Н. ТОЛСТЫМ ОПТИНОЙ ПУСТЫНИ(ВИДЕО)
Толстой в 1877, 1881 и 1890 гг. посещал Оптину Пустынь и беседовал со старцем Амвросием. В 1896 г. стараниями Марии Николаевны была устроена его встреча со старцем Иосифом, смирение и доброта которого благотворно подействовали на Льва Николаевича, и с тех пор он, по словам Марии Николаевны, «стал гораздо мягче». Но его приезд сюда 28 октября 1910 г. стал неожиданностью и для его окружения, и для семьи, и для насельников монастыря. Удивительно, что писатель, последние тридцать лет боровшийся с Православной Церковью и уверявший, что порвал с нею навсегда, приехал в одну из главных обителей Православия. В двух черновых вариантах письма, оставленного Толстым Софье Андреевне, после слов о том, что он делает только то, что «обыкновенно делают старики, близкие к смерти», Лев Николаевич написал: «Большинство уходят в монастыри, и я ушел бы в монастырь, если бы верил тому, чему верят в монастырях. Не веря же так, я ухожу просто в уединение».
Близкий Толстому и по складу ума, и по духовному устроению герой романа «Анна Каренина» Константин Левин признавался себе: «Я не верю, говорю, что не верю, и не верю рассудком, а придет беда, я молюсь» (20; 561). То же произошло и с Толстым в октябре 1910 г. Горе, как написал он сестре Марии Николаевне (82; 219) и детям Сергею и Татьяне (82; 220), заставило его покинуть родную Ясную Поляну и уехать из дома в сырую непроглядную ночь.
Сопровождавший Толстого домашний врач Д. П. Маковицкий записал в дневнике, что Лев Николаевич «желал видеть отшельников-старцев не как священников, а как отшельников, поговорить с ними о Боге, о душе, об отшельничестве, и посмотреть их жизнь, и узнать условия, на каких можно жить при монастыре. И если можно — подумать, где ему дальше жить. О каком-нибудь поиске выхода из своего положения отлученного от церкви, как предполагали церковники, не могло быть и речи». Такой вывод вполне закономерен для человека, далекого от Церкви. Но прав ли был преданный Льву Николаевичу добросовестный наблюдатель Душан Петрович? Если бы Толстой имел целью только посмотреть на жизнь старцев и побеседовать с ними об отшельничестве, то скорее всего он без затруднений исполнил бы свое намерение. Но его нерешительность и колебания, которые были знаком внутренней борьбы, опровергают это мнение. Несомненно, Толстой желал встречи со старцами не только как с отшельниками, но и как со священниками и искал выхода из своего положения отлученного.
В «Исповеди» Толстой признался, что «с 16-ти лет перестал становиться на молитву и перестал по собственному побуждению ходить в церковь и говеть» (23; 3). Разум возобладал над детской верой. Тот же характер ума был и у толстовских героев, ищущих истину путем мысли. На «гордость мысли» как на большой грех указывала князю Андрею Болконскому княжна Марья. В «гордости мысли» и «глупости мысли» упрекал себя Константин Левин. О самом Толстом старцами Амвросием и Варсонофием сказано было, что он «горд очень». Архимандрит Леонид (Кавелин) после долгой беседы с Толстым в 1879 г. в Троице-Сергиевой Лавре поделился своим впечатлением: «Заражен такою гордыней, какую я редко встречал. Боюсь — кончит нехорошо». Старец Иосиф после памятной для Толстого встречи сказал Марии Николаевне о брате, что «у него слишком гордый ум и что, пока он не перестанет доверяться своему уму, он не вернется к Церкви». Слова эти воспринимаются теперь как пророческое предостережение. Услышаны ли они были Толстым? Помнил ли он о них?
