голода раньше, чем я ослепну. Это будет нечестно. Я проиграю пари.
Он повернул голову так резко, что хрустнула шея:
— Какое пари?
— Судьбы. Или бога. Или эволюции. Неважно. Мы с тобой в одной лодке, Макс. Только ты хочешь выпрыгнуть, а я хочу доплыть до берега. Мне нужен гребец. Или хотя бы тот, кто не будет трясти лодку.
Он смотрел на неё долго. В его взгляде не было ненависти — было недоумение. Как у человека, который всю жизнь решал сложные уравнения, а тут ему подсунули детскую загадку.
— Ты ненормальная, — сказал он, наконец, почти спокойно.
— Это мы уже проходили. Вчера.
Она встала, подошла к окну, распахнула створку. В комнату ворвался уличный шум — далёкий гул машин, лай собаки, голоса детей на площадке. И запах. Мокрый асфальт, тополиные листья, бензин.
Макс втянул носом воздух. Потом замер. Элли не смотрела на него — она смотрела на кита на стене, который сегодня казался ярче, чем вчера. Кто-то подновил граффити.
— Ты чувствуешь? — спросила она не оборачиваясь. — Ночью был дождь. Асфальт ещё не высох. Пахнет как на трассе после ливня. Помнишь?
Он ничего не сказал. Но она услышала, как скрипнули подлокотники коляски — его пальцы сжались сильнее.
2.
— Мне нужно в душ, — сказал Макс через десять минут. Он так и не съел круассан, но выпил полчашки кофе, который Элли сварила молча, позволяя тишине делать свою работу.
— Хорошо, — ответила она. — Тебе нужна помощь?
Она спросила это нейтральным тоном, каким спрашивают «который час?». Без намёка на жалость, без дрожи в голосе, без заученной профессиональной бодрости. Просто факт: помощь нужна или нет?
Макс побелел. Не от злости — от унижения.
— Я сам, — выдавил он.
— Отлично. Я подожду здесь. Если что-то понадобится — кричи.
Он развернул коляску и покатил в ванную, не глядя на неё. Дверь закрылась с громким щелчком. Элли осталась одна в комнате.
Она огляделась. Вчера ей было не до деталей — она рассматривала Макса, его лицо, его руки. Сегодня она увидела комнату.
Книжный шкаф, забитый не книгами, а коробками с автозапчастями. На стенах — постеры «Формулы-1», но они были содраны углами, как будто кто-то пытался их снять, но бросил на полпути. На тумбочке — ноутбук, бутылка воды, упаковка влажных салфеток и маленькая чёрная коробочка. Элли присмотрелась. Коробочка была от часов — дорогих, швейцарских. Внутри, вероятно, лежали сами часы. Или нет.
Она не стала проверять.
Вместо этого она подошла к окну и выглянула. Кит улыбался ей фломастерной улыбкой. Надпись «Не молчи» была написана красным, и красный уже выцвел до розового.
«Не молчи», — прочитала она про себя. И вдруг подумала: а кто к кому обращается с этой надписью? Кит к городу? Город к киту? Или это Макс написал? Нет, он не мог — он не выходит на улицу. Значит, кто-то другой.
Из ванной донеслись звуки: шум воды, глухой стук (опрокинул шампунь?), тихое ругательство. Элли напряглась, но не двинулась с места. Он сказал «сам». Она не лезет.
Потом лязгнул металл — коляска, видимо, упёрлась в дверной косяк. Ещё ругательство, громче.
— Чёрт, чёрт, чёрт!
Элли подошла к двери ванной, постучала костяшками:
— Макс? У тебя всё в порядке?
— Отстань! — голос сорвался на фальцет. — Просто… коляска застряла. Я сам.
Она отошла на шаг. Села на корточки у стены, спиной к двери, и стала слушать. Шум воды стих. Потом лязгнул поручень — он пересаживался с коляски на специальное кресло в душевой кабине (она заметила его вчера, когда осматривала квартиру). Громко, с натугой.
«Он сильный, — подумала она. — Верхняя часть тела работает отлично. Но координация? После двух лет без движения ног центр тяжести сместился. Он учится жить заново, как ребёнок. И ненавидит себя за это».
Дверь открылась через пятнадцать минут. Макс выкатился в свежей футболке — синей, почти чёрной. Волосы мокрые, зачёсаны назад. Он выглядел моложе, без этой вечной хмурой складки между бровями. Или она просто перестала замечать.
— Я не подглядывала, — сказала Элли, поднимаясь с корточек. — Сидела тут, слушала птичек.
— Каких птичек? — он хмыкнул. — Здесь только голуби, и те дохлые.
