Утро Воскресения. Джеймс Мартин, 1998
Фраза «я умываю руки» давно уже стала общеупотребительной во многих языках и означает что-то вроде «я сделал все, что мог, и теперь устраняюсь от ответственности за происходящее». В таком значении она стала употребляться после того, как …Пилат, видя, что ничто не помогает, но смятение увеличивается, взял воды и умыл руки перед народом, и сказал: «невиновен я в крови Праведника Сего; смотрите вы. И, отвечая, весь народ сказал: кровь Его на нас и на детях наших» (Мф 27:24–25). О евангельском происхождении этой фразы знают многие. Однако куда менее известно, что таким образом Пилат на свой манер попытался исполнить обряд очищения, предписанный Законом Моисея в тех случаях, когда на территории поселения найден труп убитого человека и никто не знает имени убийцы: «и все старейшины города того, ближайшие к убитому, пусть омоют руки свои <…> и объявят и скажут: руки наши не пролили крови этой, и глаза наши не видели; очисти народ Твой, Израиля, который Ты, Господи, освободил <…> и не вмени народу Твоему, Израилю, невинной крови. И они очистятся от крови. Так должен ты смывать у себя кровь невинного, если хочешь делать [доброе и] справедливое пред очами Господа [Бога Твоего]» (Втор 21:6–9).
Не Иисуса спасал язычник Пилат, когда пытался отпустить Его, а себя хотел защитить от возможной кары. И когда спасти Праведника не удалось, он решил, что для умилостивления иудейского Бога будет достаточно исполнить ритуал омовения рук. Что немедленно и сделал, публично отрекшись от смертного приговора Иисусу, который сам же только что утвердил.
Так виноват или нет?
Поведение Пилата выглядит странным. Хочет спасти — и отдает на смерть; признает невиновным — и утверждает обвинительный приговор; называет Праведником — и отпускает вместо Него убийцу. Однако эта противоречивость поступков лишь подтверждает одну из важнейших идей христианства: без помощи Бога человек не может творить добро. Даже различить добро и зло не способен тот, кто не имеет ответа на вопрос «что есть истина?».
Вся последовательность действий Пилата на суде является убедительной иллюстрацией к словам апостола Павла, описывающим это бедственное состояние падшего человека: «…Ибо знаю, что не живет во мне, то есть в плоти моей, доброе; потому что желание добра есть во мне, но чтобы сделать оное, того не нахожу. Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю. Если же делаю то, чего не хочу, уже не я делаю то, но живущий во мне грех» (Рим 7:18–20). В необновленном благодатью человеке действует грех, искажающий все его благие намерения, выворачивающий наизнанку все его мысли, слова и поступки, превращающий добро и зло в относительные понятия, не имеющие внятных определений. Пилат хотел сделать добро — защитить Христа от иудеев, жаждущих Его крови. Он не хотел смерти Праведника. Но в итоге вошел в историю как судья, вынесший смертный приговор невиновному и умывший после этого руки.
Те слабые искры добра, которые были ему присущи, как и любому человеку, призывали Пилата к справедливости и честному суду. Грех же, действовавший в нем, как и в любом человеке, требовал убийства любого добра, и прежде всего — Верховного Добра, оказавшегося в его власти. Поэтому не в противоречивых закоулках личности Пилата следует искать объяснение тому, что он сделал, а в действии греха на природу человека, пусть даже и желающего добра. Преподобный Иустин (Попович) пишет: «Разъеденное скепсисом, языческое сознание Пилата <…> действует отрывочно, мыслит фрагментарно: то удивляется Иисусу; то озабоченно спрашивает, почему Он молчит; то властно предлагает обвинителям вопрос: какое же зло сделал Он? Все его сознание разбивается и течет, как по зыбучему песку, и хочет на зернышке песка поставить и построить основание своих заключений о Иисусе. Вся душа Пилата развеяна, вся совесть расстроена, вся воля расслаблена: и его сознание правды, и его ощущение истины, искристо, мгновенно, искра блеснет, и сразу тонет во мраке скепсиса, во тьме сладострастия, в потемках грехолюбия.
Пилат совершает зло, которого не хочет, а не совершает добро, которого хочет. В этом и заключается вся его ответственность, что он сознательно находится в рабстве такой неправде. Поэтому лекарство от этой болезни не в человеке, не в людях, но в Богочеловеке. Ибо только Он имеет для этого и лекарство, и любовь, и силу».
При чем тут я?
В разговоре о чужом грехе обычно присутствуют две крайности. Либо согрешившего человека тут же записывают в негодяи, категорически отмежевываются от него и не делают даже малейших скидок на общую нашу болезнь — грех. Либо же напротив — стараются отнестись к грешнику с пониманием, что называется — «войти в положение», и постепенно, незаметно для себя начинают сочувствовать уже не пострадавшему от собственного греха человеку, а самому греху. Можно объявить Пилата и всех других грешников монстрами, посчитать себя «не таким, как все прочие человецы…» и закрыть для себя эту тему навсегда, по сути — отрицая собственную греховность.
А можно, напротив, оправдывать людей, которые из-за действия в них греха совершают ужасные вещи. Например, Пилата. Ну правда ведь — человек как человек, и милосердие иногда стучится в его сердце… А то, что слабость проявил, так это ничего, кто из нас без слабостей? Так в своих положительных проявлениях образ Пилата становится едва ли не примером: мы сочувствуем ему, потому что в нем сочувствуем и своей слабости тоже.
Оправдывая Пилата, мы пытаемся подвести оправдание и под собственный выбор там, где он явно противоречит Евангелию. Это и есть условный «синдром Пилата» — ценой лжи перед собственной совестью предпочесть спокойное ближайшее будущее. Потому что далекое будущее — ну, оно же от меня не зависит, и виноваты там во всех бедах будут, как обычно, злые другие, а не хороший, хотя и слабый я. Так происходит примирение с собственной искаженной грехом природой, которое хотя и дает иногда кратковременный психологический комфорт, но заканчивается всегда катастрофой.
Фарисейская надменность (Пилат — монстр) или же полное оправдание его греха (Пилат вполне симпатичный, хотя и слабохарактерный)… Беда обеих этих крайностей в том, что несмотря на их внешнюю противоположность они в равной степени гарантированно уводят человека от возможности трезво оценить свое духовное состояние на фоне чужого падения, «примерить» его к себе (как это сделали апостолы, на Тайной Вечери спрашивавшие с тревогой любимого Учителя: «Не я ли, Господи?») и ужаснуться мысли о том, что — да, это могу быть и я тоже. Это не Пилат, а я могу предать невиновного на смерть. Не он, а я готов прогнуться под обстоятельства ценой чужой свободы или даже жизни. Не Пилат, а я способен поступить вопреки собственной совести. Потому что во мне, так же как и в Пилате, действует закон греха, неумолимо толкающий меня на подлость и предательство даже там, где я искренне желаю добра. «Посему, кто думает, что он стоúт, берегись, чтобы не упасть» (1 Кор 10:12). Об этой грозной опасности вот уже две тысячи лет напоминает нам трагическая и противоречивая фигура пятого прокуратора Иудеи Понтия Пилата.
Александр Ткаченко
Нет комментариев