Федерико Гарсиа Лорка. Интервью 1927-1936 гг.
- Почти у каждого из людей есть особая разновидность жизни - нечто
вроде визитной карточки. Я имею в виду жизнь, открытую постороннему взору:
ею человек может отрекомендоваться: "вот я какой", и это примут к сведенью:
"раз говорит, значит, так и есть". Но почти у каждого есть и другая жизнь -
сумрачная, потаенная, мучительная, сатанинская жизнь, - ее скрывают, как
постыдный грех. А сколько их, сколотивших состояние этой чудодейственной
фразой... Стоит лишь прошептать в самое ухо: "Или я получу столько-то, или
все узнают..." Вот чем держится та потаенная жизнь.
- Расскажите о своей жизни.
- О моей жизни? Разве жизнь прожита? А те годы, что прожил, еще не
взрослые, для меня они - дети. Детство до сих пор живет во мне. Никак с ним
не расстанусь. Рассказывать о своей жизни - значит говорить о том, что было,
а я стал бы говорить о том, что есть. Воспоминания детства, вплоть до самых
ранних, для меня и сейчас трепетное настоящее.
Вот что я вам расскажу. Я этого никогда никому не рассказывал, потому
что это - мое и только мое, настолько мое, что я никогда не задумывался, что
это значит.
В детстве я ощущал себя единым с природой. Как все дети, я думал, что
все вокруг - всякая вещь, стол, стул, дерево, камень - живые. Я разговаривал
с ними, любил их. Возле нашего дома росли тополя. Как-то вечером я вдруг
услышал, что они поют. Шелест тополиных листьев, колеблемых ветром,
показался мне музыкой. И с тех пор я часами слушал их песню и пел - вторил
ей... Но вдруг однажды замер, изумленный. Кто-то звал меня по имени, по
слогам: "Фе-де-ри-ко..." Я оглянулся - никого. Я вслушался и понял. Это
ветер раскачивал ветви старого тополя, и мерный горестный шелест я принял за свое имя.
- Я люблю землю. Все мои чувства уходят корнями в землю. У моих самых
ранних детских воспоминаний вкус земли. Земля, поле очень много значат для
меня. Твари земные, животные, крестьяне - я сильнее чувствую их, чем другие.
До сих пор во мне живо то детское восприятие. Не будь его, я никогда бы не
написал "Кровавую свадьбу". Это любовь к земле разбудила во мне художника.
Расскажу об этом вкратце.
Шел 1906 год. Землю в наших краях издревле вспахивали деревянным
плугом, который берет лишь самый верхний слой. Так вот, именно в том году
некоторые наши земледельцы обзавелись новыми плугами фирмы "Бравант" -
название врезалось мне в память, - которые на Всемирной выставке в Париже в 1900 году были отмечены медалью. Мне тогда все было интересно - я любил
смотреть, как глубоко уходит в землю наш новый плуг, как огромный стальной
лемех взрезает землю, а из нее, как кровь, сочатся корни. Как-то плуг замер,
наткнувшись на что-то твердое, но в ту же секунду одолел препятствие и
вывернул на поверхность обломок римской мозаичной плиты. На нем была
надпись, уже не помню какая, но почему-то на память мне приходят пастушеские имена - Дафнис и Хлоя. Да, земля пробудила во мне художника. У этих имен - Дафнис и Хлоя - вкус земли и любви. Мои ранние детские впечатления связаны с землей, с сельским трудом. Психоаналитик нашел бы у меня аграрный комплекс. Если бы не эта любовь к земле, я не написал бы "Кровавую свадьбу". И никогда не взялся бы за последнюю мою трагедию - "Йерму". Земля для меня неразделима с бедностью, а бедность я люблю больше всего на свете. Не нищету, измызганную и алчную, а бедность - благородную, трогательную, простую, как черный хлеб.
- Я не выношу стариков. Это не ненависть. И не страх. Они вселяют
тревогу. Я не умею говорить с ними. Не знаю, что им сказать. Особенно тем,
которые полагают, что раз уж они дожили до старости, значит, разгадали все
тайны до единой. Я не принимаю того, что называют жизненным опытом, а им так гордятся старики. Окажись я в их компании, я бы рта не раскрыл. Меня
приводят в ужас эти тусклые слезящиеся глаза, сжатые губы, отеческие улыбки
- я чувствую, как старики тянут меня за собой в пропасть...
Вот что такое старость - привязь, цепь, на которой бездна смерти держит
юность.
Смерть... Все напоминает о ней. Безмолвие, покой, умиротворенность - ее
предвестники. Она властвует. Все подчинено ей. Стоит остановиться - и смерть
уже наготове. Вот сидят люди, спокойно беседуют, а вы посмотрите на ноги -
как неподвижны, как ужасающе неподвижны туфли. Безжизненная, мрачная,
онемелая обувь... в эти минуты человек не нуждается в ней, и она мертвеет.
Туфли, ноги, когда они неподвижны, мучительно неотличимы от мертвых. Видишь их оцепенение, их трагичную незыблемость, свойственную только ногам, и думаешь: еще каких-нибудь десять, двадцать, сорок лет - и весь ты
оцепенеешь, как они. А может, минута. Может быть, час. Смерть - рядом.
Я не могу и на минуту прилечь на постель в туфлях, а теперь, кажется,
иначе и не отдыхают. Когда я смотрю на свои ноги, меня охватывает
предчувствие смерти. Ноги, когда они лежат - вот так, опираясь на пятки,
ступнями вперед, напоминают мне ноги мертвых, которые я видел ребенком. Так они и лежали - недвижные, одна подле другой, в ненадеванных туфлях... Это сама смерть.
- Если бы вдруг друзья покинули меня, если бы я почувствовал, что мне
завидуют, что меня ненавидят, я не стал бы стремиться к успеху. И пальцем бы
не пошевелил. Успех мало что значит для меня, а если и значит, то лишь
потому, что есть друзья, которым это небезразлично. И моих мадридских
друзей, и здешних огорчил бы провал моей пьесы. И я бы мучился из-за того,
что они переживают, - не из-за провала. Это мой долг перед друзьями -
завоевать публику. У меня просто нет другого выхода - ведь иначе они
потеряют веру в меня, перестанут любить. О тех же, кого я не знаю, равно как
и о недоброжелателях, я не думаю, когда работаю.
- Что произвело на меня сильное впечатление? Вчера здесь, в Буэнос-Айресе, в театр пришла старушка и сказала, что хочет меня видеть. Ее провели ко мне. Она добиралась издалека - из предместья, а узнала о моем приезде в Буэнос-Айрес из газет. Я терялся в догадках - что привело ее ко мне? Она бережно развернула что-то, посмотрела на меня, улыбнулась - так улыбаются воспоминанию - и заговорила: "Федерико... Кто бы мог подумать... Федерико..." И вынула из конверта пожелтелую фотографию младенца. Вот это и
произвело на меня самое сильное впечатление!
"Ты знаешь, кто это, Федерико?" - спросила она.
"Нет", - ответил я.
"Да ведь это ты! Здесь тебе годик. Я видела тебя, когда ты только
родился. Я жила по соседству, а в тот день, когда ты должен был родиться, мы
с мужем собирались на праздник, да только на праздник я не попала, потому
что меня позвали к вам - пришло время тебе родиться. Я помогала домашним. А здесь тебе годик. Видишь, уголок согнут? Это ты согнул, когда был маленький. Как посмотрю на этот уголок, так тебя и вспомню..."
Она говорила, а я и не знал, что делать. Мне хотелось обнять ее,
заплакать, поцеловать портрет, отогнуть уголок... Ведь это я согнул его,
когда мне был годик. Вот оно, первое мое деяние - передо мной... во зло оно
или во благо? Вот и все. Мне нечего больше добавить.
_Выйдя из театра "Авенида", мы остановились возле афиши. Ф. Гарсиа
Лорка сказал_:
- Видите? Вы только представьте себе, какой это стыд, когда твое имя
вот так, огромными буквами, выставлено на всеобщее обозрение. Как будто я
стою голый, а толпа разглядывает меня. Выставлять напоказ свое имя для меня
- тяжелое испытание. Я вынужден к тому - в театре нельзя иначе. Впервые я
увидел свое имя на афише в Мадриде. Друзья меня оповестили, поздравили,
предрекли славу. А я не обрадовался. Мое имя на всех углах выставлено
напоказ всякому и каждому, любопытным и равнодушным. Это ведь мое имя! Мое и только мое - а теперь всякий волен потребить его как хочет! То, что обычно приносит людям радость, во мне отозвалось болью. Мне казалось, я перестал быть собой. Я словно раздвоился, и мой двойник - враг мой - топтал ногами мою застенчивость, издевался надо мной каждой афишей! А избежать этого нельзя...
10 марта 1934 г.
Комментарии 1