— Значит, слушала дохлых голубей. Тоже медитация.
Он покатил мимо неё, и она заметила, что он оставил дверь в ванную открытой. Может, забыл. А может, проверял, зайдёт ли она убираться. Она зашла. Быстро, без лишних взглядов, собрала полотенце, протёрла раковину, поставила шампунь на место. Взяла его мокрую футболку — серую, вчерашнюю. Пахло потом, лекарствами и чем-то горьким, похожим на табак, хотя она не видела, чтобы он курил.
Она выбросила футболку в корзину для белья и вернулась в комнату.
— Хочешь, я открою окно шире? — спросила она. — Воздух спёртый.
— Делай что хочешь.
Она распахнула обе створки. Ветер донёс запах жареных семечек с лавочки у подъезда.
— Помнишь запах трассы? — спросила она снова, не глядя на него. — Резина, бензин, горячий асфальт. И трава на обочине, когда проезжаешь мимо.
— Я сказал тебе вчера: заткнись, — ответил он, но голос дрогнул.
— А я сказала: не заткнусь. Мы не договорились.
3.
К полудню Элли поняла: Макс не просто голодает. Он воюет с едой, как с врагом. Каждое предложение перекусить встречалось либо молчанием, либо коротким «не хочу». Она сварила суп — обычный куриный, с лапшой — поставила перед ним тарелку. Он отодвинул.
— Ты боишься, что тебя отравят? — спросила она.
— Я не голоден.
— Ты врешь. Ты просто не хочешь делать то, что тебе говорят.
Он поднял на неё глаза. В них не было злости — была усталость. Такая глубокая, что Элли на секунду испугалась: а что, если он прав? Что если человек, который не хочет жить, имеет, право не есть?
— Послушай, — сказала она, садясь на корточки рядом с его коляской. — Я не буду читать лекций про пользу питания. Я сама через год, может, не увижу этой тарелки. Но сейчас я её вижу. И суп горячий. И лапша не разварилась. Я не знаю, когда в последний раз кто-то варил для тебя суп, но пахнет он хорошо. Понюхай хотя бы.
Он не понюхал. Но и не отодвинул тарелку.
Элли взяла ложку, зачерпнула бульон, поднесла к его губам.
— Что ты делаешь? — он отшатнулся.
— То, что делают с капризными детьми. Кормлю с ложечки.
— Я не ребёнок.
— Тогда возьми ложку сам.
Он взял. Медленно, как будто ложка весила килограмм. Зачерпнул суп. Поднёс ко рту. Сделал глоток.
Элли отвернулась, чтобы он не видел её улыбки.
— Горячий? — спросила она.
— Нормальный, — буркнул он.
Он съел половину тарелки. Не больше. Но это уже было что-то.
4.
В час дня Элли достала диктофон. Не специально — просто он лежал в рюкзаке, и когда она искала батарейки для часов (своих, наручных, которые уже начинали двоиться в глазах), диктофон выпал на пол.
Макс посмотрел на чёрный прямоугольник.
— Это что?
— Диктофон.
— Для чего?
Она подумала секунду. Соврать? Сказать, что записывает звуки для будущих фоторабот? Или правду?
— Я записываю голоса, — сказала она. — И звуки. Всё, что слышу. Потому что скоро я не смогу видеть. Но слышать — буду. Я хочу запомнить мир на слух.
Он взял диктофон в руки. Повертел. Нажал на кнопку воспроизведения.
Из динамика раздался её вчерашний голос: «Папа смеётся, когда смотрит старый "КВН". Мама говорит "я тебя люблю" шёпотом, как будто боится разбудить».
Она хотела выхватить диктофон, но не успела. Дальше пошла её запись, сделанная уже здесь, в этой квартире: шум турки, звон ложки, её собственное дыхание.
А потом — голос Макса.
«Какая же ты дура, — услышал он сам себя. — Зачем ты сюда припёрлась? Я бы на твоём месте… я бы на твоём месте уже сдох или боролся. А ты… ты какая-то… живая ещё».
Он нажал «стоп». Лицо его ничего не выражало. Но пальцы на диктофоне побелели.
— Ты меня записывала? — спросил он тихо.
— Не специально. Я забыла его на кухне. Он сам записал.
— Ты не удалила.
— Нет. — Она встретила его взгляд. — Не удалила. Потому что там, правда. Ты назвал меня живой. Это был первый комплимент за долгое время.
— Это не комплимент.
— Для меня — комплимент.
Он протянул ей диктофон. Она взяла.
— Ты странная, — повторил он в третий раз за два дня.
— Ты говорил уже.