В Определении Святейшего Синода (1901) сказано, что граф Лев Толстой «сознательно и намеренно отторг себя сам от всякого общения с Церковью Православною». Толстой не мог не понимать, что тем самым отторг себя и от православного русского крестьянства, и от всей православной России. «Может быть, вам неприятно, что я приехал к вам? — спросил он в последний свой приезд в Оптину у гостинника отца Михаила. — Я — Лев Толстой; отлучен от Церкви; приехал поговорить с вашими старцами». Во время последней встречи со своей сестрой-монахиней на вопрос Марии Николаевны, почему он не побывал у старцев, Толстой ответил: «Да разве, ты думаешь, они меня примут? Ты не забудь, что истинно православные, крестясь, отходят от меня; ты забыла, что я отлучен, что я тот Толстой, о котором можно... да что, сестра!..». Этот разговор был записан со слов Марии Николаевны. По ее мнению, ответ Льва Николаевича ясно доказывал, что «он сознает свою ошибку в жизни». После продолжительной беседы с Марией Николаевной Толстой сказал ей: «Завтра я еду к отцам в Скит; по твоим словам я надеюсь, что они меня примут». И добавил, обращаясь к Д. П. Маковицкому: «Итак, доктор, завтра мы в Оптиной ночуем».
Мария Николаевна в 1907 г. подписала одно из писем к Толстому так: «Сестра твоя по крови, по духу и по вере». По словам ее дочери, она считала брата «заблудшим», но не «погибшим». Лев Николаевич говорил Марии Николаевне, что намерен подыскать для себя подходящую избу в деревне Шамордино и пожить в тишине и покое вблизи двух монастырей продолжительное время. Но сбыться этому не суждено было. Неожиданно приехавшая 30 октября дочь Толстого Александра Львовна изменила его планы. Ранним утром 31 октября Толстой спешно, не простившись с сестрой, уехал, лишив себя и благодатного общения со старцами, и возможности подготовки к покаянию. Ему не дали этого сделать ни в Шамордине, ни позже в Астапове. Внешние обстоятельства сложились трагично. Но и внутреннее состояние Толстого, насколько мы можем судить об этом, не позволяло ему сделать тот решительный шаг, которого так ждали все молившиеся за него.
В 1904 г. Мария Николаевна видела символический сон, который рассказала впоследствии С. А. Нилусу: «Ночь. Рабочий кабинет Льва Николаевича. На письменном столе лампа под темным абажуром. За письменным столом, облокотившись, сидит Лев Николаевич, и на лице его отпечаток такого тяжкого раздумья, такого отчаяния, какого я еще никогда у него не видела... В кабинете густой, непроницаемый мрак; освещено только то место на столе и лице Льва Николаевича, на которое падает свет лампы. Мрак в комнате так густ, так непроницаем, что кажется даже как будто чем-то наполненным, насыщенным чем-то, материализованным... И вдруг вижу я, раскрывается потолок кабинета, и оттуда-то с высоты начинает литься такой ослепительно-чудный свет, какому нет на земле и не будет никакого подобия; и в свете этом является Господь Иисус Христос, в том его образе, в котором Он написан в Риме, на картине видения святого мученика архидиакона Лаврентия: пречистые руки Спасителя распростерты в воздухе над Львом Николаевичем, как бы отнимая у незримых палачей орудия пытки. Это так и на той картине написано. И льется, и льется на Льва Николаевича свет неизобразимый, но он, как будто его и не видит... И хочется мне крикнуть брату: Левушка, взгляни, да взгляни же наверх!.. И вдруг сзади Льва Николаевича — с ужасом вижу — из самой гущины мрака начинает вырисовываться и выделяться иная фигура, страшная, жестокая, трепет наводящая: и фигура эта, простирая сзади обе свои руки на глаза Льва Николаевича, закрывает от них свет этот дивный. И вижу я, что Левушка мой делает отчаянные усилия, чтобы отстранить от себя эти жестокие, безжалостные руки... На этом я очнулась и, как очнулась, услыхала, как бы внутри меня говорящий голос: “Свет Христов просвещает всех!”».
Сон Марии Николаевны оказался пророческим: жестокие руки «заботливо» закрыли от ее брата спасительный Свет Христов. Толстой умер без покаяния. «Хотя он и Лев был, но не мог разорвать кольца той цепи, которою сковал его сатана» — сказал о нем старец Варсонофий, который приехал на станцию Астапово 5 ноября, но не был допущен к умирающему, несмотря на многочисленные обращения к тем, кто был неотлучно при Толстом. Даже сам факт пребывания в Астапове Оптинского старца Варсонофия был скрыт от Льва Николаевича.
Могла ли кончина Толстого быть иной? У нас нет ответа на этот вопрос. Но предположить вероятность другого исхода мы можем. В 1904 г. умирающий старший брат Толстого Сергей Николаевич спросил его: «Как ты думаешь: не причаститься ли мне?» Лев Николаевич, к великому изумлению и радости присутствовавшей при этом Марии Николаевны, не задумываясь ни минуты, ответил: «Это ты хорошо сделаешь, и чем скорее, тем лучше!» «И вслед за этим, — рассказывала Мария Николаевна, — сам Лев Николаевич распорядился послать за приходским священником. Необыкновенно трогательно и чистосердечно было покаяние брата Сергея, и он, причастившись, тут же вслед и скончался, точно одного только этого и ждала душа его, чтобы выйти из изможденного болезнью тела. И после этого мне пришлось быть свидетельницей такой сцены, — продолжает Мария Николаевна, — в день кончины брата Сергея вижу, из комнаты его вдовы, взволнованный и гневный, выбегает Лев Николаевич и кричит мне:
— Нет?! ты себе представь только, до чего она ничего не понимает! Я, говорит, рада, что он причастился: по крайности, от попов теперь придирок никаких не будет! В исповеди и причастии она только эту сторону и нашла! И долго еще после этого не мог успокоиться Лев Николаевич и, как только проводил тело брата до церкви — в церковь он, как отлученный, не вошел — тотчас же и уехал к себе в Ясную Поляну».
В апреле 1911 года М. Н. Толстая описала Софье Андреевне свою последнюю встречу со Львом Николаевичем: «До приезда Саши он никуда не намерен был уезжать, а собирался поехать в Оптину и хотел непременно поговорить со старцем. Но Саша своим приездом на другой день все перевернула вверх дном; когда он уходил в этот день вечером ночевать в гостиницу, он и не думал уезжать, а сказал мне: “До свиданья, увидимся завтра!”». Сведения о настроении Толстого во время встречи с сестрой-монахиней сохранились также в летописи монастыря: «Между прочим граф говорил, что он был в Оптиной, что там хорошо, что с радостью он надел бы подрясник и жил бы, исполняя самые низкие и трудные дела, но что он условием поставил бы не принуждать его молиться, чего он не может. На замечание сестры, что и ему бы поставили условием ничего не проповедовать и не учить, граф ответил:
— Чему учить, там надо учиться, — и говорил, что на другой день поедет на ночь в Оптину, чтобы повидать старцев.
Про Шамордино отзывался хорошо и говорил, что и здесь затворился бы в своей храмине и готовился бы к смерти».
В трактате «В чем моя вера?» (1883) Толстой представил свое понимание учения Христа, отличное от учения Церкви, и, по его словам, это новое понимание дало ему «состояние спокойствия и счастия». «Я верю, — писал Толстой, — что единственный смысл моей жизни — в том, чтобы жить в том свете, который есть во мне» (23; 305, 461). Это напоминает итог исканий Константина Левина, который говорил себе: жизнь моя теперь «не только не бессмысленна, какою была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!» (19; 399).
Свое вероучение, свой собственный внутренний свет, свое понимание добра. Церковь отвергнута! Таков результат многолетней мучительной внутренней работы Толстого. Но действительно ли вследствие этого душа его успокоилась и все противоречия разрешились? По точному замечанию Ф.М. Достоевского, счастливому Левину в финале романа «недостает еще внутреннего духовного мира». Казалось бы, истина открыта ему, и он знает теперь, что надо «жить для Бога, для души». «Но вера ли это?» — спрашивает Достоевский и добавляет: вряд ли у таких, как Левин, «может быть окончательная вера». Сам Левин тоже сомневается: «вера — не вера — я не знаю, что это такое». Главной опорой для него по-прежнему остается собственный разум. Поэтому Достоевский уверенно говорит: «А веру свою он разрушит опять, разрушит сам, долго не продержится».
Так во что же верил Толстой? Он объявил миру, что знает истину, что счастлив и покоен. Но настойчивость, с которой он вновь и вновь пытался доказать это, заставляет усомниться в его уверенности. За видимой неопровержимостью логических доводов Толстого отчетливо просматривается стремление убедить самого себя в истинности собственной веры. По словам сына Толстого Льва Львовича, всегда чутко относившегося к психологическому состоянию отца, Лев Николаевич переживал отлучение от Церкви «больше, чем многие могли бы подумать». Причин, побудивших его приехать в Оптину, по мнению Льва Львовича, было две. Первая — «желание перед смертью, близость которой он предвидел, повидаться с единственной своей сестрой»; вторая — «уйти туда, где хорошие люди были способны найти действительное успокоение в своей вере». Л. Л. Толстой писал, что хотя Льву Николаевичу «и казалось, что он окончательно создал свою доктрину и нашел для себя и других совершенно ясные ответы на самые существенные вопросы жизни, сам Толстой был далек от радостного состояния. Он далеко не сиял и продолжал пребывать в сомнениях; и более, чем когда-либо, особенно в последние месяцы своей жизни, он искал не внутри себя, но вовне моральную и религиозную поддержку».
Епископ Никон (Рождественский) после кончины Толстого писал, что «в его загадочном бегстве в Оптину можно было угадывать, предполагать некоторый робкий шаг к раскаянию». Желание Толстого поселиться возле монастыря епископ екатеринбургский Митрофан рассматривал как «акт обратного возвращения его к Церкви». О «симптомах в этом направлении» говорила владыке Мария Николаевна Толстая при их личном свидании. Этого-то всеми возможными средствами стремился не допустить В. Г. Чертков. Уже в 7 часов утра 29 октября у дверей комнаты Толстого в монастырской гостинице оказался его молодой помощник А. П. Сергеенко, задавший Толстому вопрос: «Монастырская обстановка вам не противна?» — «Напротив, приятна», — ответил ему Лев Николаевич.
«Чем бы все это кончилось? — размышлял И.А. Бунин. — Может быть, и состоялись бы его встречи с Оптинскими старцами и, может быть, привели бы они к возвращению его в лоно Церкви».
В Астапове Чертков и его единомышленники сделали все, чтобы не только не допустить к Толстому старца Варсонофия, но чтобы даже слова пастырей Церкви, адресованные больному писателю, не были им услышаны. Изоляция была полной. «Я часто последнее время думал о том, как будет умирать отец, — говорил старший сын Толстого Сергей Львович своей двоюродной сестре Е. В. Оболенской, — но чтобы он так умирал — никогда не мог себе представить. <...> Дверь в дом заперта изнутри; никого не пускают, не спросивши, кто это. Боятся, что войдет Софья Андреевна, от которой его тщательно оберегают. Не впускают и меня, и я с горечью думаю: «Неужели Гольденвейзер, Буланже и другие ближе ему, чем я? Ведь я люблю его, как себя помню».
Говоря о том, что могло бы быть, В. Ф. Ходасевич, конечно, имел в виду не одну загробную участь Толстого, но и будущую судьбу России. Слишком значимо было слово Толстого, слишком громким эхом отзывалось оно в душах и сознании русских людей. Философ В. Н. Ильин точно сформулировал это: «В. Ф. Ходасевич был совершенно прав, говоря, что для левых (фактически — уже большевиков) вопрос стоял так: быть или не быть в России безбожной революции. Ибо имя Толстого и легенда о его закоренелой антицерковности <...> было так огромно во всем мире, что его открытое и всем известное обращение к Церкви могло бы изменить совсем <...> вид новой истории и духовных судеб России и всего мира».
Большинство исследователей, обращавшихся к последним дням жизни Толстого, утверждают: духовный путь его не был окончен. Уходом из Ясной, по словам В. А. Котельникова, «приоткрывается какая-то иная перспектива», и очевидно, что «не отрицание — последнее слово того, кто дал имя целой эпохе русской культуры», и то, куда направился Толстой, имеет «исключительно важное значение». Очевидно и то, что если бы произошло величайшее событие — покаяние Толстого, то совершилось бы оно благодаря Оптиной и ее старцам.
Марина Анатольевна Можарова http://www.optina.ru/pub/p24/
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 1