С 25 мая (5 июня) 1752 года Летний сад был открыт для публики по воскресеньям и в праздничные дни.
УТРО
Первыми по утрам являлись садовники, и первая статуя, какую они для лоску обливали из лейки, была Aurora. Тех садовников, вспоивших его в младенчестве, сад помнил всегда — сначала знатного мастера Яна Розена, потом Илью Сурмина, Шредера и Гаспара Фохта, того самого Фохта, что до гробовой доски делал вид, что не может простить Петру обман, которым тот заполучил его в Россию, насильно вывезя вначале жену и детей, так что тому другого и не оставалось, как отправиться следом. Но те Фохтовы ворчанья и обиды не были злобными: он полюбил и Россию, и Петербург, и сад, ставший ему родным домом.
Младые годы Летнего сада были чудесны, ибо не только ощущение молодости и красоты, но и ощущение своей нужности переполняло его тогда: сад лежал словно раскрытый учебник, словно лицей, даря драгоценные знания; он, уставленный буквально как шахматная доска статуями, всякая из которых олицетворяла собой целую новеллу, учил на ассамблеях древней истории, мифологии, символам и эмблемам.
Кроме статуй, выражали свой тайный смысл деревья и кусты, аллеи и пруды, дорожки и форма листьев, голоса птиц и расцветка бабочек; даже каждый цветок был тем или иным знаком: ирисы — царственностью, лилии — непорочностью, вишни — радостью, земляника — справедливостью, так что прочитавший сад от корки до корки должен был не только умственно, но и духовно взрасти.
Своим рождением сад оказался обязан затишью Северной войны, когда шведский король «увяз в Польше»; той порой датируется и садовая метрика, писанная для Москвы неразборчивой царской рукой: «Не пропустив время, всяких цветов из Измайлова не по малу, а больше тех, кои пахнут, прислать с садовники в Питербурх. Piter». Привезенные вскоре лилии и мускусные розы — первые цветы, которыми расцвел Летний сад, после чего стали катить на пушечных лафетах липы и ильмы из Киева и Воронежа, барбарис из Копенгагена, из-под Москвы везли яблони, из Соликамска — кедры и пихты, из Гамбурга каштаны и деревья для фигурной стрижки, из Любека белую сирень, из Голландии и Франции семена и луковицы черных тюльпанов.
Местность, которую столь изысканно стали озеленять, была удобно расположена между реками, сложившими собой остров, названный на голландский модный манер Люст-еланд, то есть веселый остров: на Люст-еланде поставили Люст-гаузы — веселые дома и насадили Люст-гартен — веселый сад: соленый морской ветерок, ватные хлопья на васильковом небе, вблизи звенела топорами адмиралтейская верфь, за Фонтанкою — верфь партикулярная, снабжавшая жителей шлюпками и буерами, так что ходили вокруг Люст-еланда резвые парусники, с брызгами разрезавшие холодную рябь Мойки, Фонтанки и Невы. Парусники и цветы, скрип корабельных мачт, запах смолы и розмарина, хрустальная музыка фонтанов, над каждым из которых всходила по утрам маленькая радуга,— вот приметы молодости Летнего сада. Он простирался тогда далеко, отнимая простор у Марсова поля, занимая место Инженерного замка и Михайловского дворца, которых не было и помину: прелестные аллеи, опушки и рощицы, спрятанные теперь за спиной Русского музея,— это тоже бывший в петровскую старину Летний сад, та его часть, что называлась садом за маленькой речкой — там красовались среди листвы «золотые хоромы» Екатерины I.
Очень часто услаждались музыкой. Вот только вчера все ходил в пустом еще Летнем саду духовой оркестр молоденьких моряков, бодря старые липы маршами, и сад вспомнил, как лет двести назад с раннего утра оглашался он рыдающими органными звуками: то у самой Невы пробовали себя в репетиции музыканты-роговики: зеленые кафтаны выстраивались в линию, отдраенной меди рога сверкали на солнце, и было их на четыре октавы, то есть до полусотни,— от вершковых до саженных, упиравшихся из-за тяжести на подставки; в каждый рог выдувалась одна лишь нота — резко, протяжно или с вибрацией, как требовал того пудреный маэстро, и мощный плач этих труб с эхом ударялся о невское рябое зеркало и уходил ввысь, под прозрачный небесный купол.
Рань для сада всегда несла радость, даже и теперь, в старости. Он любил знакомого сморщенного плотника, одиноким дятлом починявшего на безлюдных еще дорожках поломанную скамью, округлый в сыром воздухе, ухающий и угасающий в отдалении рокот утренней баржи, первую засвиставшую птицу и первого любознательного туриста с заспанными глазами и с его, сада, планом в руке. Он любил утра и ясные, и пасмурные, когда в молочной дымке чугунные вертикали ограды уходили в нерезкость, зыбко таяли, теряя свою материальность, и сад словно сливался с Невой, и ему казалось, что он тот древний болотистый лес, когда-то непроходимой стеной росший по берегам этой реки; лес был предком Летнего сада, и даже Летний петровский дворец поначалу называли просто — «домом в еловой роще».
Летний дворец до 1713 года был и вправду небольшим, пестро выкрашенным, под черепицею домом простейшего голландского фасада, но после приезда в Петербург талантливейшего архитектора Андреаса Шлютера, переиначившего тот голландский дом на свой лад, обернулся игрушкой-дворцом с терракотовыми рельефами вокруг и с великолепной наддверной лепкой, что, собственно, и являло излюбленный прием шлютеровской декорации.
Шлютер был человек мятущийся, с проблесками гениальности, враг всякого «искусства, сочиненного по книжкам», и противник однообразия, и каждая его следующая постройка, будто придуманная другим автором, не походила на предыдущую, как не походил, например, Летний дворец на бесподобное совершенство Грота, вескую тяжесть которого Летний сад еще помнил, помня и самого Шлютера — маленького, болезненного вида человека, в замызганном кафтане, умершего всего через год после приезда в Петербург. Тот год он жил рядом с Петром в особой комнате, куда, кроме царя, непозволительно было заходить никому и где мучительно искал perpetuum mobile, построив сложнейшую модель; пружины и колеса там постоянно лопались, убийственно расстраивая изобретателя, которому был оттого не мил белый свет и которого не могло развеселить ничто, включая л чету карликов, запечатанных в паштете, присланном как-то Петром I своему любимому архитектору на утренний завтрак. Из паштета вылезши, те карлики танцевали вокруг стола, а потом под царский гогот отмываться были отправлены на Фонтанку.