— Я повторю. Странная. Ненормальная. И… — он запнулся. — Ты, правда, думаешь, что успеешь наглядеться до того, как… ну…
— Ослепну, — закончила за него Элли. — Да. Думаю. Успею. У меня есть год. Может, полтора. Год — это 365 закатов. 365 восходов. 365 лиц, которые можно запомнить. Я не хочу умирать. Я хочу запомнить, как выглядит свет. А потом, когда станет темно, я буду включать эти записи и вспоминать.
Макс долго молчал. Потом спросил:
— И сколько лиц ты уже запомнила?
— Твоё, — сказала она. — Вчера. Когда ты смотрел на кита. Ты был не злой. Ты был просто грустный. Я запомнила это лицо.
Он отвернулся к окну. И на этот раз она точно заметила: его пальцы на подлокотнике разжались.
5.
После обеда Элли предложила выйти на балкон.
— Зачем? — спросил Макс.
— Солнце есть. Ты сидишь в темноте.
— Мне нравится темнота.
— Врёшь. Ты боишься темноты так же, как и я. Только я признаю. А ты нет.
Она не стала ждать ответа — выкатила его коляску на балкон сама. Макс не сопротивлялся. Может, сил не было. Может, правда хотел солнца.
Балкон был маленький, захламлённый старыми покрышками. Но солнце светило вовсю — июльское, жаркое, даже в десять утра оно пекло макушку.
Элли прищурилась. Свет резал глаза — она уже не переносила яркого солнца, сетчатка деградировала, зрачки реагировали с запозданием. Но она не закрылась. Смотрела прямо на свет, пока в глазах не поплыли чёрные пятна.
— Ты что, ослепнуть решила прямо сейчас? — спросил Макс, заметив, как она щурится.
— Нет. Решила насмотреться.
— На что? На стену соседнего дома?
— На солнце. — Она улыбнулась, но улыбка вышла кривой. — Знаешь, когда перестаёшь видеть, ты начинаешь замечать вещи, которые раньше игнорировал. Например, то, что солнце — не белое. Оно жёлтое, потом оранжевое, потом красное. А тени — не чёрные, они синие. И у каждого человека свой оттенок кожи, когда на него падает свет. Я сейчас вижу это особенно остро. Потому что знаю: скоро не увижу.
Макс смотрел не на солнце. Он смотрел на неё. На её лицо, освещённое сбоку, на родинку над губой, на то, как она щурится — не от боли, от желания вобрать в себя как можно больше света.
— Ты красивая, — сказал он вдруг, и голос его прозвучал так, будто он не планировал это говорить.
Элли замерла. Повернулась к нему.
— Что?
— Ничего. — Он снова отвернулся. — Просто констатация факта. Ты красивая, когда не жалко себя.
Она хотела ответить, но в горле встал комок. Не от радости — от неожиданности. Он первый раз за два дня сказал что-то, что не было грубостью или защитой.
— Ты тоже, — сказала она тихо. — Когда не злишься.
— Я всегда злюсь.
— Значит, я ещё не видела тебя красивым.
Он усмехнулся — первый раз за два дня. Коротко, горько, но это была усмешка.
— Смотри, — сказал он, кивая на небо. — Там облако. Похоже на носорога.
Она посмотрела. Облако и правда было похоже на носорога — с рогом и толстым задом.
— Вижу, — сказала она. И запомнила.
6.
Вечером, когда Элли уже собралась уходить, Макс остановил её:
— Элли.
Она обернулась у двери.
— Да?
— Тот таймер… на телефоне. Ты знаешь, на что он?
— Отец сказал. Швейцария.
— Ты не будешь меня отговаривать?
— Не буду.
— Почему?
— Потому что это твоё тело. Твоя жизнь. Твоя смерть. Я не имею права.
Он помолчал. Потом спросил то, чего она не ожидала:
— А если бы я попросил тебя остаться? Не отговаривать, а просто… остаться. Пока не придёт время. Ты осталась бы?
Элли прислонилась спиной к двери. Закрыла глаза. В темноте под веками заплясали оранжевые круги — последствия солнечного удара на балконе.
— Я останусь, — сказала она. — Но с условием.
— Каким?
— Ты не умрёшь, пока я ещё вижу. Дождись, когда я ослепну. А там посмотрим. Может, нам обоим станет легче.
— Легче? — он усмехнулся. — Ты ослепнешь, я останусь парализованным. Это не «легче». Это «ещё сложнее».
— Но не один. Вдвоём сложности — это уже не сложности. Это приключение.
Он не ответил. Но когда она уже выходила в коридор, услышала:
— Завтра в десять?
— В десять, — сказала она. — Принести круассаны?
— Принеси. Только другие. С шоколадом.
Элли закрыла дверь и прислонилась к ней лбом. Сердце колотилось так, будто она сама прошла круг на гоночной трассе.
«Останься, — прошептал внутренний голос. — Ты обещала остаться. А он обещал подождать. Чьё обещание крепче?»
Она не знала ответа. Но почему-то впервые за долгое время ей не хотелось включать диктофон и записывать чей-то голос. Потому что голос Макса уже звучал у неё в голове, и она была уверена — не забудет его, даже когда мир погрузится в полную тьму.
Она спустилась по лестнице, вышла на улицу. Солнце садилось за крыши, и небо над городом было такого цвета, который она не могла бы назвать. Бирюзовое? Сиреневое? Розовое? Всё сразу.
— Запомни это, — сказала она себе громко, чтобы слышать. — Небо перед закатом. Макс у окна. Кит на стене. Запомни, пока можешь.
Она зажмурилась. Открыла глаза. Небо не исчезло. Пока нет.
7.
Ночью Макс не спал.
Он сидел в кровати (отец переложил его перед уходом), смотрел в потолок и прокручивал в голове сегодняшний день. Суп, который он съел сам. Диктофон с его голосом. Её слова: «Я запомнила твоё лицо». Круассаны с шоколадом, которые она принесёт завтра.
Он взял телефон, открыл приложение с таймером.
«До вылета: 178 дней, 18 часов, 44 минуты».
Цифры уменьшились. Он должен был радоваться. Но вместо этого он закрыл приложение и открыл браузер.
Снова набрал: «пигментный ретинит».
На этот раз читал дольше. Про генетические мутации, про скорость деградации, про то, что полная слепота наступает у разных пациентов в разном возрасте. Про то, что нет лечения. Про то, что пациенты часто впадают в депрессию.
«Она не в депрессии, — подумал он. — Она бешеная. Она собирается жить так, будто завтра не наступит. Но завтра наступит. И послезавтра. И через год. А потом наступит темнота. Что она будет делать тогда?»
Он не нашёл ответа. Но нашёл фотографию Элли — случайно, в соцсетях. Она была на аватарке: смеётся, в руках фотоаппарат, на заднем плане море. Он приблизил изображение, разглядел её глаза — серые, с жёлтыми крапинками у радужки.
«Болезнь уже была, — понял он. — Она уже тогда знала. Но всё равно смеялась».
Он выключил телефон и положил его на тумбочку.
В темноте комнаты, глядя в потолок, он вдруг понял, что впервые за два года не хочет, чтобы ночь кончилась. Потому что завтра придёт она. С круассанами. И снова будет говорить про запах мокрого асфальта.
— Чёрт, — сказал он в пустоту. — Кажется, я влип.
Но голос его не был злым. Он был почти живым.
Таймер на телефоне тихонько тикал, отсчитывая секунды до Швейцарии. Макс не смотрел на него. Он смотрел в потолок и впервые за долгое время не видел там ничего, кроме белой краски.
И этого было достаточно.
Глава 5. Сделка с тьмой
1.
— Она не медик, сын. Она просто будет сидеть рядом, — отец Макса говорил тихо, будто боялся спугнуть надежду. Макс долго молчал, глядя в окно. Потом повернулся и сказал, чеканя каждое слово: — Если через месяц я не передумаю — ты купишь мне билет в один конец. Элли стояла у двери, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле. Она подписала контракт, не поднимая глаз, — чтобы не видеть ни жалости, ни сочувствия. Только ровные строчки и собственную подпись, ставшую вдруг тяжёлой, как камень.
Бланк контракта был серым, казённым, с водяными знаками и мелким шрифтом, который Элли уже не могла разобрать без лупы. Но она не стала вчитываться. Подпись внизу — вот что имело значение.
Она поставила её, не глядя на бумагу. Ручка скользнула по шершавой поверхности, и буквы получились неровными, чуть съехавшими вверх — она уже не видела линию, хотя на ощупь та была проштампована.
— Всё, — сказала она, отодвигая лист к Андрею Петровичу.
Отец Макса взял контракт, сложил его и убрал во внутренний карман пиджака. На его лице читалось странное выражение — смесь облегчения и вины. Как у человека, который только что продал душу, но не свою, а чужую.
— Я буду платить вам два раза в неделю, на карту. Если понадобятся деньги на лекарства или что-то ещё — говорите сразу.
— Хорошо, — кивнула Элли.
— И ещё… — Он запнулся. — Не бросайте его. Пожалуйста. Я знаю, он не подарок. Но если вы уйдёте — он точно сделает это. Я имею в виду Швейцарию.
Элли посмотрела на дверь комнаты, за которой скрывался Макс. Она слышала, как он что-то бормочет — то ли радио, то ли сам с собой.
— Я не уйду, — сказала она. — По крайней мере, пока сама не перестану видеть двери.
Андрей Петрович хотел что-то добавить, но вместо этого просто кивнул и вышел в коридор. Через минуту хлопнула входная дверь — он ушёл, оставив их вдвоём.
Элли постояла в прихожей, собираясь с мыслями. Потом выпрямила спину, поправила хвост и пошла в комнату Макса.
2.
Он сидел у окна, как обычно, но на этот раз не спиной к двери — боком. Так, чтобы видеть, кто входит. В руках у него был телефон, экран погас.
— Подписала? — спросил он, не здороваясь.
— Подписала.
— И сколько тебе платят?
— Не твоё дело.
— Моё, — он усмехнулся. — Ты моя сиделка. Я имею право знать, во сколько меня оценили.
— В пятьдесят тысяч в месяц, — сказала она, садясь на диван. — И это не твои деньги, а твоего отца. Так что успокойся.
Макс присвистнул:
— Доходная работёнка. За просто так.
— Не за просто так. — Элли сложила руки на коленях. — За твоё настроение. За твои крики. За то, что я буду убирать твои какашки, если ты не справишься сам. Это стоит пятьдесят тысяч. Согласен?
Он скривился, как от лимона.
— Ты всегда такая прямолинейная?
— Всегда. У меня нет времени на эвфемизмы. Скоро я не смогу читать по лицам, так что привыкай к правде.
Макс отложил телефон. Повернулся к ней всем корпусом. В его глазах не было злости — было что-то вроде спортивного интереса. Как перед стартом, когда изучаешь соперника.
— Ладно. Давай сразу договоримся, — сказал он. — Ты слышала мой разговор с отцом?
— Часть.
— Какую?
— Про месяц. Про билет в один конец.
— Значит, знаешь правила игры. У меня есть месяц, чтобы передумать. Твоя задача — сделать так, чтобы я передумал.
Элли покачала головой:
— Нет. Моя задача — сидеть рядом. В контракте не написано «спасать тебя». Твой отец нанял меня не для того, чтобы я тебя лечила. Он нанял меня, чтобы я была свидетелем.
— Свидетелем? — Макс нахмурился.
— Свидетелем твоей жизни. Пока она ещё есть. Если ты решишь уйти — я не стану тебя отговаривать. Но я буду последней, кто видел тебя живым. И я запомню это лицо.
Она сказала это спокойно, даже буднично, но Макс вдруг почувствовал, как по спине пробежал холодок. Он привык к жалости, к мольбам, к истерикам матери, которая уехала, потому что не выдержала. А эта… эта просто констатировала факты.
— Ты странная, — сказал он в четвёртый раз.
— Это мы уже проходили. — Она встала с дивана. — Хочешь кофе?
— Хочу. Но сначала скажи: почему ты согласилась? Деньги? Жалость ко мне? Или что?
Элли замерла на полпути к кухне. Обернулась.
— Хочешь честно?
— А ты умеешь по-другому?
— Иногда. Но сейчас скажу честно. — Она села обратно, положила руки на колени. — Мне нужен кто-то, кто будет рядом, когда я ослепну. Не мама, не папа, не подруги. Они будут плакать. А ты — нет. Ты слишком зол, чтобы плакать. Я хочу запомнить твой голос. Голос человека, который не жалеет себя. И который, может быть, научит меня не жалеть себя.
Макс слушал, не перебивая. Когда она закончила, он долго молчал. Потом сказал:
— Ты хочешь, чтобы парализованный самоубийца научил тебя жить?
— Да. — Она не улыбнулась. — Звучит как плохой анекдот. Но у нас обоих нет выбора.
Он отвернулся к окну. Кит на стене смотрел на него белым глазом. «Не молчи», — напоминала надпись.
— Ладно, — сказал Макс. — Месяц. Тридцать дней. Если за это время ты не сбежишь, не разобьёшь мне сердце и не ослепнешь раньше срока — я подумаю над отменой билета. Идёт?
— Идёт. — Она протянула руку. Он hesitated, но пожал её. Ладонь у него была сухая, твёрдая, с мозолями на пальцах — старые следы руля.
— Только без дурацких попыток меня развеселить, — добавил он. — Никаких клоунов, никаких собак-поводырей, никаких «открой глаза на жизнь».
— Договорились. Никакой позитивной психологии. Только чёрный кофе и чёрный юмор. https://www.litres.ru/73952301/

Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев