В тот вечер дождь лил такой, что дворники на лобовом стекле не справлялись, а встречные фары расплывались жёлтыми кляксами. Сергей Воронцов ехал домой с райцентра, из Каменска, где весь день провозился на станции техобслуживания с чужим грузовиком, и думал только о том, как бы поскорее добраться до тёплого дома, до сковородки с жареной картошкой и до дивана перед телевизором. До Липовки оставалось километров двенадцать. Дорога шла через поле, потом через лесок, потом снова через поле: узкая, разбитая, с мутными лужами по обочинам. Сергей вёл свою старую «Ниву» осторожно, по привычке, приобретённой за двадцать лет работы механиком: если что-то стучит в моторе, значит, будет хуже, а если что-то мелькнуло на дороге, значит, надо тормозить. Он проехал мимо серого комка на обочине, метров за пятьдесят от поворота на мост, и только потом понял, что видел. Комок шевелился. «Мало ли что», – подумал Сергей и прибавил газу. Прошёл ещё метров сто. Потом выругался вполголоса, остановился, включил аварийку и, натянув капюшон, вылез под дождь. На краю дороги, наполовину в луже, лежал щенок. Сергей присел на корточки, направив на него свет телефона, и невольно поморщился. Щенок был страшненький. Не жалко-страшненький, как бывают приблудные, а именно неказистый, какой-то нескладный, будто его собирали из остатков. Голова крупная, непропорционально большая для тонкой шеи. Лапы разной длины, передние кривоватые, задние тонкие. Одно ухо стояло торчком, другое свисало складкой. Шерсть жёсткая, всклокоченная, грязно-серая с рыжими подпалинами, а на носу, прямо посередине, красовалось круглое тёмное пятно, как будто кто-то капнул чернилами. Хвост был закручен в бублик, но так вяло и жалобно, что Сергею вдруг стало неловко. Щенок поднял на него глаза. Тёмно-коричневые, огромные, влажные, они смотрели без жалобы и без просьбы, смотрели просто так, будто спрашивали: «Это вы за мной?» Дрожал он мелкой, непрерывной дрожью, как дрожат те, кто долго пролежал под дождём и уже не чувствует холода. – Ну, чего ты тут? – спросил Сергей. – Потерялся? Или выкинули? Щенок облизнул нос и тихонько, едва слышно, пискнул. – Ладно, ладно, – пробормотал Сергей, сам не понимая, что делает. – Не реви. Пойдём. Он стянул куртку, завернул в неё дрожащее тельце и понёс к машине. Щенок оказался на удивление лёгким: килограмма два, не больше. Сергей положил его на пассажирское сиденье, включил печку на полную и поехал дальше, то и дело поглядывая вбок. Щенок свернулся на куртке калачиком, уткнув нос в свой вялый хвост, и больше не шевелился. Дома, в Липовке, на самой окраине, стоял небольшой бревенчатый дом, который достался Сергею от отца. Ставни облупленные, крыльцо скрипучее, во дворе – гараж с мастерской, где он по вечерам возился с моторами и мотоциклами, чтобы не оставаться наедине с мыслями. В доме было чисто, но как-то стерильно пусто. Один стол, один стул, один стакан в сушилке. Холодильник, в котором лежали пельмени и банка огурцов. На стене в рамке висела единственная фотография: девочка лет семи, в синей курточке, с косичками и смеющимся лицом. Сергей внёс щенка в кухню, постелил на пол старый свитер и поставил рядом блюдце с тёплым молоком. Песик не сразу подошёл. Постоял на нетвёрдых лапах, огляделся. Потом осторожно, словно проверяя, не обманут ли, потянулся мордой к блюдцу. Лизнул раз, другой – и принялся жадно, захлёбываясь, глотать молоко, роняя капли на пол, и хвост-бублик крутился, как вертолётный винт. – Вот видишь, – сказал Сергей и вдруг понял, что разговаривает вслух, чего с ним давно не бывало. – Ничего. Выживешь. Он стоял, прислонившись плечом к косяку, и смотрел, как маленькое нелепое существо ест из блюдца. На душе было странно: тихо и немного тревожно, как бывает перед чем-то важным, чего ещё не понимаешь. Потом щенок наелся, отошёл, покачиваясь, к свитеру, три раза обошёл его, как это делают собаки, и рухнул, как подкошенный, уткнувшись носом в рукав. Заснул мгновенно, всем телом, выставив беззащитный розовый живот. Сергей погасил верхний свет, оставив только лампочку над плитой. Постоял ещё минуту. – Только на ночь, – сказал он сам себе, строго. – До утра. А там… найдём тебе кого-нибудь. Он знал, что врёт. Шнурок Утром Сергей проснулся от того, что кто-то методично и сосредоточенно жевал его ботинок. Он открыл один глаз. Щенок сидел посреди кухни с левым ботинком в зубах и трудился над шнурком с таким усердием, будто выполнял важное государственное задание. Увидев хозяина, он замер, виновато опустил хвост-бублик, разжал челюсти – и тут же, словно решив, что лучшая защита – это нападение, радостно затявкал и ринулся к нему, запнувшись о собственные лапы и кувыркнувшись через голову. – Ну ты, – сказал Сергей. – Разбойник. Он собирался отвезти щенка в Каменск, в приют или на рынок, повесить объявление, спросить у знакомых. Так он решил ещё ночью. Но пока завтракал, пока щенок, пыхтя, лез ему на колени, пока он вытирал с пола лужицу, как-то само собой вышло, что в Каменск он поехал на работу один, а щенок остался дома, на свитере, с миской воды и нарезанными кусочками варёной колбасы. Вечером он вернулся раньше обычного. Щенок встретил его у порога, прыгая на задних лапах и вихляя всем телом, а в зубах держал оторванный шнурок. – Шнурок, – сказал Сергей, глядя на него. – Так и будешь. Шнурок. Имя прижилось мгновенно, как будто щенок только его и ждал. На третий день Сергей повёл его к ветеринару. В Липовке ветеринарной лечебницы не было, а была Анна Сергеевна, женщина шестидесяти лет, с привычкой разговаривать с хозяевами так, как разговаривают с нерадивыми учениками. Принимала она в бывшем медпункте, где пахло спиртом и сушёной ромашкой. – Где взяли? – спросила она, ощупывая щенка длинными, умелыми пальцами. – На дороге. У моста. – Выбросили. – Она кивнула, словно подтверждая очевидное. – Таких часто выбрасывают. Некрасивые, – она заглянула щенку в пасть, – месяца два, не больше. Прививок нет. Глистогонить надо. Но здоровый. Кости крепкие, сердце хорошее. Дворняга, судя по всему, но из таких, знаете, умницы вырастают. Вы собираетесь оставить? Нет, – сказал Сергей. – Ну… Не знаю. Я хотел пристроить. – Не пристроите, – сухо сказала Анна Сергеевна. – Не такой он. На такого хозяин сразу смотрит и видит, что кормить придётся, а любить придётся больше. Вы вот уже, я вижу, его любите. – Я его третий день знаю. – Этого достаточно, – сказала она и потянулась за шприцем. Щенок, получив прививку, обиженно взвизгнул, а потом, к изумлению Сергея, ткнулся мокрым носом в ладонь ветеринарши: мол, ничего, я не в обиде. Анна Сергеевна неожиданно усмехнулась. – Видите? Характер. Берите. Две недели ни на улицу, ни по грязи. Кормить пять раз в день. Сергей вышел из медпункта со щенком за пазухой и с таким чувством, будто принял важное, необратимое решение, о котором ещё не успел подумать. Сосед, дядя Коля Ромашов, семидесятилетний пенсионер, любитель порядка и громких суждений, остановился у забора, когда увидел их во дворе. – Ты где такого урода взял? – спросил он с любопытством. – Это что, собака или пылесос? Голова, как у телёнка, лапы как у козла. – Сам ты урод, – беззлобно отозвался Сергей. – Это Шнурок. Гляди, какой красавец. Шнурок как раз в этот момент поймал собственный хвост, вцепился в него зубами и завертелся юлой, подвывая от возмущения. Дядя Коля расхохотался. – Красавец! – выдохнул он. – Ну ладно, ладно. Глаза-то у него хорошие. Глаза у Шнурка действительно были хорошие. Большие, тёмные, глубокие, в них всё читалось, как в открытой книге: радость, обида, любопытство, вина, любовь. И в какой-то момент Сергей понял, что не может смотреть в эти глаза и врать самому себе. Жизнь его потихоньку менялась. Раньше он задерживался в мастерской допоздна, пока совсем не стемнеет, потому что дом был пуст и тих, а теперь возвращался к шести: потому что дома ждали. Раньше ужинал пельменями, стоя у плиты, а теперь ещё и варил кашу и мясо, потому что Шнурок рос и ему нужно было питаться. Раньше по вечерам смотрел телевизор, не вникая, лишь бы шумело, а теперь выходил с щенком во двор, и они вместе обходили огород, нюхали забор, гоняли воробьёв. В мастерской Шнурок спал на старом ватнике, свернувшись в калач, а когда Сергей работал, сидел рядом и серьёзно смотрел, как он вкручивает гайки, будто принимал экзамен. К началу октября щенок вытянулся, окреп. Голова по-прежнему казалась огромной, лапы всё так же жили своей жизнью, а одно ухо стояло, другое висело, но шерсть стала гуще, а тёмное пятно на носу превратилось в смешную, трогательную отметину. Он научился садиться по команде, подавать лапу, носить в зубах тапки, а ещё придумал особый ритуал: каждый вечер, когда Сергей садился на ступеньку крыльца с чашкой чая, Шнурок влезал к нему на колени, умащивался, вздыхал и засыпал, положив тяжёлую голову ему на предплечье. Мать Сергея, Валентина Ивановна, выписавшаяся к тому времени из больницы после операции на бедре, пришла на костылях, посмотрела на щенка, на сына, на оторванный шнурок и сказала: – Урод. Зато глаза хорошие. – Мам, ну все говорят про глаза. – Потому что правда. – Она помолчала. – Даша бы такого полюбила. Сергей отвернулся. Ничего не ответил. Мать вздохнула и взяла Шнурка на руки. В середине октября вечера стали такими холодными, что Сергей перебрался с чаем с крыльца на кухню, к печке. Шнурок устроился у его ног, положив подбородок на тапокчку, и дремал, пофыркивая во сне. За окном шуршал дождь, а на стене, в простой деревянной рамке, смотрела на них девочка в синей курточке. Её звали Даша. Ей было девять лет. С её матерью, Леной, они прожили двенадцать лет. Познакомились в Каменске, на каком-то свадебном застолье у общих знакомых, и Сергей, тогда двадцатидевятилетний парень с грубыми руками и тихим голосом, почему-то сразу решил, что эта светловолосая девушка с серыми глазами и привычкой смеяться над собственными шутками – его судьба. Лена училась на бухгалтера, мечтала о большом городе, о квартире с панорамными окнами, о поездках к морю. А Сергей ничего такого не хотел. Ему нужна была мастерская, дом, огород, и чтобы вечером в окне горел свет. Поженились через год. Переехали в Липовку, в дом к его отцу. С матерью они уже давно разошлись, и та жила у тёти Зои, на соседней улице. Родилась Даша, и поначалу казалось, что всё устроилось. Но потом пришла зима. Потом ещё одна. Лена всё чаще вставала у окна и говорила: «Серёж, тут же ничего нет. Ни работы, ни садика нормального, ни школы». Сергей замолкал и уходил в гараж. Когда умер отец, Лена впервые прямо сказала то, что давно копилось: «Давай уедем. У моего дяди в Липецке фирма, он предлагает тебе место. Хорошие деньги, квартиру поможет взять». Сергей отказался. Он не смог объяснить почему. Просто не мог представить себя в городе, среди бетона, в чужой квартире, работающим на чужого дядю. «Я отцу обещал не бросать этот дом, – сказал он. – Мать тут одна». Лена посмотрела на него долгим взглядом и ответила тихо: «А нас?» Он не нашёл ответа. Или нашёл не тот. Она уехала три года назад, в конце августа, забрав Дашу и два чемодана. Не со скандалом, не с хлопаньем дверей, а так, как уходят люди, у которых уже не осталось слов: спокойно, аккуратно, после долгой подготовки. Сергей стоял на крыльце, смотрел, как «Рено» её двоюродного брата поворачивает за околицу, и не двинулся с места. Не побежал следом. Не сказал: «Останься». Потому что гордость, как ржавый гвоздь, въелась в него так глубоко, что не вытащить. Потом был развод. Оформили быстро, без дележа. Лена не просила ничего, кроме алиментов, да и то скромных. Через год у Лены появился Антон. Сергей узнал об этом случайно, от матери, которая сообщила как бы между прочим: «Лена-то замуж собралась. За управляющего какого-то, вежливый такой». Он кивнул и ничего не сказал. Только в тот вечер задержался в мастерской до трёх ночи и разобрал по винтику карбюратор, который вполне мог поработать ещё. В середине ноября выпал первый снег, да так и не растаял. Липовка стала белой и тихой, по утрам над крышами вставали прямые столбы дыма, а у дороги стояли заиндевевшие кусты, похожие на мохнатых зверей. Шнурок вымахал: голова наконец-то нашла свои пропорции, лапы выровнялись, и из нелепого щенка получался крупный, лобастый, очень серьёзный пёс, которого можно было принять и за овчарку, и за дворнягу, и за кого-то, чьей породы не придумали. В субботу, в самый разгар холодов, Сергея отправили в Каменск за запчастями. Хозяин мастерской, Михалыч, дал список: ремни, фильтры, пара подшипников. Сергей закрыл Шнурка дома, насыпал еды, оставил радио включённым и поехал. Магазин «Автозапчасти» стоял на улице Советской, в старом кирпичном здании с тяжёлой железной дверью. Сергей знал его давно, бывал здесь раз в неделю, а то и чаще. Знал и продавщицу Валю, рыжую, весёлую, и пожилого грузчика Петровича. Знал и деревянную доску объявлений у входа: большой щит, на котором годами копились листки: «Продам запчасти», «Куплю гараж», «Ищу попутчика до Воронежа», «Ремонт холодильников». Бумажки наслаивались друг на друга, как кора на дереве, выцветали, намокали под дождями, а новые лепились сверху. Он шёл мимо не глядя, как всегда. И остановился. На самом краю доски, внизу, с загнутым углом, прикрытый чужим объявлением о продаже картошки, торчал уголок бумаги в мелкую клетку. И на этом уголке виднелся рисунок. Детский, цветными карандашами. Что-то большеголовое, с одним торчащим и одним висящим ухом и кружочком посередине носа. Сергей замер. Потом, медленно, как человек, идущий по льду, протянул руку и отвернул верхний листок. Объявление было нарисовано и написано от руки на тетрадном листе. Бумага размокла от осенних дождей, чернила кое-где расплылись, но читалось всё. Вверху красными, ярко-красными буквами, в рамочке из сердечек было выведено: «Пропал щенок!!!» Ниже, ровным, старательным детским почерком, которому ещё трудно держать строчку: «Кличка Бублик. Мальчик. 2 месяца. Пропал на дороге Каменск – Липовка, возле моста. Мы остановились на минутку, и он выпрыгнул из машины. Мы искали до темноты, но не нашли. Приметы: голова большая, одно ухо стоит, другое висит. На носу чёрное пятно. Хвост бубликом. Он некрасивый, но очень добрый. Его никто не хотел брать, а я взяла. Нашедшему вознаграждение: 4 тысячи рублей и все мои рисунки. А главное – самое большое спасибо на свете. Если увидите, пожалуйста, позвоните. Даша Воронцова, 9 лет. Тел.: …» Листок дрожал у Сергея в руках. Он даже не сразу понял, что дрожит не лист, а он сам. Даша Воронцова. Девять лет. Он прочитал фамилию три раза. Потом подошёл ближе к свету, к тусклому пятну фонаря над дверью, и перечитал всё с самого начала. «12 сентября». Суббота. Тот самый дождливый вечер, мост, обочина, мокрый серый комок. Ниже, под текстом, был номер телефона. Он знал его наизусть: цифры, которые он набирал тысячу раз за двенадцать лет, потом перестал, но так и не забыл. Телефон Лены. Сергей стоял, не двигаясь, и вокруг него шёл обычный субботний день. Хлопала дверь, смеялись дети, у соседнего ларька продавали пирожки, мимо проехал грузовик. Никто не знал, что здесь, перед ржавой доской объявлений, у человека остановилась жизнь. Он не верил глазам. Даже когда прочитал в пятый раз. Даже, когда достал из кармана телефон, открыл галерею и нашёл фото, сделанное в октябре: Шнурок сидит на крыльце, большеголовый, с одним торчащим ухом, с чёрным пятном на носу и закрученным в бублик хвостом. – Это что же, – выдохнул он вслух. – Это что же такое… Продавщица Валя, выглянув из двери, поглядела на него с тревогой. – Серёж, ты чего? Плохо тебе? – Нет, – сказал он. – Нормально. Всё нормально. Он прошёл в магазин, купил всё, что нужно, расплатился, не слыша, что ему говорят. Вышел обратно. Уходя, обернулся и ещё раз посмотрел на доску. Объявление висело, чуть шевеля уголком на ветру, как маленький белый флажок. Сергей сел в «Ниву», положил ладони на руль и сидел так минут десять, глядя на облупленную стену напротив. Это была она. Его девочка. Она потеряла щенка. Она искала его два месяца. А он, её отец, жил в двенадцати километрах от этого моста и не знал. «Бублик», – подумал он. Не Шнурок. Бублик. Сергей завёл мотор. Включил печку. В кабине стало тепло, но по спине у него бежал холод. Он ехал домой по белой, заснеженной дороге, мимо того самого моста, и знал: сейчас, до самого порога, у него есть всего один вопрос, а ответа на него нет. Бублик Дома Шнурок встретил его, как всегда: прыгал, вертелся, стучал хвостом по двери, пытался лизнуть в нос. Сергей снял куртку, повесил на гвоздь и вдруг, неожиданно для самого себя, присел перед ним на корточки. – Бублик, – сказал он тихо. Пёс замер. Он не просто замер. Всё его большое нескладное тело застыло в одной точке, как стрелка компаса. Торчащее ухо дрогнуло. Висящее приподнялось. Тёмные глаза стали огромными и совершенно круглыми. – Бублик, – повторил он. Голос сел. – Бублик, это ты? Пёс бросился на него, едва не сбив с ног, ткнулся мордой в грудь, в шею, в лицо, заскулил, затанцевал на месте, рванулся к двери, обернулся, посмотрел на Сергея и снова бросился к двери, оглядываясь так, как оглядывается тот, кто спрашивает: «А ну, ты что стоишь? Поехали! Она же там ждёт!» Сергей опустился на пол. Сел прямо в прихожей, привалившись спиной к стене, и обхватил руками тёплую лобастую голову. – Ты мой, – прошептал он. – Я же тебя нашёл. Ты мой, Шнурок. Но пёс смотрел на него глазами, в которых было такое понимание и такая печаль, что слова застревали в горле. Он знал. Он помнил. Два месяца он жил в этом доме, ел из этой миски, спал на этом свитере, любил этого человека. И всё это время ждал другую. В воскресенье Сергей не сказал никому ни слова. Он ходил по дому, ничего не делая, гладил пса, смотрел на объявление, которое сфотографировал на телефон, и ловил себя на самых мерзких мыслях. «Ей купят другого. Антон богатый. Они не нуждаются. А мне он нужнее. Я один. А она с матерью. А собака… собака привязалась ко мне. А ей, может, и не так нужен…» В понедельник вечером к нему зашла мать. Валентина Ивановна пришла на костылях, как всегда, без предупреждения, поставила в углу сумку с пирогами, оглядела сына и сразу сказала: – Что с тобой? – Ничего, мам. – Не ври. Ты у меня с детства врёшь, как печка дымит: сразу видно. Он молча протянул ей телефон. Она надела очки, прочитала, держа экран на вытянутой руке, шевеля губами. Дошла до конца. Прочитала ещё раз. Опустила телефон на колени. Лицо у неё стало серым. – Это же Дашин щенок, – сказала она тихо. – Бублик. Она… Господи, она мне ни слова. Я в больнице лежала, они приезжали, она сидела у кровати, молчала, я ещё спросила: «Дашенька, ты чего грустная?» А она: «Ничего, бабушка». А Лена, видно, запретила говорить, чтоб я не расстраивалась. Она подняла глаза на сына. – Серёжа. Это он? Шнурок лежал у её ног, положив морду на костыль, и смотрел на неё внимательными, понимающими глазами. – Он, – сказал Сергей. Валентина Ивановна долго молчала. Потом осторожно сняла очки. – Ты знал? – Нет. Я бы никогда… Мама, я два месяца… – Он сглотнул. – Я не знал. Клянусь. – Верю, – сказала она. – Только вот, Серёжа, я тебе скажу одну вещь, и ты не обижайся. Ты мне сейчас пошёл бы и сказал: «Мам, но он же мой, я к нему привык». Скажи, ты ведь так думаешь? Сергей ничего не ответил. – Думаешь, – кивнула мать. – Я не осуждаю. Ты человек живой. Но послушай меня. Собака – это не вещь. Её нельзя ни у кого забрать, ни у кого оставить. Она любит того, кого любит. И ты, сын, можешь быть для него хорошим человеком. А можешь стать человеком, который у девятилетней девочки отнял последнее. – Я не отнимал, – глухо сказал он. – Я подобрал. – Подобрал – молодец. А теперь знаешь, где она? Сидит там, в Липецке, и каждый день думает, что он замёрз под мостом. Или что его кто-то выбросил. Или что его вообще больше нет. Он закрыл лицо ладонями. Плечи у него вздрагивали. – Мам, я боюсь, – выдавил он. – Не щенка отдавать. Её увидеть. Я не знаю, что ей сказать. Я два года не видел, как она растёт. Валентина Ивановна тяжело поднялась, подошла к нему, опираясь на костыль, и положила ладонь ему на затылок, как когда-то давно, в детстве, когда он болел. – А ты не говори, – сказала она тихо. – Ты просто приди. И привези ей собаку. Это лучше любых слов. В девять вечера он набрал номер, который знал наизусть. Гудки шли долго, на пятом он уже хотел отключиться, когда в трубке послышался осторожный, настороженный голос: – Алло? – Лена. Это я. Пауза. – Серёжа? – Голос стал другим. – Что-то случилось? – Нет. То есть… Лен, я нашёл Бублика. Тишина. – Что? – Я нашёл вашего щенка. Двенадцатого сентября, у моста, в дождь. Подобрал и привёз домой. Я не знал, чей он. Только сегодня увидел объявление в Каменске. Он у меня. Живой. Здоровый. Толстый. Спит на кровати. В трубке что-то зашуршало, потом всхлипнуло. Потом он услышал, как Лена, его бывшая жена, женщина, которая никогда не плакала при посторонних, плачет, не пытаясь этого скрыть, судорожно, громко, давясь словами: – Мы же искали… Мы всю дорогу… Серёж, она неделю не ела… Она спать не могла… Каждый вечер: «Он замёрз, мам, он замёрз». – Лен, прости. Я не знал. – Не за что… Не за что тебе просить прощения. Ты… ты его спас. – Она шмыгнула носом. – Когда можно приехать? – Я сам привезу. Завтра. Утром. Часов в одиннадцать. – Хорошо. Я… Серёж, спасибо. Правда. Он отключился. Постоял с телефоном в руке. Потом повернулся к псу, который сидел посреди кухни, прямой, как свеча, и ловил каждое слово. В тот вечер Сергей вымыл его в тазу, вычесал, обрезал когти, вытер старым полотенцем. Пёс стоял терпеливо, как никогда, и только иногда лизал ему руку. Ночью Сергей лёг на диван, а Шнурок, то есть Бублик, забрался к нему, привычно положил тяжёлую голову ему на плечо и засопел. – Ты не мой, – прошептал Сергей в темноту. – Ты её. Всегда её был. Пёс шумно вздохнул во сне и придвинулся ближе. До Липецка было сто двадцать километров, и Сергей одолел их за два часа. Дорога лежала в снегу, как в белой вате; по бокам мелькали чёрные скелеты лесополос, ржавые остовы комбайнов, редкие деревни с дымами над трубами. Бублик сидел на пассажирском сиденье, положив морду на приборную панель, и смотрел вперёд, не отрываясь, не мигая, даже не пытаясь лечь. Только иногда тихо, коротко взвизгивал, как будто боялся, что они не туда едут. – Едем, едем, – говорил Сергей. – Потерпи. Дом, где жила Лена, оказался обычной девятиэтажкой на тихой улице с ровным рядом тополей. Во дворе – детская площадка, засыпанная снегом, машины вдоль бордюра, и среди них знакомая белая «Рено». Сергей остановился чуть поодаль, заглушил мотор и несколько секунд сидел, глядя на свои руки на руле. Руки не дрожали. Дрожало что-то глубже. – Ну что, – сказал он псу. – Пойдём. Он вышел, обошёл машину, открыл дверцу. Бублик спрыгнул в снег и застыл, втянув воздух носом. Потом повернулся к подъезду. Дверь подъезда распахнулась. Из неё вышла Лена, в тёмном пальто, бледная, с распухшими от слёз глазами, а за ней, держась за её руку, маленькая девочка в синей курточке с капюшоном. Худенькая, светловолосая, с двумя тонкими косичками, торчащими из-под шапки. Она шла осторожно, настороженно, как идут по тонкому льду, и в лице у неё было то выражение, которое бывает у детей, когда они боятся поверить в чудо. Она увидела отца. Остановилась. Потом увидела пса. – Бублик? – сказала Даша. Совсем тихо, почти шёпотом. Пёс сорвался с места. Он не побежал, а полетел, взметая снег, вытянувшись в струну, со всей неуклюжей, огромной, накопленной за два месяца любовью. Даша выпустила мамину руку, шагнула вперёд, и в следующую секунду они столкнулись, покатились по снегу, смеясь и плача, она обнимала его за шею, а он лизал ей лицо, шапку, мокрые от слёз щёки, скулил, повизгивал, хрипел от счастья, и снег вокруг них разлетался белыми брызгами. – Бублик! Бублик, ты живой! Ты живой! Я знала! Я знала, что ты вернёшься! Я говорила маме! Лена стояла рядом, закрыв рот ладонью. Плечи у неё вздрагивали. Сергей остановился в трёх шагах, не решаясь подойти ближе. Даша подняла голову. В шапке набился снег, глаза были мокрые, красные. Она посмотрела на отца так, будто увидела впервые за много лет. – Пап? – Привет, Дашунь, – сказал он. Голос у него сел, и он закашлялся. – Это ты его нашёл? – Я. Он лежал у моста. Было холодно. Я не знал, что он твой. Я прочитал объявление только позавчера. Даша смотрела на него молча. Потом поднялась, отряхнула снег с коленей, подошла и, не говоря ни слова, уткнулась лицом ему в куртку. Руки у неё были тонкие, цепкие, и держали они крепко, как держат то, что боятся потерять снова. Сергей стоял, не двигаясь, потом обнял её. Осторожно, неумело, будто боялся сломать. Потом крепче. Положил ладонь ей на голову, на шапку, на тонкие косички. Закрыл глаза. – Я думала, ты забыл про меня, – сказала Даша ему в куртку. – А ты Бублика спас. – Не забыл, – выдавил он. – Дашка, я никогда… Я просто дурак был. Прости меня. – Ты не дурак. – Дурак. – Ну… немножко, – сказала она и всхлипнула, и рассмеялась. Из подъезда вышел высокий мужчина в сером пальто, с аккуратной бородкой, и остановился в стороне, не приближаясь. Антон. Он посмотрел на Сергея, потом на Дашу, потом на пса, кивнул и негромко, почти не повышая голоса, сказал: – Спасибо вам. Сергей кивнул в ответ. Они пожали руки, коротко, без лишних слов, как пожимают мужчины, которым не о чем спорить. – Серёж, – тихо сказала Лена, вытирая лицо платком. – Зайди. Хоть чаю выпей. Хоть на десять минут. – Не сейчас, – ответил он. – В другой раз. Даша дёрнула его за рукав. – Пап, – сказала она серьёзно. – А можно, Бублик будет жить у нас, а по субботам мы будем ездить к бабушке, с ним? И ты бы тогда приходил. Он же тебя любит, я видела. Он на тебя так смотрит. Сергей посмотрел на Лену. Та отвела глаза и чуть заметно кивнула. – Приезжай, – сказал он. – Обязательно. Каждую субботу. В январе, в один из серых морозных дней, на кухонной стене в доме Сергея в Липовке, рядом с фотографией девочки в синей курточке, появилась ещё одна рамка. В ней под стеклом висел размокший, пожелтевший лист в мелкую клетку: «Пропал щенок!!!» с красными сердечками и рисунком большеголового зверя с чёрным пятном на носу. Его вернула Сергею продавщица Валя, когда он рассказал ей всю историю. А поверх объявления детской рукой, красным карандашом, было выведено: «Нашёлся!!! Спасибо папе». __ Ирина Чижова
    10 комментариев
    88 классов
    Старик Пес был стар. Даже по человеческим меркам количество прожитых псом лет выглядело весьма солидно, для собаки же подобная цифра казалась просто немыслимой. Когда к хозяевам приходили гости, пес слышал один и тот же вопрос: – Как ваш старик, жив еще? – и очень удивлялись, видя громадную голову пса в дверном проеме. Пес на людей не обижался – он сам прекрасно понимал, что собаки не должны жить так долго. За свою жизнь пес много раз видел хозяев других собак, отводивших глаза при встрече и судорожно вздыхавших при вопросе: – А где же ваш? В таких случаях хозяйская рука обнимала мощную шею пса, словно желая удержать его, не отпустить навстречу неотвратимому. И пес продолжал жить, хотя с каждым днем становилось все труднее ходить, все тяжелее делалось дыхание. Когда-то подтянутый живот обвис, глаза потускнели, и хвост все больше походил на обвисшую старую тряпку. Пропал аппетит и даже любимую овсянку пес ел без всякого удовольствия – словно выполнял скучную, но обязательную повинность. Большую часть дня пес проводил лежа на коврике в большой комнате. По утрам, когда взрослые собирались на работу, а хозяйская дочка убегала в школу, пса выводила на улицу бабушка, но с ней пес гулять не любил. Он ждал, когда Лена, так звали хозяйскую дочку, вернется из школы и поведет его во двор. Пес был совсем молодым, когда в доме появилось маленькое существо, сразу переключившее все внимание на себя. Позже пес узнал, что это существо – ребенок, девочка. И с тех пор их выводили на прогулку вместе. Сперва Лену вывозили в коляске, затем маленький человечек стал делать первые неуверенные шаги, держась за собачий ошейник, позже они стали гулять вдвоем, и горе тому забияке, который рискнул бы обидеть маленькую хозяйку! Пес, не раздумывая, вставал на защиту девочки, закрывая Лену своим телом. Много времени прошло с тех пор… Лена выросла, мальчишки, когда-то дергавшие ее за косички, стали взрослыми юношами, заглядывающимися на симпатичную девушку, рядом с которой медленно шагал громадный пес. Выходя во двор, пес поворачивал за угол дома, к заросшему пустырю и, оглянувшись на хозяйку, уходил в кусты. Он не понимал других собак, особенно брехливую таксу с третьего этажа, норовивших задрать лапу едва ли не у самой квартиры. Когда пес выходил из кустов, Лена брала его за ошейник, и вместе они шли дальше, к группе березок, возле которых была устроена детская площадка. Здесь, в тени деревьев, пес издавна полюбил наблюдать за ребятней. Полулежа, привалившись плечом к стволу березы и вытянув задние лапы, пес дремал, изредка поглядывая в сторону скамейки, где собирались ровесники Лены. Рыжий Володя, которого когда-то пес чаще всех гонял от Лены, иногда подходил к нему, присаживался рядом на корточки и спрашивал: – Как дела, старый? И пес начинал ворчать. Ребят на скамейке собачье ворчанье смешило, но Володя не смеялся, и псу казалось, что его понимают. Наверное, Володя действительно понимал пса, потому что говорил: – А помнишь?.. Конечно, пес помнил. И резиновый мячик, который Володя забросил на карниз, а потом лазал его доставать. И пьяного мужика, который решил наказать маленького Толика за нечаянно разбитый фонарь. Тогда пес единственный раз в жизни зарычал, оскалив клыки. Но мужик был слишком пьян, чтобы понять предупреждение и псу пришлось сбить его с ног. Прижатый к земле громадной собачьей лапой, мужик растерял весь свой педагогический пыл, и больше его возле площадки не видели… Пес ворчал, Володя слушал, изредка вспоминая забавные (и не очень) случаи. Потом подходила Лена и говорила, поглаживая громадную голову пса: – Ладно тебе, разворчался. Пойдем домой, вечером еще поболтаете. Вечернюю прогулку пес ждал особенно. Летом ему нравилось наблюдать, как солнце прячется за серые коробки многоэтажек, и вечерняя прохлада сменяет дневную жару. Зимой же пес подолгу мог любоваться черным, словно из мягкого бархата, небом, по которому кто-то рассыпал разноцветные блестки звезд. О чем думал в эти минуты старый пес, отчего порой он так шумно вздыхал? Кто знает… Сейчас была осень, за окном уже смеркалось, капал тихий, унылый дождик. Пес вместе с Леной шли привычным маршрутом, когда чуткое собачье ухо уловило необычный звук. Звук был очень слабый и почему-то тревожный. Пес оглянулся на Лену – девушка звук не замечала. Тогда пес быстро, насколько позволяло его грузное тело, метнулся в заросли кустов, пытаясь отыскать… Что? Он не знал. За всю долгую жизнь пса с таким звуком он еще не сталкивался, но звук полностью подчинил себе сознание пса. Он почти не слышал, как испуганно зовет его Лена, как ее успокаивает Володя… Он искал – и нашел. Маленький мокрый комочек разевал крошечную розовую пасть в беззвучном крике. Котенок. Обычный серый котенок, который только неделю назад впервые увидел этот мир своими голубыми глазами, задыхался от затянутой на его горле веревочной петли. Передние лапки его беспомощно хватались за воздух, задние же еле доставали до земли. Пес одним движением мощных челюстей перегрыз ветку, на которой был подвешен котенок. Тот плюхнулся в мокрую траву, даже не пытаясь подняться. Осторожно, чтобы не помять маленькое тельце, пес взял его зубами за шкирку и вынес к Лене. – Что за дрянь ты при… – Начала было Лена и осеклась. Тихонько ойкнула, подхватила маленький дрожащий комочек. Попыталась снять петлю, но мокрая веревка не поддалась. – Домой! – скомандовала Лена и, не дожидаясь пса, побежала к подъезду. Котенок выжил. Три дня лежал пластом, никак не реагируя на суету вокруг. Только жалобно пищал, когда большой бородатый человек со странной кличкой «Ветеринар» делал уколы тонкой длинной иглой. На четвертый день, завидев шприц, котенок заполз под диван, чем вызвал сильное оживление среди людей. А еще через неделю по квартире скакал озорной и абсолютно здоровый кошачий ребенок. В меру хулиганистый и непослушный. Но стоило псу слегка рыкнуть или хотя бы грозно посмотреть на озорника, котенок тут же становился образцом послушания. А пес с каждым днем становился все слабее. Словно отдал частичку своей жизни спасенному котенку. И как-то раз пес не смог подняться со своей подстилки. Опять вызвали ветеринара, тот осмотрел пса и развел руками. Люди долго о чем-то говорили, Лена тихо плакала… Потом звякнуло стекло, ветеринар стал подходить к собаке, пряча руки за спиной. И вдруг остановился, словно перед ним выросла стена. Но это был лишь маленький серый котенок. Выгнув спинку дугой и задрав хвост, котенок первый раз в жизни шипел, отгоняя от пса что-то непонятное, но очень страшное. Котенок очень боялся этого человека со шприцом. Но что-то заставляло его отгонять ветеринара от пса… Ветеринар постоял, глядя в полные ужаса кошачьи глаза. Отступил назад, повернулся к Лене: – Он не подпустит. Уберите котенка… – Нет. – Лена! – Воскликнула мама. – Ну зачем же мучать собаку? – Нет. Пусть будет как будет. Без уколов… Ветеринар посмотрел на котенка, затем на заплаканную Лену, снова на котенка… И ушел. Люди разошлись по своим делам, квартира опустела. Только бабушка возилась на кухне, изредка всхлипывая и шепча что-то невнятное. Пес дремал на подстилке, положив громадную голову на лапы и прикрыв глаза. Но не спал. Он слушал дыхание котенка, который беззаботно спал, уютно устроившись под боком пса. Слушал, и пытался понять, как этот маленький слабый зверек сумел отогнать большого и сильного человека. А котенок спал, и ему снилось, что псу опять угрожает опасность, но он снова и снова прогоняет врага. И пока он, котенок, рядом, то никто не посмеет забрать его друга. Автор Сергей Уткин
    3 комментария
    68 классов
    Почему Краля выбрала именно ее, Мария Васильевна не знала. Но какие-то свои соображения у нее точно имелись. Вороны – птицы умные. Однажды октябрьским утром та просто уселась на балконные перильца, наклонила голову и позвала: — Крр-а! Да так громко, что заглушила турецкую любовь по телевизору. — Тьфу ты, пропасть! Мария Васильевна встала, закрыла форточку и вернулась на диванчик. Волоокий брюнет страстно целовал на экране восточную красавицу. Скучно... Тук-тук-тук. Ворона оказалась настойчивой и необидчивой. Она перебралась на отлив и затарабанила в стекло. — Ну чего тебе от меня надо? — взмолилась Мария Васильевна. — Лети отсюдова! — Гр-р-ав! — отозвалась ворона, наверное, решив, что собаки людям симпатичнее. — Мама родная, ты мне угрожаешь, что ли? — по-своему поняла ее Мария Васильевна. Ворона защелкала клювом, застучала по отливу. Ну неужели нерасторопная тетка не поймет, что она хочет есть! Мария Васильевна поняла и оценила: — Ну ты и умнющая! Ладно, сейчас вынесу тебе покушать. У меня бутерброд от завтрака остался. Вот так они и подружились. Имя Краля Мария Васильевна дала ей чуть позже. За фирменное воронье «Кр-р-ра!» Так уж вышло, что пенсию Мария Васильевна встретила в одиночестве. Как говорят, «ни ребенка, ни котенка». О котах она никогда не задумывалась, а детей не родила, потому что однолюбкой оказалась. Замуж единожды вышла. Своего Саню любила до обморока. А потом любила и ненавидела. Предал он ее, изменил. Иная, может, и простила бы, а Маша не смогла. Выгнала, только вот любить не перестала. Думала, пройдет. Снова замуж выйдет, семья будет. Не срослось. Как представит рядом с собой другого мужчину, так аж прямо тошно делается. Какие уж тут дети. Работой спасалась. Пахала на своем ремонтно-механическом заводе наладчицей, словно семижильная. Сверхурочно оставалась. Здоровье прахом пошло, зато зарплата белая. Хоть какой-то плюс. Подругами тоже не обзавелась. С женщинами дружить тяжело. Очень уж советовать любят да нос свой в чужие дела совать. Даже на смене успевали жизни учить: — Тебе, Машенька, родить надо. Женщина без детей, что яблоня без яблок, — вздыхала одна. — Мужика заведи, не для любви, так хоть для здоровья, — говорила вторая. — Не хочешь мужика, кошечку возьми. Человеку надо о ком-то заботиться! — встревала третья. Надоели хуже мух. За собой бы следили, советчицы. У одной муж горькую хлещет, у второй сын того и гляди в тюрьму загремит, у третьей с соседями дрязги из-за ее шести кошек. В общем, одной спокойнее. Только вот когда ее на пенсию выпроводили, стало тоскливо. Она бы еще работала, только увы: суставы плачут, спина болит, давление опять же. — Пожалейте себя, Мария Васильевна, вы же ноги протянете, — сказало начальство. Жалельщики. Но их можно понять. Кому такая развалина нужна, когда молодых хватает. Теперь ее доля: праздность и одиночество. Все так и было до появления Крали. Краля тоже была одиночкой. Сородичей не жаловала. Скучно с ними, разговаривать не о чем. На уме только еда, гнездо, птенцы да сплетни пустопорожние. Вот бы с человеком подружиться. А что? Как-никак, высшее звено эволюции! Только вот что-то люди ворон не слишком любят. Попугаев всяких цветастых да канареек певучих – пожалуйста. А вот ворон... Но кто ищет, тот всегда найдет. Надо только к вопросу подойти творчески. Вот Краля и подошла. Как-то летом приметила мужчину с книжкой на лавочке. Сперва удивилась: ну как же, нынче все с телефонами. А этот, сразу видно, шибко умный. Грех такого упустить, надо познакомиться. Вот и прикинулась она болящей. Попрыгала перед ним, крыло подволакивая. Мужчина и пожалел, в гости пригласил. Краля, пока он ее нес до дому, размечталась. Вот поселятся они вместе, он будет ей книжки читать, разговоры интеллектуальные вести, угощать марципанами всякими. Что такое марципаны, она не очень представляла. Но уж больно слово красивое. Ее мечта пошатнулась, едва они оказались в квартире. — Р-р-гав! — приветствовал Кралиного избранника лохматый мелкий пес. — Привет, Шурик. Не пугай птичку, — велел вороний избранник. «Шурик... Надо бы с этим Шуриком контакт наладить», — подумала тогда Краля. Но как она ни старалась, все впустую. Шурик не желал делить хозяина ни с кем. Краля даже гавкать научилась, как пес. Думала, поможет взаимопониманию. Ничего подобного. Глупый Шурик решил, что она дразнится, и окончательно озверел. — Надо мной издеваться не советую, быстро хвост выдеру! — пообещал он Крале. И ведь правда, едва не выдрал. Вот тогда она и поняла, что придется искать другого человека. Этот, конечно, умник, но даже ради него собственным хвостом жертвовать не хотелось. Она выбралась в форточку и была такова к вящей радости Шурика... Лето закончилось, наступила промозглая желто-серая осень, а новая человечья кандидатура все не находилась. Краля изучила все балконы в округе. Заглянула в добрую сотню окон и уже совсем было отчаялась... Вот тут-то ей и подвернулась Мария Васильевна. Постучаться к ней Краля решилась не сразу. Пару дней изучала через окошко. И поняла – подходяще. Женщина пожилая, одинокая. Кошек, собак, попугаев в квартире не наблюдается. Зато много книг, цветок на подоконнике, скатерть гобеленовая. Сдержанно, но уютно. Да и сама женщина симпатичная. Про таких говорят: со внутренним стержнем. Не выглядит она несчастной, хоть и живет в полнейшем уединении. Встает, завтракает, в порядок себя приводит, книжки читает, на прогулки ходит. И увлечение у нее пусть странное, но имеется. Из деревяшек разное полезное мастерит. Шкатулочки всякие, ложки, подставочки и даже домики для птиц! Рукастая. «С такой подружиться – дело чести», — решила Краля и подала голос. Женщина оказалась понятливой. Ду*рочкой прикидываться не стала. Принесла угощение и предложила Крале заглядывать еще. А той только этого было и нужно... На балкон ворона являлась теперь, как люди на работу. Стучалась, Мария Васильевна открывала окошко, Краля входила. Усаживалась на подоконник и здоровалась: — Кр-ра! — Ну, здравствуй! — отвечала Мария Васильевна. — Завтракать будешь? Заодно и поболтаем. — Кр-р. — Нашли друг дружку две вороны. Да ты ешь. Думаю вот домик тебе на балконе теплый сварганить. Не в клетке же тебя запирать. Что скажешь? — Ра-ав! — Одобряешь, значит? Сделаю. Краля была довольна. Отличная ей досталась подруга, понимающая. Вольной птице в клетке не место. Вообще, все удивительно хорошо сложилось. К зиме будет у нее квартирка. И, может, отпадет надобность в вороньих коммунальных ночевках. Краля их ненавидела. Но почему-то три зимы подряд она, едва наступал вечер, поднималась в небо, вливалась в общую огромную стаю и летела на городское старое кладбище. Зачем? Да кто же его знает! Какой смысл в этом ночном собрании? Чтобы, поорав вместе с многоголосой толпой, уснуть на голой ветке среди сотен сородичей? Так себе развлечение. Одна старая ворона объяснила ей, что это инстинкт. И не надо искать какой-то скрытый смысл. Принято так у серых ворон, и точка! Много поколений так делали до и будут делать после! Объяснение Кралю ни капельки не устроило. Она не хочет, как все! И вот теперь появился шанс воспротивиться системе! Мария Васильевна не обманула. Через неделю дом для Крали был готов. Большой, надежный. Стены двойные, из толстой березовой доски. Морилкой снаружи покрашены. Меж ними опилки для тепла. Для него же внутри – войлок. Вход в верхнем углу. Разумно, удобно. Водрузив вороний дворец на крепкий табурет, Мария Васильевна пригласила: — Пользуйся, подруга! Нравится? Крале нравилось. Она со всех сторон свое жилище оглядела, внутрь залезла и давай благодарить. Да так громко, что на соседний балкон мужчина пожилой вышел. Заинтересовался. — Первый раз вижу, чтобы воронам квартиры строили, — говорит. Мария Васильевна промолчала. — Хорошая работа, — смутился пожилой. — Вы не обижайтесь. Я же хвалю. Мастерски сделано. - Я на незнакомых не обижаюсь, — проворчала Мария Васильевна. — Да, упущение, сто лет соседствуем, а познакомиться недосуг было. Может, сейчас? Меня Иван Петрович зовут. Вдовец, пенсионер, филолог. — Кр-р-а! — представилась Краля. И Мария Васильевна, которая совершенно не желала минуту назад знакомиться ни с каким пенсионерским соседом, прыснула и снизошла, назвалась. — Очень приятно, — кивнул Иван Петрович. В тот раз на этом и расстались. Это уж после, слово за слово, общаться начали, а там и подружились. Раньше Мария Васильевна не верила, что с мужчинами дружить можно. По молодости слышала она, что не бывает такого. Мол, как ни крути, а все равно отношения между полами в романтику или страсть переродятся. Хотя... Может, в их возрасте самое время именно для дружбы. Романтика уже неактуальна, а страсть тем более. Наверное, бывают и здесь исключения. Но это точно не про них. Краля наблюдала за происходящим с интересом. Вроде ревновать надо. Но почему-то не ревновалось. Рада она была за подружку. Улыбаться та стала чаще. На пользу ей общение с живым человеком. И ведь интересно им вместе. Хоть и разные, как солнце с луной. Мария Васильевна резковатая, деловая, на язык острая. Иван Петрович наоборот: говорит, словно речка течет, вежливый, мечтательный. Зато она в хозяйстве покруче любого мужика. И кран починит, и плитку переложит, и ремонт – раз плюнуть. Он же в быту теряется. Мастеров зовет. Переплачивает часто. Наверное, и правда, противоположности иногда хорошо сходятся... А когда пришла серьезная зима, Краля начала прислушиваться к себе. Не зашевелится ли непонятный инстинкт внутри. Не позовет ли на воронью коммунальную ночевку. Инстинкт молчал. И она успокоилась. Вырвалась, стало быть, из неразумной стаи. Может теперь жить, как захочет. Не нужны ей эти слеты ежевечерние. У нее теперь личная стая. Пусть всего из двух человек. Этого хватит. Сама нынче Краля хозяйка своей жизни. Так она считала до самого конца февраля. Но однажды... Мария Васильевна и Иван Петрович стояли на балконе и разговаривали. Краля сидела на крыше своего домика. — Хорошая птица, — похвалил ее Иван Петрович. — Никогда бы не подумал, что вороны такие умные и благородные создания. — Хорошая, — согласилась Мария Васильевна. — Я себя частенько старой вороной ругала. И вот жизнь надо мной пошутила – ворону в подружки назначила. Привязалась я к ней. Только жалко Кралю мою. Торчит возле меня... А как же жизнь? Птенцы, гнездо, муж – клювастый красавец? — Природа свое возьмет, не расстраивайтесь, — успокоил Иван Петрович. Мария Васильевна кивнула, а Краля задумалась. Нет, полагаться на милость природы она не хотела. Сама себе голова. Но эта голова, похоже, созрела для того, чтобы встретить своего «клювастого красавца». Нужен ей кто-то помимо человечьей подружки рядом. Та ведь тоже, хоть и самостоятельная, а к своим тянется. Вон, с соседом подружилась. Может, и Кралю где-то там подходящий соплеменник ждет? Надо попробовать его найти. Вдруг получится. А не получится, так у Крали всегда запасной аэродром есть. И вот в самом начале весны она отправилась в путь. Прощаться не стала. Тяжело. К тому же, может, скоро вернется... Мария Васильевна расстроилась, когда Краля пропала. Иван Петрович ее утешал: — Вы, Машенька, не грустите. Я же говорил, природа... У ворон сейчас самое время для романтических знакомств. Я в интернете прочитал. — Да я понимаю, только боюсь за мою Кралю. Вдруг не сложится у нее. У меня вот не сложилось. — Ну за это тем более не бойтесь. Не сложится – к вам вернется. А если не вернется – значит, любовь всей жизни встретила. Мария Васильевна смирилась: против любви не попрешь. Только Краля поступила по-своему. Она появилась в конце марта. Постучала в знакомое окно. Мария Васильевна бросилась отворять. Но ворона не вошла. Перелетела на ветку тополя, растущего поодаль, уселась рядом с другой вороной, покрупнее. — Кр-ра! — Да ты меня, никак, со своим избранником знакомишь? — догадалась Мария Васильевна. — Гр-р-а! Кр-р-ах! — согласилась Краля. — Вернулась? — на балкон рядом вышел Иван Петрович. — Да еще и не одна. Гнездо строить будут, похоже. Так оно и случилось. Напротив их окон появился новый Кралин дом. А вскоре, когда стало тепло и зелено, народились птенцы. — Вот она, жизнь, перед носом бурлит, — грустно улыбалась Мария Васильевна. — Я свою, получается, прошляпила. Максимум – вороньей бабушкой стану, если Краля меня с детишками познакомит. — Жизнь – она разная бывает, Машенька, — отвечал Иван Петрович. — Чего себя зря корить. У нас с женой тоже детей не получилось. Так что же теперь, до последнего вздоха себя корить? Неблагодарное это занятие. — Наверное, вы правы. Ну что же, корить никого не станем. Не вышло жить как надо, значит, буду – как получается! — И правильно, Машенька. Друзья у вас есть, дом стоит, солнце светит. А что еще нужно? Мария Васильевна прислушалась к себе. Да вроде ничего особенного не надо. Конечно, хочется всякого по мелочи. Ну, например, чтобы Краля детишек своих показала. Чтобы Иван Петрович сегодня на чай заглянул. Чтобы артрит унялся. Значит, вполне можно быть счастливой. __ А. Слюсаренко
    6 комментариев
    73 класса
    Котёнок у крыльца. Семью Степановых у нас в Заречье каждый знает. Люди они тихие, работящие. Всю жизнь хозяйство держали. Но годы-то, они как вода сквозь пальцы текут - не удержишь. Сил с возрастом поубавилось. Корову-кормилицу они продали пару лет назад. Оставили только кур десяток да огород, чтоб совсем уж без дела не сидеть. Изба у них ладная, уютная, сухими березовыми дровами да натопленной печкой пахнет. Да только тишина по углам поселилась, как не стало их старенького кота, Барсика Мария Федоровна тогда сильно сдала. Помню, зайду к ней давление померить, а она сидит у окна, смотрит куда то вдаль. «Нет, Семёновна, - говорила она мне, качая головой. - Больше ни одной живой души в дом не пущу. Всю душу им отдашь, а потом терять… Не выдержу я больше этих слез. Но у судьбы, милые мои, свои счеты. Дело было ранней весной. Снег только-только сходить начал, на дорогах распутица, ветер такой стылый, что до костей пробирает. Алексей Степанович пошел к автолавке за хлебом. Возвращается, а за пазухой старой телогрейки что-то шевелится. Оказалось, возле автобусной остановки, прямо под деревянной лавкой, сидел комочек. Грязный, худой, как велосипед, дрожит весь, а голосок тоненький-тоненький, еле слышно мяукает. Леша мимо пройти не смог. Ох, и ругалась же Мария в тот день! «Куда нам его, Леша?! - причитала она. - Одной ногой там уже стоим, а ты дитё малое приволок! Случись с нами что, куда он пойдет?» Алексей только вздыхал, шапку в руках мял и молчал. Он мужик покладистый, с женой спорить не привык. Но котенка не вынес. И что вы думаете? К вечеру того же дня захожу к ним рецепт занести, смотрю - а возле печки старое одеяло сложено. И на нем этот самый котенок спит. А рядом блюдечко с молоком стоит. Мария ходит вокруг на цыпочках, половицами старается не скрипеть. Назвали подкидыша Васькой. Обычный такой Васька, полосатый, с белой манишкой. Но умный - страсть! И прикипел он именно к Марии. Вот, бывало, выйдет она в огород грядки полоть, а он следом семенит. Она наклонится, а он рядом в борозду ляжет и смотрит. Вечерами сядет Мария у окна спицами стучать, носки вязать, Васька тут как тут. Запрыгнет на колени, свернется калачиком и тарахтит, как маленький трактор. Так и жили они несколько лет. А потом пришла беда. Мария заболела. Сначала думали - обычная простуда. Чай с малиной пила, ноги парила. Но день ото дня ей всё хуже становилось. Жар не спадает, дышать тяжело стало, лицо серое, как пепел. Вызвал меня Алексей посреди ночи. Захожу в избу, а там пахнет болезнью - тяжело так, душно. Мария на кровати мечется, глаза затуманенные. Послушала я ее - дела плохи. Вызвали скорую из района. Пока фельдшера суетились, носилки готовили, Мария всё за руку мужа держала, слабеющими пальцами цеплялась. «Леша, - шепчет, а у самой губы синие. - Ваську не забывай кормить... Молочка ему грей, холодного-то не наливай.» Увезли Марию. И дом Степановых будто осиротел. Алексей каждый день на рейсовом ПАЗике в районную больницу ездил. Наварит бульона куриного, в банку стеклянную нальет, полотенцем замотает, чтоб не остыл, и везет. Возвращался чернее тучи. Не шла Мария на поправку. А Васька… Ох, тяжело про это вспоминать. Кот после отъезда хозяйки словно рассудок потерял. Первые дни сидел у двери, смотрел на ручку, ждал. Потом перестал выходить во двор. Леша ему и сметанку покупал, и рыбку варил - не ест. Подойдет, понюхает, посмотрит на Алексея такими глазами, что у того ком в горле вставал, и уходит. Заберется на место Марии, ляжет на ее старый шерстяной платок и лежит сутками. Только ушами водит, когда за окном шаги скрипят. Мария в больнице всё спрашивала: «Как там мой Васятка?» Алексей врал, конечно. Говорил, что всё хорошо, что мышей ловит, сметану ест. Не мог он ей правду сказать, боялся, что совсем у нее силы пропадут. А потом наступила та самая ночь. В больнице у Марии случился кризис. Температура подскочила, сердце начало сбоить. Врачи, дай им Бог здоровья, всю ночь от нее не отходили, боролись за каждый вздох. А дома, в Заречье, творилось страшное. Леша потом рассказывал, как Васька внезапно вскочил с кровати. Начал метаться по избе, кричать диким, утробным голосом. Царапал входную дверь. Алексей пытался его на руки взять, успокоить, а кот вырывался, шипел, глаза безумные. Под утро, когда за окном только-только начало сереть, Васька вдруг затих. Забился под кровать, в самый дальний угол. И всё. Там его Леша и нашел, когда рассвело. Мертвым. А через три часа зазвонил телефон. Марии стало лучше. Кризис миновал. Вот и не верь после этого в чудеса, милые мои. Односельчане наши потом долго шептались, что Васька болезнь хозяйки на себя забрал. Откупил ее у смерти своей маленькой кошачьей жизнью. Никто этого, конечно, не докажет. Но для Алексея всё было ясно как день. Выписали Марию через три недели. Слабая она была, худая, как тростиночка. Завел ее муж в дом, посадил на стул. Она огляделась и сразу всё поняла. В доме стояла тишина. - Где он, Леша? - спросила она тихо. Алексей ничего сказать не смог. Отвернулся к окну да рукавом старой рубахи по лицу провел. Горе горькое поселилось в их доме. Мария не кричала, не причитала. Она просто замолчала. Словно свет внутри нее выключили. Перестала во двор выходить. Огород зарос сорняками. Спицы вязальные так и лежали на подоконнике, пылью покрывались. Сядет, бывало, на крыльцо, смотрит в одну точку, а по щекам слезы катятся. Леша места себе не находил. Придет ко мне в медпункт, сядет и говорит: «Семёновна, что делать-то? Она дома угасает. Винит себя, что Ваську не уберегла». А что я могла сказать? Время нужно. Душа - она ведь не колено разбитое, йодом не помажешь. Прошло так месяца два. Наступило лето, теплое, ласковое. И вот однажды сидит Мария на крыльце, картошку чистит. Смотрит она, а по дорожке ковыляет котенок. Черный, как уголек, только на лапках белые носочки. Идет, спотыкается, тощий, блохастый. Видно дачники оставили, да и уехали. Подошел, сел у ног Марии и смотрит. Она аж побледнела вся. - Иди отсюда, - говорит глухо. - Нет у меня для тебя ничего. Иди с Богом. А он не уходит. Потянулся худенькой мордочкой и потерся о ее ногу. Замурлыкал хрипло. Мария нож выронила. Смотрела на него, смотрела, а потом как зарыдает в голос! Так страшно, с надрывом, словно плотину прорвало. Алексей из сарая выскочил, испугался. А она сидит на ступеньках, прижимает к груди этот грязный черный комочек, плачет и смеется одновременно. Оставили они его, конечно. Мурзиком назвали. С того дня Мария будто оттаяла. Снова печка в их доме загудела весело, запахло наваристыми щами да пирогами. Вышла она в огород, герань в горшки пересадила. Застучали снова спицы по вечерам. Мурзик оказался шкодливым - то клубок утащит, то на занавеске повиснет. Мария ругается на него, а сама улыбается, глаза светятся. Алексей смотрел на это и только крестился незаметно. Жена ожила, силы к ней вернулись. Часто я теперь вижу их по вечерам. Сидят на крыльце рядышком. Солнце за лес садится, небо розовое. Мурзик у Марии на коленях спит, раскинув лапы. Она гладит его по черной шерстке, смотрит куда-то вдаль и говорит тихо-тихо: - Ваську я никогда не забуду, Леша. До самой смерти помнить буду, чем мы ему обязаны. Но, видно, не зря этот черныш к нам дорогу нашел. Может это Васька нам его оттуда прислал, чтоб мы тут в пустом доме не тосковали? А Алексей только улыбается, обнимает жену за плечи и соглашается. Вот и думай потом, случайность это всё или проведение Божье... А вы как считаете? Ваша Валентина Семёновна.
    9 комментариев
    73 класса
    Делать нужнo тoлькo тo, oт чегo у тебя внутри дзынькает!)
    1 комментарий
    66 классов
    Скопин! Рязань и область!!!! Ещё одна находка Скопинских волонтеров! Детей бросили прямо на лужайке перед многоквартирным домом! Сжавшись от холода и страха, малыши никуда не убегали, только с опаской озирались по сторонам... Если б не волонтеры - не жить бы этим крохам под проливным дождем, с проезжей частью рядом и бегающими голодными собаками вокруг! Сейчас малыши спасены! От паразитов обработаны, кушают хорошо, с лотком дружат! Как все дети - активные веселые хулиганистые))) Бегают, играют и вызывают только умиление! Но малыши находятся на временной передержке! Им срочно нужен дом! Срочно! Ищем самые заботливые ручки и самые добрые сердца!!! Если понравились малютки - срочно звоните! 👇 +7 910 503-89-94 (Людмила) +7 910 639-44-45 (Виталий) +7 920 964-29-94 (Олеся)
    1 комментарий
    44 класса
    В июне 2005 года в Эфиопии 12-летнюю девочку похитили четверо мужчин, чтобы насильно выдать замуж. Семь дней её держали в хижине, пока внезапно не появились три диких льва. Они разогнали похитителей и стали охранять ребёнка, окружив её кольцом. Несколько часов звери спокойно стояли рядом, пока не приехала полиция. Тогда львы тихо ушли в лес. Спасение пришло не от людей, а от самой природы - напоминая, что доброта может проявляться в самых неожиданных формах.
    3 комментария
    95 классов
    Первый раз Варвара увидела его возле мусорных баков на Трехсвятской в сентябре. Пес был большой, худой, серый, с короткой жесткой шерстью и с обломанным верхним клыком. Левое ухо стояло торчком, правое висело, порванное когда-то и криво заросшее. Он смотрел на прохожих не жалобно и не нагло, а спокойно. Со взрослым достоинством побитого жизнью существа, которое уже не ждет от людей ни хорошего, ни плохого. Варвара шла из магазина с пакетом, в котором лежали молоко, хлеб, пачка творога, яблоки, и остановилась. Пес посмотрел на нее. Она посмотрела на него, потом пошла дальше. Дома она поставила пакет на стол, разделась, повесила куртку, включила чайник. Квартира была маленькая, однокомнатная, со старыми обоями, которые Варвара давно собиралась переклеить и все не переклеивала. На столе стоял ноутбук, Варвара работала дизайнером, делала макеты для местной типографии: визитки, буклеты, меню для кафе. Работа была скучная, но деньги приносила, а самое главное, позволяла подолгу сидеть дома. Варвара вообще не любила выходить из дома. Она была сутулая, худощавая, с торчащими во все стороны темными прядями, которые не укладывались ни в какую прическу. Губы у нее были тонкие, плотно сжатые. И люди, глядя на нее, думали, что она злится. А она не злилась. Просто так выглядела. Ей было пятьдесят семь, она жила одна, и это было нормально. Так повелось, мужа не случилось, детей тоже, родители давно ушли, а подруги… Ну, подруги были, но все как-то далеко, по телефону, по праздникам. Варвара привыкла. Она работала, покупала продукты, смотрела фильмы на ноутбуке, по выходным ходила в Городской сад и сидела на лавочке у пруда. Этого хватало. Ей казалось, что хватало. На следующий день она взяла из дома кусок колбасы, завернула и положила в карман. Пес был на том же месте, у баков на Трехсвятской. Варвара остановилась, достала колбасу, отломила кусок и бросила на асфальт. Пес не кинулся. Посмотрел на нее, потом на колбасу, потом снова на нее. Подошел осторожно, понюхал, съел. Облизнулся. Снова посмотрел. Она бросила второй кусок. Так и началось. Каждый день Варвара выходила из дома и брала с собой что-нибудь: колбасу, сосиску, кусок вареной курицы, иногда хлеб с маслом. Пес ждал ее у баков или чуть дальше, у поворота на Советскую, или у забора детского сада. Но всегда в том же районе. Он не подходил близко. Ел то, что она бросала, и отступал. Она не пыталась его погладить. Соседка с третьего этажа Валентина Ильинична как-то заметила: – Варь, ты что, эту собаченцию кормишь? – Подкармливаю. – Зачем? Варвара пожала плечами. Она и сама не знала зачем. Может, потому что пес был один. Может, потому что у него было порванное ухо и сломанный клык. Может, потому что ей было проще кормить это, никому не нужное живое существо, чем признать, что собственная жизнь пуста. – В дом-то не бери, – предупредила Валентина Ильинична. – Блохи, глисты, лишай. Намучаешься. – Не собираюсь, – отозвалась Варвара. Октябрь пришел дождливый, темный, с ранними сумерками. Пес был на месте каждый день. Он немного привык к ней, уже не отходил, когда она бросала еду, а ел рядом, в полутора метрах. Иногда поднимал голову и коротко вилял хвостом. Хвост у него был длинный, лохматый, грязный – единственная мягкая часть в этом жестком, сухом, потрепанном теле. В ноябре Варвара купила ему миску, пластиковую, зеленую, за сорок рублей в хозяйственном. Насыпала корм, поставила у бака. Пес посмотрел на миску, потом на нее, потом стал есть. Варвара стояла в трех шагах и смотрела, как он ест. Худые бока животного ходили ходуном. Она протянула руку. Пес тут же отпрянул и оскалился, не злобно, а испуганно, обнажив сломанный клык и десну. Варвара убрала руку. – Ладно, – сказала она. – Не буду. Но на следующий день попробовала снова. И через три дня – снова. На четвертый раз пес не отпрянул. Замер, напрягся всем телом, но стоял на месте. Варвара коснулась его загривка и почувствовала под пальцами жесткую шерсть, теплую кожу и мелкую дрожь. Пес дрожал, но не уходил. – Хороший, – прошептала она. – Хороший. Она убрала руку и пошла домой. Дома она села за стол и обнаружила, что у нее мокрые глаза. Вытерла их рукавом теплой жилетки и налила себе чаю. В конце декабря резко похолодало. Градусник показывал минус двадцать семь. Тверь стояла в инее, провода обвисли, машины не заводились, люди бежали по улицам, закрывая лица шарфами. Варвара оделась, вышла из дома и направилась на Трехсвятскую. Пса не было. Она обошла квартал, заглянула за баки, за забор детского сада, прошла до Советской. Пусто. Следов пса не было нигде. Вернулась домой. Поставила чайник. Руки не согревались, хотя в квартире топили исправно. Она села за ноутбук, открыла рабочий файл, буклет для стоматологии, и обнаружила, что не может сосредоточиться. В голове крутилось одно: минус двадцать семь. Он на улице. Минус двадцать семь… К обеду она снова вышла. Прошла весь привычный маршрут, потом дальше, до набережной Степана Разина. Было тихо, только снег скрипел под ботинками. Пса нигде не было. Варвара вернулась и легла на диван. Не спала, не работала – просто лежала. Думала о рваном ухе, о сломанном клыке, о том, как он дрожал, когда она первый раз его тронула. Ночью она проснулась от звука. Сначала не поняла, что это. Потом разобрала: кто-то скребся в ее дверь. И скулил. Она встала, набросила халат, подошла к двери и приложила ухо. За дверью действительно скулили и скреблись. Варвара открыла. Возле ее двери на грязном бетонном полу сидел пес. Серый, мокрый, дрожащий. В доме домофона не было, дверь не закрывалась плотно, но как он нашел ее квартиру – вот это была загадка.Как бы то ни было, он сидел тут, у ее порога, и смотрел на нее снизу вверх теми же спокойными, взрослыми глазами. Варвара стояла в дверном проеме и смотрела на него. Она подумала о блохах, о лишае, о Валентине Ильиничне. О том, что мебель будет в шерсти, что пахнуть будет псиной, что нужно будет гулять каждый день, в любую погоду. Что это – ответственность, привязанность, боль. Потом подумала о минус двадцати семи. – Заходи, – пригласила она. Пес поднялся, перешагнул порог и остановился в коридоре. Стоял и дрожал. Варвара закрыла дверь, присела на корточки и осторожно положила руку ему на голову. Он не отпрянул. Прижался лбом к ее ладони и перестал дрожать. Она вытерла его старым полотенцем. Он стоял и терпел. Потом налила ему воды в его зеленую миску, которую подобрала, пока искала собаку. Он пил долго и жадно, стуча зубами по краю. Она порезала ему курицу, он съел все, вылизал миску и облизал ее пальцы. Потом лег у порога, прямо на линолеум, опустил острую морду на лапы, прикрыл глаза и тихо вздохнул. Варвара стояла над ним в халате, босая, со сжатыми тонкими губами, и не могла уйти. Стояла, смотрела, как он спит, и чувствовала что-то странное – не жалость, не радость, а облегчение. Утром она позвонила в ветклинику на Тверском проспекте. Привела пса на осмотр. Врач осмотрела его, ощупала, взяла анализы. – Блох нет. Лишая нет. Худой, обезвоженный, старая травма уха, клык сломан давно. В целом – крепкий. Года два, молодой еще. Повезло ему. – Повезло, – повторила Варвара. Она купила ему ошейник, поводок, корм, подстилку и игрушку, резиновую косточку, которая пищала при нажатии. Пес посмотрел на косточку, понюхал, осторожно взял в зубы и понес на подстилку. Лег, положил косточку между лап и уснул. Она назвала его Тихон. Потому что он был тихий. Не лаял, не скулил, не выл. Ходил за ней из комнаты на кухню и обратно, ложился у ее ног, когда она работала, и смотрел. Серьезно, внимательно, не отводя глаз. Когда она выходила в магазин, он провожал ее до двери и ложился рядом, мордой к щели. Когда она возвращалась, вставал, вилял хвостом – один раз, два – и снова ложился. Тихий, спокойный, надежный. Она привыкла к нему за три дня. Валентина Ильинична, конечно, заметила. – Ну ты даешь, Варя. Завела-таки. – Завела. – И как? Блохи? – Нет блох. Валентина Ильинична хмыкнула, посмотрела на Тихона, который стоял рядом с Варварой на лестнице и молчал. – А спокойный какой, – заметила она. – Не лает, не прыгает. Ну, может, и ничего. Может, и к лучшему. Да, я всегда говорю, не разводите грязь, не прикармливайте, не приваживайте, не создавайте опасность для окружающих. Заберите бродячее животное к себе и ухаживайте за ним, если так хотите. Ну вот… Ты молодец. С появлением Тихона изменилось все. Варвара стала выходить из дома два, а то и три раза в день. По утрам они шли по Трехсвятской до набережной, потом вдоль Волги, мимо речного вокзала, до памятника Пушкину и обратно. Тихон шел рядом, не натягивая поводка, не дергаясь, и Варвара шла рядом с ним. Тоже спокойно, впервые за много лет она не сутулилась. Она стала разговаривать. Не с ноутбуком и не с чайником, а с людьми, которые тоже гуляли со своими собаками. К весне Тихон окреп, набрал вес, шерсть стала гуще и мягче. Ухо по-прежнему висело криво, клык был сломан, но морда его приобрела спокойное, почти довольное выражение. Он с готовностью подставлял живот, когда она садилась рядом, и закрывал глаза, когда она чесала его за здоровым ухом. Однажды в апреле Варвара возвращалась с прогулки и остановилась у подъезда. Открыла дверь, пропустила Тихона вперед. Тот вошел в подъезд, оглянулся на нее и вильнул хвостом. И вот в этот момент Варвара поняла, что счастлива. Она вошла в подъезд, закрыла дверь и пошла наверх. На пятом этаже она открыла квартиру, Тихон вошел первым, Варвара разулась, повесила куртку, вымыла ему лапы, включила чайник. Она налила себе чаю, села за стол и открыла ноутбук. Рабочий файл. Буклет для стоматологии. Тихон вздохнул на подстилке и положил морду на резиновую косточку. Варвара улыбнулась. Губы разжались – впервые за долгое время. Иногда она спрашивает себя, а если бы она прошла мимо тогда? Наверняка пес не пережил бы зиму, а завести какое-нибудь другое животное она бы не рискнула… __ Анна Медь
    9 комментариев
    140 классов
    Лена стояла у калитки с двумя чемоданами, с сумкой через плечо и с верёвкой в руке. На верёвке сидела собака. Большая, чёрная, лохматая, как стог, в который кто-то ради шутки сунул два блестящих глаза. На груди у неё белела звёздочка, неровная, будто мелом нарисованная ребёнком. Собака сидела смирно, только уши прижала и смотрела на Петра Игнатьевича снизу вверх – внимательно, без страха, но с каким-то пониманием, как смотрят на грозу, которая пройдёт. А за Лениной спиной стоял Мишка. Семь лет, худенький, стриженный под машинку, в курточке не по погоде – август, жара, а он в курточке. Стоял, вцепившись в мамину сумку, и молчал. – Эту собаку в дом не пущу! – кричал Пётр Игнатьевич Сомов так, что с берёзы у калитки снялись разом все галки и, ругаясь, полетели за огороды. – Слышишь, Ленка? Не пущу! Хоть ты тут ляг поперёк дороги! – Папа, – сказала Лена устало. – Папа, ну куда я её дену? Мы с ней четыреста километров ехали. На электричке, на автобусе… – А мне какое дело, на чём ты ехала! – отрезал отец. – Ты меня спросила, когда её заводила? Ты меня вообще когда о чём спрашивала? Замуж пошла – не спросила. Из дому уехала – не спросила. А теперь явилась – здрасьте, пожалуйста, – и ещё зверюгу притащила! Нет у меня для неё места! – Петя! – В дверях показалась мать, Галина Степановна, маленькая, круглая, в фартуке, с руками в муке. – Петя, ты что орёшь-то на всю деревню? Дочка приехала! Внук приехал! А ты их у калитки держишь, как цыган на базаре! – Дочка пусть заходит, – буркнул отец. – И внук пусть заходит. А это, – он ткнул пальцем в собаку, – это пусть идёт откуда пришла. – Она пришла из Твери, – сказала Лена. – С нами. – Вот пусть в Тверь и идёт! – Петя, – Галина Степановна вытерла руки о фартук и спустилась с крыльца. – Петенька. Да пусть она хоть в сарае поживёт. Не в доме. В сарае. Там сено, там ей хорошо будет. А? Пётр Игнатьевич засопел. Он всегда сопел, когда проигрывал, – это Лена с детства знала. Нос у него был крупный, мясистый, и сопел он им громко, как кузнечные меха. – В сарае, – сказал он наконец. – Только в сарае. На верёвке. И чтоб ни ногой в дом. Ни лапой! Увижу в сенях – сам вывезу в лес. Понятно? – Понятно, – сказала Лена. – И чтоб кур не трогала! – Не тронет. – И чтоб по огороду не шлялась! – Не будет. – И чтоб не выла по ночам! – Папа… – Всё! – Пётр Игнатьевич махнул рукой, повернулся и ушёл за дом, в мастерскую, где у него всегда что-то стучало, звенело и пахло соляркой. Галина Степановна обняла Лену. Потом присела перед Мишкой, заглянула ему в лицо. – Мишенька. Внучок. Здравствуй, родной. Не узнаёшь бабушку? Ты у нас последний раз вот такусенький был. Мишка посмотрел на неё. Глаза у него были серые, большие, серьёзные, не по-детски тихие. И ничего не сказал. – Мам, – тихо сказала Лена. – Он не говорит. Я тебе по телефону рассказывала. – Ах, да, да… – Галина Степановна погладила внука по стриженой голове. – Ничего, Мишенька. Ничего. У бабушки заговоришь. У бабушки все говорят. Мишка отпустил мамину сумку, подошёл к собаке и обнял её за шею. И что-то шепнул ей в самое ухо. Так тихо, что никто, кроме собаки, не услышал. Собака лизнула его в щёку. Деревня называлась Сомовка – не потому, что Сомовы её основали, а потому, что в речке Мологжанке, что текла за огородами, водились когда-то сомы, огромные, усатые, по пуду весом. Сомов теперь не осталось, а Сомовы остались. Пётр Игнатьевич был из коренных, всю жизнь здесь прожил. Сорок лет механизатором в совхозе, на всех тракторах, какие только были, от «Беларуси» до «Кировца». Руки у него были такие, что любую железяку понимали, как живую. К нему со всей округи несли: у кого мотоблок заглох, у кого бензопила, у кого холодильник. Чинил всё. Денег не брал – брал спасибо, а если уж очень навязывали, то бутылку. Бутылки не пил, ставил в погреб. Там у него их скопилось штук сорок. – На поминки мне, – говорил. – Чтоб вам не тратиться. Характер у Петра Игнатьевича был – как у старого трактора: заведётся с трудом, а уж если завёлся – не остановишь. Упрямый, прямой, гордый. Сказал – как отрезал. В деревне так и говорили: «Сомов сказал – Сомов сделал». Мог наорать так, что стёкла дрожали. А мог и последнюю рубаху отдать, только не при людях, а тишком, ночью, чтоб никто не видел. Лену он любил. Любил так, как только такие мужики и умеют любить: молча, сурово. Когда она маленькая болела – сидел ночами у кровати, не спал, а утром шёл на работу злой, как чёрт, и никто не знал почему. Когда она в школе на олимпиаде по математике в области первое место взяла – он ей ничего не сказал, только хмыкнул. А потом Галина Степановна нашла у него в тракторе, в бардачке, вырезку из районной газеты с Лениной фотографией. Вырезку он там двенадцать лет возил. А потом Лена уехала в Тверь, в институт. А потом привезла жениха. Игорь был городской, гладкий, в светлых брюках, с часами на золотом браслете. Говорил быстро, улыбался много, руку жал мягко, как дохлую рыбу подавал. Пётр Игнатьевич посмотрел на него один вечер и сказал Лене за сараем: – Не пара он тебе. Пустой. Как орех без ядра. – Папа, ты его не знаешь! – Мне и знать не надо. Я на людей сорок лет смотрю. Этот тебя бросит. – Не бросит! Он меня любит! – Любит он себя. А тебя – пока удобно. Лена тогда хлопнула дверью, уехала той же ночью и девять лет в Сомовку почти не приезжала. Раз в год, на мамин день рождения, на один денёк. С отцом не разговаривала. Он с ней – тоже. Сидели за одним столом и молчали, как два пня. А Игорь её бросил. Как отец и говорил. Бросил через девять лет, ушёл к молоденькой, из своей же фирмы. Квартиру, которую они в ипотеку брали, продали, деньги поделили – Лене досталось так, что едва долги закрыть. С работы её сократили той же весной. Снимала однушку на окраине, перебивалась. А Мишка… Мишка перестал говорить в тот вечер, когда папа уходил. Он стоял в коридоре и смотрел, как папа собирает чемодан. Папа торопился, ругался, что-то швырял. Мама плакала на кухне. Мишка спросил: «Пап, ты куда?» Папа не ответил. Застегнул чемодан, надел куртку и вышел. Даже не обернулся. Дверь хлопнула. Мишка стоял в коридоре ещё долго. А потом пошёл в свою комнату, лёг на кровать лицом к стене. И с тех пор – ни слова. Год уже. Врачи говорили: пройдёт. Стресс, говорили, у детей бывает. Надо время, надо покой, надо, чтобы ребёнок почувствовал себя в безопасности. А какая тут безопасность, когда мама каждый вечер считает на кухне деньги и плачет, думая, что он спит? А Тучку Лена нашла в январе. Возвращалась поздно с подработки – мыла полы в торговом центре, – а у подъезда, в сугробе, лежит что-то чёрное. Подумала – мешок с мусором. А мешок поднял голову и посмотрел на неё. Молодая собака, почти щенок, худая, как вешалка, лапа порезана, на шее – обрывок верёвки. Видно, привязали где-то и бросили, а она оборвалась и пришла. Лена постояла над ней. Подумала: куда мне ещё? Самим есть нечего. А потом вспомнила, как отец однажды зимой принёс домой замерзающего снегиря – за пазухой, в огромной своей ладони, – и три дня отпаивал его тёплой водой из ложки. И сказал тогда маленькой Лене: «Живое, дочка, мимо не проходят. Грех». Лена завела собаку в подъезд. Потом в квартиру. А утром, когда она проснулась, увидела: Мишка сидит на полу возле собаки, гладит её по чёрной голове и что-то шепчет. Губы шевелятся. Шепчет! Первый раз за полгода! Лена подкралась поближе, затаила дыхание. – …ты как тучка, – шептал Мишка. – Чёрная и лохматая. Будешь Тучка. Хорошо? Ты не бойся. Я тебя никому не отдам. Лена ушла на кухню, села на табуретку и плакала полчаса. Но уже по-другому. Не от горя. С тех пор Мишка разговаривал только с Тучкой. Шёпотом, в самое ухо. С мамой, с врачами, с воспитательницей – нет. А с Тучкой – да. И Лена знала: если отнять у него собаку – отнимет последнюю ниточку. Поэтому и везла её четыреста километров. Потому что денег на квартиру больше не было, и ехать было некуда, кроме как в Сомовку, к отцу. С повинной головой. А отец сказал: «Эту собаку в дом не пущу». Тучка поселилась в сарае. Пётр Игнатьевич сам привязал её там к столбу – на толстую верёвку, узлом таким, что никакая собака не развяжет, морской, как он говорил, хотя моря в жизни не видал. Галина Степановна постелила ей старое ватное одеяло на сено, поставила миску с водой, миску с кашей. Мишка сидел рядом. Мишка вообще из сарая почти не выходил. С утра до вечера там. Приходил только поесть, и то бабушке приходилось звать по три раза. Сидел на сене, обнимал Тучку, шептал ей что-то. Строил из чурочек домики. Рисовал палочкой на земляном полу. Однажды Галина Степановна заглянула – а Мишка спит, свернувшись калачиком, у Тучки под боком, и Тучка лежит не шелохнётся, только ухом поводит, чтоб мухи мальчика не кусали. – Петя, – сказала Галина Степановна вечером. – Петя, ну разреши ты её в дом. Внук же в сарае ночевать скоро начнёт. – Не разрешу, – сказал Пётр Игнатьевич, не отрываясь от газеты. – Сказал – не пущу, значит, не пущу. – Да что тебе, жалко? – Не жалко. Порядок. Собака должна во дворе жить. Двор стеречь. А в доме ей делать нечего. От неё шерсть, грязь, блохи. Дух псиный. Ты что, хочешь, чтоб у нас в избе псиной воняло, как у Митяя? – У Митяя не от собаки воняет, а от самого Митяя, – сказала Галина Степановна. – Он в баню раз в месяц ходит. – Всё одно! – Пётр Игнатьевич перевернул газету. – Ленка тоже хороша. Приехала, с дитём, без копейки, – а собаку тащит. Нет чтоб подумать. Она никогда не думает. Всю жизнь – сперва сделает, потом думает. Замуж пошла – не подумала. Вот и получила. Я ей говорил! – Петя, – тихо сказала Галина Степановна. – Не надо. Она и так себя поедом ест. Не добивай ты её. Пётр Игнатьевич засопел и ничего не ответил. Но газету читать перестал. Смотрел поверх неё в окно, на сарай. Там, в щели между досками, горел свет – Лена провела туда переноску, чтобы Мишке не темно было. С Тучкой у Петра Игнатьевича война шла молчаливая, но упорная. На третий день Тучка отвязалась. Как – никто не понял. Узел был цел, верёвка цела, а собака – на свободе. Пётр Игнатьевич вышел утром во двор – а Тучка сидит у крыльца. Сидит и смотрит на него. И хвостом по земле: тук-тук-тук. – Это ещё что такое?! – взревел Пётр Игнатьевич. – А ну в сарай! Кому сказал! Тучка встала и пошла в сарай. Сама. Не торопясь, с достоинством. У двери обернулась – посмотрела на него через плечо – и зашла. Пётр Игнатьевич привязал её снова. Двойным узлом. А на седьмой день Тучка утащила его кепку. Кепка у Петра Игнатьевича была старая, клетчатая, засаленная, вечная – он в ней лет двадцать ходил, ещё с совхозных времён. Снял её на минутку, положил на чурбак, пока дрова в сарае колол, – и нет кепки. Оглянулся – а Тучка стоит, кепка у неё в зубах, и хвост ходуном ходит. – Отдай! – заорал Пётр Игнатьевич. – Отдай, паразитка! Тучка отступила вглубь сарая. Пётр Игнатьевич – за ней. Тучка – за поленницу. Пётр Игнатьевич – туда. Тучка – на сено. Пётр Игнатьевич полез на сено, провалился по пояс, запутался, чертыхаясь, а Тучка остановилась, поглядела на него – и положила кепку. Пётр Игнатьевич выбрался из сена весь в трухе, красный, злой, схватил кепку и хотел уже заорать что-нибудь такое, чтоб на всю деревню, – и вдруг услышал. Смех. Тихий, сдавленный, детский смех. Из угла сарая. Мишка сидел на корточках за бочкой и смеялся. Зажимал рот обеими ладонями, а всё равно смеялся, так что плечи тряслись. Пётр Игнатьевич замер. Посмотрел на внука. Внук – на него. И сразу перестал смеяться, опустил глаза, съёжился, будто ждал, что его сейчас ударят. Пётр Игнатьевич постоял. Отряхнул кепку о колено. Надел её. И сказал – не громко, неожиданно даже для себя самого: – Ловкая у тебя собака, Михаил. Вёрткая. Как угорь. И вышел. А вечером, когда Галина Степановна мыла посуду, сказал ей тихо, в спину: – Галь. Мишка-то смеялся сегодня. – Да ну? – обернулась Галина Степановна. – Над чем? – Надо мной, – сказал Пётр Игнатьевич. И вдруг хмыкнул. – Надо мной, старым дураком. Как я в сене барахтался. И ушёл курить на веранду. Сосед Сомовых, дед Митяй – Дмитрий Прохорович Кулёмин, – был человек особенный. Маленький, сухонький, юркий, с редкой бородёнкой клинышком и глазками, как буравчики. Всю жизнь проработал в совхозе кладовщиком, и все сорок лет его подозревали, что ворует, и ни разу не поймали. Теперь был на пенсии и жил тем, что знал всё про всех. С Петром Игнатьевичем они дружили шестьдесят лет, с первого класса, и все шестьдесят лет ругались. – Петька! – кричал Митяй через забор. – Слыхал, у тебя зверь завёлся? – Не твоё дело. – Как не моё? Вся деревня гудит! Сомов, говорят, собаку в сарай посадил! Сомов, который на моего Полкана в восемьдесят шестом году с вилами кидался! – Твой Полкан у меня гуся задавил. – Не задавил, а придушил маленько. Гусь потом ещё три года жил. – Хромой! – Хромой, а жил! – Митяй облокотился на забор. – Слушай, Петро. Ты чего на собаку взъелся? Хорошая ведь собака. Смирная. Я вчера мимо шёл – она мне хвостом виляла. А на тебя, я слыхал, рычит? – Не рычит, – буркнул Пётр Игнатьевич. – Кепки ворует. Митяй залился смехом так, что закашлялся. – Кепки! Ой, не могу! Правильно ворует! Эту кепку давно пора было на огородное пугало! Молодец собака, соображает! – Иди ты, Митяй, знаешь куда… – Знаю, Петя, знаю. Я туда шестьдесят лет хожу по твоей милости, дорогу выучил. – Митяй перестал смеяться, глаза стали серьёзные. – А внук-то у тебя, я гляжу, молчун. Бабы говорят – немой? – Не немой, – резко сказал Пётр Игнатьевич. – Говорить может. Не хочет. – Отчего? Пётр Игнатьевич помолчал. Потом сказал глухо: – Отец у него сволочь. Бросил их. Вот мальчонка и замолчал. Митяй покачал головой. – Эх, дети-дети… Им-то за что… – Собаке вот шепчет что-то. Ленка говорит, только с ней и шепчет. – Ну вот, – сказал Митяй. – А ты её в сарай. Да на верёвку. Ты, Петя, сам-то подумай: кто ему теперь ближе всех? Ты? Ты для него – чужой дед, который орёт. Мамка – плачет. А собака – она ему и отец, и мать, и дружок. Ты у него собаку-то не отнимай. Пожалеешь. Пётр Игнатьевич ничего не ответил. Повернулся и ушёл в мастерскую. И стучал там молотком до самой ночи – так, что Галина Степановна дважды выходила спрашивать, не случилось ли чего. А на шестнадцатый день всё и взорвалось. Тучка вырыла яму в огурцах. Огурцы у Петра Игнатьевича были гордостью. Не простые огурцы – он их каждый год на районной выставке показывал, и каждый год брал грамоту. Семена у него были свои, особые, от матери ещё, «сомовские», как он их называл: мелкие, хрусткие, в пупырышках, с таким духом, что с огорода было слышно. Грядка – высокая, тёплая, на навозе, обнесённая досочками, укрытая плёнкой. Он с неё пылинки сдувал. А Тучка в то утро вылезла из ошейника – видно, тренировалась. Никто не видел, как она выбралась. Только когда Пётр Игнатьевич вышел в огород полить, увидел: плёнка сорвана, досочки разворочены, а посреди грядки – яма. Глубокая, аж до навоза. И огуречные плети вокруг – выдернутые, разбросанные, поломанные. А Тучка стоит рядом, вся в земле по уши, и хвостом виляет. Что тут было – Сомовка потом неделю вспоминала. Пётр Игнатьевич заорал так, что Митяй за забором ведро уронил. Схватил черенок от лопаты и кинулся на Тучку. Тучка отскочила, но не убежала – встала за кустом смородины, пригнулась. – Ах ты, тварь! Ах ты, нечисть лохматая! Я тебя сейчас… Я тебя… Из дома выбежала Лена. Из сарая – Мишка. Из-за угла – Галина Степановна. – Папа! Папа, не надо! – Не надо?! – Пётр Игнатьевич развернулся к дочери, лицо багровое, жилы на шее вздулись. – Не надо?! Ты погляди, что она наделала! Ты погляди! Я эти огурцы растил! Мать моя растила! А она – в один час! Всё! Хватит! Завтра же вывезу её! В лес! На трассу! Куда подальше! Чтоб духу её тут не было! – Папа, ну она же не нарочно… – Не нарочно?! – Отец швырнул черенок в сторону. – Всё у тебя не нарочно! И замуж ты не нарочно! И дитё без отца не нарочно! И на шею к нам села не нарочно! Всю жизнь ты, Ленка, делаешь, что хочешь, а потом – «не нарочно»! А расхлёбывать – мне! Лена побелела. Стояла посреди огорода и смотрела на отца – и губы у неё дрожали. – Вот как, – сказала она тихо. – Вот, значит, как. На шею села. Я так и знала. Девять лет ты этого ждал. Девять лет ждал, когда я приползу, чтоб сказать: «Я же говорил». Ну вот, говори. Радуйся. Прав ты был, папа. Во всём прав. Как всегда. – Лена… – начала Галина Степановна. – Нет, мама. Пусть. Пусть скажет. – Лена повернулась к отцу, и глаза её, серые, как у Мишки, горели сухим, страшным огнём. – Ты ведь меня тогда не отпустил. Ты меня выгнал. Сказал: «Уйдёшь с ним – не дочь ты мне». Помнишь? Сказал! Я ночью уезжала, а ты даже не вышел! А я на остановке до утра сидела, ждала, что ты придёшь. Думала – придёт, остановит. А ты не пришёл! Пётр Игнатьевич открыл рот. И закрыл. Лицо у него стало не багровое, а серое. – Ленка… – сказал он глухо. – Не надо! – Лена схватила Мишку за руку. – Не надо ничего. Мы уедем. Завтра же. С собакой. Куда-нибудь. Не пропадём. И пошла к дому, волоча Мишку за собой. А Мишка оборачивался и смотрел на Тучку. А Тучка стояла за смородиной, вся в земле, и смотрела ему вслед. Галина Степановна подошла к мужу. Посмотрела на разорённую грядку. Потом на яму. Потом наклонилась и заглянула в неё. – Петя, – сказала она. – Петя, глянь-ка. – Не хочу, – сказал Пётр Игнатьевич. – Глянь, говорю. Он глянул. На дне ямы, в чёрном навозе, лежал крот. Здоровенный, толстый, бархатный, с розовыми лопатками-лапами. Мёртвый. Придушенный. – Это ж он у тебя всё лето огурцы подгрызал, – сказала Галина Степановна. – Ты сам жаловался. Корни, говорил, кто-то точит, плети вянут. Капканы ставил. А собака – вот. Поймала. Пётр Игнатьевич смотрел на крота долго. Потом опустился на корточки у грядки. Взял в руки поломанную огуречную плеть, повертел. Плеть была жёлтая, у корня подгрызенная. – Галь, – сказал он. – Я ж не про огурцы. – Я знаю, Петя, – сказала Галина Степановна. – Я знаю. – Я тогда на остановку ходил, – сказал Пётр Игнатьевич, не глядя на неё. – Под утро. Подошёл. А автобус уже ушёл. Пустая остановка. Постоял и вернулся. Я ж ей не сказал. Гордость, будь она проклята. Девять лет не сказал. Галина Степановна положила руку ему на плечо. – Так скажи теперь. – Не могу, – сказал он. – Не знаю как. А Тучка вышла из-за смородины. Медленно, осторожно, пригнув голову. Подошла к Петру Игнатьевичу. Постояла. Потом ткнулась носом ему в руку – ту, что держала огуречную плеть. И лизнула. Он не отдёрнул руку. Но и не погладил. Ночью никто в доме не спал по-настоящему. Лена лежала в дальней комнате, с Мишкой, и смотрела в потолок. Думала, куда ехать. Денег – на два билета до Твери и на неделю еды. А дальше? Дальше пустота. Галина Степановна вздыхала в спальне, ворочалась, шептала молитвы. А Пётр Игнатьевич сидел на веранде. Курил. Одну за другой, «Приму», которую покупал блоками в автолавке, хотя Галина Степановна двадцать лет его пилила. Сидел в темноте, смотрел на звёзды над сараем и думал. Думал о том, что сорок лет чинил трактора, а собственную дочь починить не смог. Что сломал её сам – своими руками, своей гордостью, своим «Сомов сказал – Сомов сделал». Что внук его боится. Что жена на него смотрит с жалостью. Что Митяй прав. Докурил. Сунул окурок в банку из-под кильки, что стояла у него на веранде вместо пепельницы. Банка была полна – окурки торчали из неё, как опята. Пётр Игнатьевич не заметил, что последний окурок лёг криво, не затушенный, прямо на край старого половика, которым был застелен пол веранды. Он встал, потянулся, пошёл в дом. Лёг рядом с женой. И уснул тяжёлым, мутным сном, какой бывает, когда на душе камень. Проснулась Тучка. Она в ту ночь не спала на своём одеяле, а лежала у двери сарая, положив морду на порог. Слушала. Собаки всегда слушают ночь – она для них полна звуков, которых люди не слышат. Шуршание мыши под сеном. Хлопанье совиных крыльев над огородом. Дыхание спящего дома. А в эту ночь она учуяла запах. Сначала слабый, тонкий, как нитка. Потом сильнее. Горький, едкий, страшный запах. Запах, от которого у любого зверя встаёт шерсть на загривке. Дым. Тучка вскочила. Рванулась. Ошейник впился в горло – Пётр Игнатьевич после огурцов затянул его так, что голова уже не пролезала. Тучка рванулась ещё. Верёвка натянулась, как струна, столб скрипнул. Тучка залаяла – громко, отчаянно, хрипло, давясь ошейником. А на веранде уже тлел половик. Тлел медленно, без огня, пуская в щели густой белёсый дым. Дым затекал в сени, где висели на крючках старые фуфайки, стояли мешки, лежала на полке пакля. Затекал под дверь в горницу. Старая проводка, которую Пётр Игнатьевич сам проводил ещё в восемьдесят пятом году и не давал никому трогать – «сто лет простоит», – шла как раз по стене веранды, в деревянном коробе. И когда огонёк из тлеющего половика лизнул этот короб, сухой, как порох, – вспыхнуло. Тучка лаяла. Лаяла так, что соседские собаки по всей Сомовке подхватили, завыли. Рвалась с верёвки, хрипела, задыхалась. Дом спал. Окна тёмные. Из-под крыши веранды уже вырывались оранжевые языки. И тогда Тучка перегрызла верёвку. Толстую, пеньковую, морским узлом завязанную. Перегрызла за минуту, в кровь изодрав дёсны. Вылетела из сарая, как чёрная молния. Кинулась к дому. Крыльцо – в дыму, дверь веранды – в огне. Туда нельзя. Тучка метнулась вдоль стены, под окна. Под то окно, за которым спали старики. Лаяла не перставая. Галина Степановна проснулась первой. Села в кровати, ничего не понимая. Чёрная огромная собака в окне. Разбитое окно. И запах. Страшный запах. И какой-то треск за стеной, гул, будто печка раскочегарилась. – Петя! – закричала она. – Петя, горим! Пётр Игнатьевич не просыпался. Дым уже висел в комнате под потолком, густой, сизый, – он лёг на спину и дышал им. Галина Степановна трясла его, кричала, била по щекам. Пётр Игнатьевич свалился с кровати на пол. Ударился. Открыл глаза. Закашлялся. – Что… Что такое… – Горим, Петя! Горим! Ленка! Мишка! Тучка уже неслась к двери. Дверь в коридор была закрыта. Тучка ударилась в неё всем телом – раз, два, – дверь распахнулась. В коридоре дым стоял сплошной стеной. Тучка нырнула в него. Лена проснулась от того, что кто-то лизал ей лицо. Мокрый язык, горячее дыхание. Открыла глаза – и ничего не увидела. Темно. Дым. Глаза режет. Лёгкие жжёт. – Мишка… – прохрипела она. – Мишка! Мишка сидел на кровати. Он проснулся раньше и сидел, прижавшись к стене, в темноте, в дыму. Сидел и не шевелился – как тогда, в коридоре, когда уходил отец. А Тучка подскочила к нему, ткнулась мордой в грудь, залаяла. И Мишка закричал. – Мама! – закричал он так, что голос сорвался на визг. – Мама! Пожар! Мама! Дедушка! Бабушка! Пожар! Лена его не видела. Но слышала. Слышала голос сына. Первый раз за год. Громкий, живой, звонкий голос. – Мишенька! Я здесь! Иди ко мне! Она нашарила его в темноте, схватила в охапку. Лена рванула шпингалет. Рама не поддавалась – заклеена с зимы, покрашена. Лена ударила по стеклу локтем, раз, второй – стекло лопнуло. Ночной воздух ворвался в комнату, свежий, холодный, спасительный. Лена выпихнула Мишку наружу, в палисадник, в мягкие мамины георгины. Вылезла сама. Тучка выпрыгнула следом. Во дворе уже была Галина Степановна – в одной ночной рубашке, босая, с растрёпанными седыми волосами. Кричала, звала. Из соседнего двора бежал дед Митяй – в трусах, в сапогах на босу ногу, с ведром. – Петька! – орал Митяй. – Петька, где ты?! Галя, где Петька?! – Петя вылез! – кричала Галина Степановна. – Он за мной вылез, через окно! Петя! Петенька! А потом из окна спальни показалась голова. Это был Пётр Игнатьевич. Митяй бросил Лену и кинулся к окну. Лена – за ним. Вдвоём они ухватили отца под руки и выволокли наружу. Его оттащили на траву, подальше от огня. Галина Степановна упала рядом, прижала его голову к груди. – Петя! Петенька! Живой! Родной мой! Живой! Пётр Игнатьевич закашлялся. Долго, страшно, выворачиваясь наизнанку. Потом открыл глаза. Мутные, красные, слезящиеся. – Ленка… – прохрипел он. – Ленка где? Мишка? – Здесь я, папа! – Лена упала перед ним на колени. – Здесь! Живая! И Мишка живой! – Дедушка! – сказал Мишка. Громко, ясно. – Дедушка, это Тучка тебя вытащила! Тучка! Пётр Игнатьевич посмотрел на внука. Долго смотрел. Будто не понимал, откуда этот голос. Потом перевёл глаза. У окна, на земле, лежала Тучка. Лежала на боку, неподвижно. Шерсть на спине обгорела, дымилась, от неё шёл тошнотворный запах палёного. Морда в копоти. – Тучка! – закричал Мишка и бросился к ней. Пожар потушили к рассвету. Сбежалась вся Сомовка – кто с вёдрами, кто с лопатами, кто с баграми. Пожарная машина из райцентра пришла только через час, когда уже основное было сделано. Веранда сгорела дотла. Сени – наполовину. Крыша над ними провалилась. Спальня выгорела. А горница, кухня и девичья Ленина комната – уцелели. Закопчённые, залитые водой, но уцелели. Пётр Игнатьевич от скорой отказался. Сидел на пеньке посреди двора, закутанный в Митяево одеяло, кашлял, и смотрел на Тучку. Она лежала на траве, на Лениной куртке. Дышала. Еле-еле, но дышала. Мишка сидел рядом и гладил её по голове – единственное место, где шерсть не обгорела. И говорил. Говорил без остановки, тихо, горячо: – Тучка, ты не умирай. Тучка, пожалуйста. Ты же храбрая. Ты самая храбрая. Ты дедушку спасла. И бабушку. И маму. И меня. Тучка, не умирай, я тебя очень прошу… Пётр Игнатьевич встал. Одеяло упало с плеч. Он подошёл, пошатываясь. Опустился на колени рядом с собакой. Посмотрел на её обгоревшую спину, на кровь на дёснах – от верёвки. Той самой верёвки, которую он завязал морским узлом. – Митяй, – сказал он хрипло. – Митяй, заводи свою «Ниву». – Чего? – Заводи, говорю! В район! К ветеринару! Живо! – Петро, так пять утра… – Мне плевать, сколько! Разбудим! Заводи! Он просунул руки под Тучку. Осторожно, бережно, как когда-то держал новорождённую Ленку. Поднял. Тучка была тяжёлая, килограммов тридцать, а он сам еле на ногах стоял. Но поднял. И понёс к калитке, к Митяевой «Ниве», которая уже чихала и кашляла, заводясь. – Папа, дай я… – начала Лена. – Нет, – сказал Пётр Игнатьевич. – Я сам. Я её… Я сам. Он сел на заднее сиденье, положил Тучку себе на колени. Лена с Мишкой сели рядом. И «Нива», подпрыгивая на кочках, понеслась по пустой рассветной дороге в райцентр. Всю дорогу Пётр Игнатьевич держал руку на Тучкином боку. Чувствовал, как бьётся сердце – слабо, неровно. И шептал. Лена не сразу поняла, что он шепчет. А потом расслышала. – Прости, – шептал отец. – Прости меня, дуру старого. Прости. Прости, собачка. Прости… Ветеринара звали Ольга Николаевна, и жила она прямо над клиникой, в райцентре Бежецке. Митяй колотил в её дверь минут пять, пока не открыли. Заспанная, в халате, она глянула на Тучку – и сон с неё слетел. – Несите. Быстро. На стол. Возилась она с Тучкой три часа. Промывала ожоги, зашивала порезы, ставила капельницы. Пётр Игнатьевич сидел в коридоре на жёсткой скамейке, в Митяевом одеяле, в пижаме, чёрный от копоти, с опалёнными бровями. Сидел и смотрел на дверь. Лена сидела рядом. Мишку Митяй увёз обратно, к бабушке – мальчик уснул в машине прямо на полпути, будто выключили. Долго молчали. Потом Пётр Игнатьевич сказал, глядя в пол: – Я, Лен, тогда на остановку ходил. Лена медленно повернула голову. – Что? – Той ночью. Когда ты уезжала. Я до утра не спал. Лежал и думал: пойду, скажу – вернись, дочка. Скажу – не пущу я тебя с ним, потому что люблю. А гордость не пускала. Сомов, мол, сказал – Сомов сделал. А под утро не выдержал. Встал, оделся, пошёл. Бежал почти. Прибегаю – а автобус ушёл. Пять минут. Пять минут всего не успел. Постоял на пустой остановке. И вернулся. А тебе так и не сказал. Лена смотрела на него. На его опалённые брови, на копоть в морщинах, на руки – большие, тяжёлые, трудовые, в ожогах, – которые лежали на коленях, как два уставших зверя. – Папа… – сказала она. – Ты прости меня, Лена, – сказал он, не поднимая глаз. – Я вчера наговорил… Не про тебя это. Я про себя. Злость на себя, а ору на тебя. Всю жизнь так. На кого угодно ору – на тебя, на мать, на собаку вон… А виноват сам. Сам! Лена взяла его руку. Тяжёлую, шершавую, обожжённую. Прижала к своей щеке. И заплакала – тихо, как в детстве, когда разбивала коленку и прибегала к нему, а он дул на ссадину и говорил: «До свадьбы заживёт». – Не заживёт, пап, – прошептала она. – До свадьбы-то. Свадьба уже была. – Заживёт, – сказал отец. И обнял её. Неловко, одной рукой, как умеют обнимать только те, кто этого никогда не делал. – Заживёт, дочка. До следующей. Лена засмеялась сквозь слёзы. И уткнулась лицом ему в плечо, в пропахшую дымом пижаму. Дверь открылась. Вышла Ольга Николаевна, усталая, в заляпанном халате. – Ну что, – сказала она. – Жить будет. Пётр Игнатьевич поднялся со скамейки. Медленно, тяжело. И вдруг – Лена ни разу в жизни этого не видела – перекрестился. Широко, размашисто, по-стариковски. – Слава тебе, Господи, – сказал он. – Ожоги второй степени, спина, бока, – говорила Ольга Николаевна. – Дыму наглоталась, но лёгкие, похоже, в порядке. Полежит у меня недели две. Потом заберёте. Уход нужен будет. Мази, перевязки. Шерсть отрастёт – не сразу. Шрамы останутся. – Пусть остаются, – сказал Пётр Игнатьевич. – Это не шрамы. Это ордена. Тучку забрали двадцать второго августа. Приехали на Митяевой «Ниве» – Пётр Игнатьевич, Лена, Мишка. Мишка всю дорогу болтал. Не шептал – болтал, громко, взахлёб, как болтают все семилетние мальчишки на свете. Про то, какой шалаш он построит Тучке. Про то, как научит её приносить палку. Про то, что дедушка обещал сделать ему удочку, настоящую, из орешника, и они пойдут ловить сомов. – Сомов, Михаил, в нашей речке давно нет, – говорил Пётр Игнатьевич. – А вдруг один остался? – говорил Мишка. – Самый хитрый. Который от всех прятался. – Ну, если самый хитрый – поймаем, – соглашался дед. Лена сидела рядом и слушала. И каждое Мишкино слово было для неё, как глоток воды в жару. Врачи потом, в Твери, скажут: сильный стресс может как вызвать такое состояние, так и снять его. Бывает, говорили, что ребёнок заговаривает после сильного потрясения. Лена кивала. Но про себя знала: не пожар его разговорил. Разговорила Тучка. Когда ткнулась ему мордой в грудь посреди дыма. Тучка похудела, осунулась. Но глаза – те же. Блестящие, внимательные, понимающие. Увидела Мишку – и заскулила, завиляла хвостом, заёрзала на руках. Мишка бросился к ней. – Тучка! Тучка моя! Ты поправилась! А потом Тучка увидела Петра Игнатьевича. И замерла. Посмотрела на него. Долго посмотрела. Будто спрашивала: ну что, старик? Опять в сарай? Опять на верёвку? Пётр Игнатьевич подошёл. Постоял. Потом протянул руку – медленно, осторожно – и положил её Тучке на голову. Погладил. Между ушей, по лбу, по белой звёздочке на груди. – Ну, здравствуй, – сказал он. – Здравствуй, ангел-хранитель ты наш. Тучка лизнула ему руку. И вздохнула – глубоко, с облегчением, как вздыхают, когда долгий спор наконец окончен. Когда «Нива» въехала в Сомовку, у калитки их ждали. Галина Степановна – в новом платье. И ещё полдеревни – бабы, мужики, ребятишки. Вся Сомовка знала про собаку, что спасла Сомовых. Бабы у колодца уже неделю ни о чём другом не говорили. Пётр Игнатьевич вывел Тучку из машины сам. – Петро, в сарай её ведёшь? – ехидно крикнул Митяй. – На верёвочку? Пётр Игнатьевич остановился. Посмотрел на Митяя. На баб. На жену. На дочь. На внука. И повёл Тучку в дом. В горнице, у печки – старой русской печки, закопчённой после пожара, но целой, – Галина Степановна постелила половик. Лоскутный, самый мягкий, какой был в доме. Пётр Игнатьевич посадил на него Тучку. – Вот, – сказал он. – Твоё место. Тут и живи. А кто тебя отсюда тронет – будет иметь дело со мной. – Петя, – сказала Галина Степановна дрожащим голосом, – а как же шерсть? А грязь? А дух псиный? – Какой дух?! – возмутился Пётр Игнатьевич. – Это не дух! Это аромат! Ты что, не чуешь? У нас теперь в доме ангелом пахнет! Митяй, стоявший в дверях, захохотал так, что медаль на пиджаке запрыгала. – Ну, Петро! Ну, Сомов! Ангелом! Шестьдесят лет тебя знаю, а такого не слыхал! – А ты слушай, Митяй, – сказал Пётр Игнатьевич. – Слушай и запоминай. И всей деревне передай. Кто про эту собаку худое слово скажет – я тому забор снесу. Трактором. Вот этими руками. И поднял над головой свои огромные, обожжённые руки. Дом Пётр Игнатьевич отстроил к октябрю. Новую веранду поставил, новые сени, крышу перекрыл. Проводку сам переделывать не стал – вызвал электрика из района, настоящего, с дипломом. Стоял над ним всё время, смотрел, ворчал, но не мешал. Курить бросил. Совсем. В тот же день, как привёз Тучку. Выкинул последний блок «Примы» в печку и сказал: – Хватит. Один раз чуть всех не спалил. Второго не будет. Галина Степановна двадцать лет его уговаривала – не уговорила. А тут – сам. Лена с Мишкой остались. Лена устроилась в сельскую школу – учителем математики, место как раз освободилось, старая учительница ушла на пенсию. Мишка пошёл в первый класс. В первый день учительница спросила: «Кто знает, как зовут самое храброе животное на свете?» Ждала, что скажут «лев» или «тигр». А Мишка поднял руку и сказал на весь класс: – Тучка! И весь класс засмеялся. А Мишка не смутился – рассказал. Про пожар, про верёвку, про окно, про дедушку. Рассказывал десять минут, взахлёб, размахивая руками. И к концу рассказа никто уже не смеялся. А девочка с первой парты, конопатая, с бантами, плакала. Тучка поправилась. Шерсть на спине отросла – но не чёрная, а седая, серебристая, будто её инеем присыпало. Так и осталась. Спит она у печки. На своём половике. Но только первую половину ночи. А под утро – Галина Степановна проверяла – перебирается. В спальню. К кровати Петра Игнатьевича. Ложится на коврик, прямо у его ног. И так лежит до рассвета, пока он не проснётся. – Караулит тебя, – говорит Галина Степановна. – Не меня, – говорит Пётр Игнатьевич. – Нас всех. А иногда, по вечерам, когда все уже спят, он садится у печки на табуретку, а Тучка кладёт голову ему на колени. И он гладит её – по седой спине, по белой звёздочке. И говорит ей что-то. Тихо, чтоб никто не слышал. А за окном над Сомовкой вставала поздняя, осенняя луна. Большая, жёлтая, тёплая. Светила на новую веранду, на старую печку, на седую собаку у ног седого мужика. __ Ирина Чижова
    19 комментариев
    182 класса
    Счастье с хвостиком Случилось это года три года назад, в аккурат под конец ноября. Погода стояла промозглая, стылая. Земля уже коркой льда покрылась, а снега все не было. Деревня наша словно съежилась от холода. Дверь моего медпункта распахнулась так резко, что ходики на стене звякнули. На пороге стояла Полина. Совсем еще девчонка, двадцати пять лет от роду. Она к нам по осени приехала, учительницей начальных классов. Худенькая, глазищи в пол-лица, в смешной вязаной шапке, съехавшей набок. Стоит, дышит тяжело, а сама пальто свое старенькое на груди руками сжимает. - Семёновна... - шепчет, а у самой губы дрожат, и по щекам слезы катятся. - Валентина Семёновна, миленькая, помогите... У меня сердце в пятки ушло. Думаю: батюшки, что ж стряслось-то? Бросилась к ней, а она полы пальто раздвигает, и вижу я... комочек. Грязный, мокрый насквозь. Котенок. Полосатый, как шмелик, только с белой лапкой. Глаза закрыты, и даже не мяукает уже, а только хрипит еле слышно. - Где ж ты его нашла, бедолагу? - ахаю я, сама уже грелку резиновую, водой горячей наполняю да старое байковое одеяло с кушетки тяну. - У сельпо нашего, - всхлипывает Полина, осторожно перекладывая замерзшую животинку на пеленку. - За хлебом пошла после уроков. Слышу - пищит кто-то под крыльцом. Я к Зинаиде, продавщице нашей, говорю, чей, мол? А она только руками замахала: «Да подбросили опять дачники, кому он тут нужен, у всех свои мышеловы!». И дверь закрыла. А он ведь живой, Семёновна... Он же дышит. - Дышит, Полинушка, дышит, - приговариваю я, растирая котенка жестким полотенцем. - Сейчас мы его отпоим, отогреем. Ты вон к печке садись, сама-то синяя вся. Отпаивали мы этого заморыша теплым молоком из пипетки часа два. Я Полину чаем напоила. Смотрю на нее и жалко мне девку до слез. Приехала она к нам издалека. Поселили ее в старом учительском домике при школе. Домик-то крепкий, да пустой, стылый. Дрова колоть она не умеет, печь растопить - целая наука, по первости все дым в избу пускала. Одиноко ей у нас, тоскливо. По вечерам, знаю, плакала часто по родному дому. К вечеру котенок наш ожил. Завозился в одеяле, открыл глазенки мутные и вдруг затарахтел. Тихо так, но уверенно. Полина как услышала это мурчание, так и засияла вся. - Чуня, - говорит и улыбается так светло, как я у нее еще ни разу не видела. - Будешь Чуней. Я тебя домой заберу. И забрала. Засунула за пазуху теплого, согревшегося котенка и пошла в свой темный домик. И, знаете, словно подменили нашу учительницу с того дня. Идет по деревне - светится. В сельпо теперь не только за хлебом, а за молоком да ливерной колбасой заходит. Спрашиваю ее при встрече, как дела, а она щебечет: «Ой, Семёновна, Чуня-то у меня такой умный! Я тетрадки проверяю, а он рядом ляжет, лапку на ручку положит и смотрит. И в доме теперь не так страшно по ночам, когда ветер воет. Живая душа рядом». Слушала я ее и радовалась. Вот ведь как бывает: спасла девчонка животинку, а животинка спасла ее от горького одиночества. Но жизнь, милые мои, она свои узоры плетет, нас не спрашивая. Прошло дней десять. Уже и снега намело. Сижу я, карту заполняю, как вдруг скрипит калитка. Входит Алексей. Наш деревенский механик с автобазы. Мужик молодой, тридцати двух лет, руки как говорится, из нужного места растут. Только вот глаза у Лёшки... Потухшие. Год назад похоронил он жену. Остался Лёшка один с сынишкой на руках. Стёпке, мальчонке их, тогда и пяти лет не исполнилось. Тётя Нина, мать Алексея, конечно, помогала, как могла, тянула на себе быт, да только разве в таком горе бабушка заменит материнское тепло? Стоит Лёшка на пороге, шапку в руках мнет, а из-за него Стёпка выглядывает. Бледный, как полотно, под глазами тени синие, и кашляет так, что аж грудная клетка ходуном ходит. - Здравствуй, Семёновна, - говорит Алексей глухо. - Послушайте парня. Третий день температура держится, кашель сухой. Сиропы бабкины не берут. Усадила я Стёпку на кушетку, рубашонку задрала. Приложила фонендоскоп. Дыхание жесткое, но хрипов страшных, слава Богу, нет. Обычная простуда, затяжная только. Но смотрю я на ребенка, и душа не на месте. Ребенок-то не просто болеет. Он словно жить не хочет. Сидит, ручки на коленочках сложил, смотрит в одну точку, на вопросы мои не отвечает. - Лёш, - зову я отца в коридор, прикрыв дверь. - Легкие чистые пока, пропишу я вам микстуру хорошую да мазь согревающую. Но ты мне скажи, что с мальцом? Он же тает у тебя на глазах. Горе горькое, я понимаю, мать потерял... Но тут что-то еще. Алексей прислонился к косяку и выдохнул тяжело, со стоном: - Кот у нас пропал, Семёновна. Месяц назад ушел и не вернулся. Шмель наш, полосатый, старый уже был. Настя его еще котенком принесла. Стёпка в нем души не чаял. Он после похорон только с этим котом и разговаривал. В обнимку спали. А как пропал Шмель... Стёпка замкнулся. Не ест ничего. В окно все смотрит, ждет. Говорит: «Папка, Шмель же вернется? Он просто к маме на небо сбегал, проведать, и вернется, правда?». А что я ему скажу, Семёновна? Что лисы в лесу съели или замерз где? Я уже по всей округе бегал, у всех спрашивал... Нет такого котенка ни у кого, чтоб похож был. Полосатый, как шмель, и лапка передняя белая. У меня от его слов словно холодом по спине потянуло. Полосатый. С белой лапкой. Я стою, молчу, а перед глазами - Полина, прижимающая к груди спасенного заморыша, который стал ей единственным светом в окошке. - Значит, полосатый... - тяну я медленно, словно слова на вес пробую. - И лапка белая. Лёш, а ты дойди-ка до школы. До учительского домика. Полина, учительница наша новая, там живет. Зайди, спроси... Может, видела она вашего Шмеля. Я не стала говорить прямо. Не смогла. Решила: пусть сами решают. Что там, в учительском домике, было, мне Полина потом рассказывала. Прибежала ко мне на следующий день, глаза на мокром месте, но держится. Рассказывала, как сидела она у печки, тетрадки проверяла, а Чуня у нее на коленях спал. Тут стук в дверь. Открывает - стоит Алексей, а с ним мальчонка. Стёпка как увидел котенка на стуле, так и замер. А потом ручонки протянул и закричал тоненько, с надрывом: «Шмелик! Шмелик мой вернулся! Маленький только стал, но вернулся!». И слезы у ребенка градом. Алексей тогда Полину в сторонку отвел и всё как на духу выложил. И про жену покойную, и про кота старого, и про то, как сын угасает. - Понимаете, - говорил он ей, а сам глаза прятал. - Я не имею права просить. Но продайте мне его. Любые деньги отдам. Я вам из района породистого привезу, пушистого. А этого... отдайте, Христом Богом молю. Он же спасет мальчишку. Полина рассказывала мне это и платок в руках комкала. - Семёновна, - говорит она мне, а губы дрожат. - У меня ведь сердце в тот момент разорвалось. Я же к Чуне так прикипела! Он же меня каждое утро будил, носом в щеку тыкался. Мой он! И отдавать его - как кусок от себя отрезать. Я смотрю на Алексея, хочу сказать: «Нет! Уходите!», а потом перевожу взгляд на мальчика... А он стоит на коленях у стула, зарылся лицом в шерстку котенка, плечики трясутся, и шепчет: «Мамочка тебя отпустила, да?». Полина замолчала, вытерла слезы. - И что ты, Полинушка? - спрашиваю я тихо. - А что я... Подошла, взяла Чуню. Поцеловала в теплый лобик. Завернула в свой шарф старый и Стёпке в руки отдала. Сказала: «Береги его, Стёпушка. Он к тебе очень спешил, даже замерз по дороге». Закрыла за ними дверь, села на пол и выла в голос до самого утра. Ох, ну и денек выдался тогда... Смотрю я на эту девочку худенькую и понимаю: вот она, настоящая душа. Отдать то, что самому до боли нужно, чтобы спасти чужого ребенка. Это, милые мои, не каждому по силам. Прошла неделя. Полина ходила в школу чернее тучи. Улыбаться перестала. Снова по вечерам в ее домике было темно и страшно. А в субботу утром проснулась Полина от странного треска. Словно кто-то доски с хрустом ломает, а потом молотком звонко ухает. Накинула она куртку, калоши на босу ногу сунула, приоткрыла дверь, а там... Алексей у крыльца стоит. В руках гвоздодер, рядом ножовка блестит и стопка свежих, гладко оструганных досок. Старые, трухлявые ступеньки ее крылечка уже выломаны и в кучу сложены. Сам Алексей в одном свитере толстом, от плеч на морозце пар идет. А чуть поодаль, на перевернутом деревянном ящике, поверх старого овчинного тулупа, сидит Стёпка. Закутан так, что одни глазенки блестят, а из-за пазухи у него торчит знакомая полосатая мордочка и смешно так носиком водит, к морозному воздуху принюхивается. Полина так и ахнула: - Алексей? Батюшки, вы что же это удумали в такую рань? Крыльцо-то мое за что ломаете? Алексей гвоздодер опустил, рукавицы снял, в руках мнет. Улыбается виновато, но смотрит прямо, по-мужски: - Да я не ломаю, Полина Сергеевна, я беду отвожу. Ступеньки-то у тебя насквозь гнилые были, труха одна. Вчера, когда уходили, доска подо мной аж застонала. Сейчас морозы ударят, наледь ляжет. Не ровен час, оступишься в потемках - ногу сломаешь, а то и шею свернешь. Кто ж тогда ребятишек наших учить будет? Вот, я досок крепких принес. Сейчас мы тебе такие ступеньки сладим - век простоят. Полина рассказывала, как стояла в дверях, смотрела на сильного мужика, который не слова пустые говорил, а пришел уберечь ее от падения, возвращая долг за спасенную душу сына. Смотрела на счастливого мальчишку со спасенным котенком за пазухой, вдыхала горьковатый, смолистый запах свежих сосновых опилок, и вдруг поняла, что больше не плачет. И страха перед грядущей зимой больше нет. - Я сейчас... Я чайник поставлю! У меня варенье малиновое есть! - крикнула она и побежала в дом. К обеду новые ступеньки уже золотились на слабом морозном солнце свежим деревом. Алексей даже перила наждачкой прошел, чтобы Полина, не дай Бог, занозу не посадила. Сидели они потом за столом, пили горячий чай. Стёпка уплетал варенье, а Шмель сидел у Полины на коленях и мурчал на весь дом, словно рассказывая, как ему теперь хорошо живется. С того дня Алексей каждые выходные у Полины во дворе возился. То воды с колодца натаскает, то снег почистит. А потом и Стёпка стал в учительскую к Полине заходить. Сядут вдвоем, рисуют. А Шмель, котенок-то, словно и не забывал свою первую спасительницу - как увидит Полину, сразу к ней на колени прыгнет и тарахтит на весь класс. Тётя Нина, мать Алексея, тоже оттаяла, Принесла как-то раз корзинку, полотенцем накрытую, а там - пирожки горячие с капустой да банка парного молока. «Ешь, - говорит, - дочка». Незаметно, шаг за шагом, сплелись эти три одиночества в один крепкий узел. Осенью свадьбу сыграли. Всем селом гуляли, столы во дворе поставили, свадьба до утра не замолкала. Полина наша расцвела, похорошела, настоящей хозяйкой стала. Алексей теперь ходит гордый, спину расправил, глаза снова смеются. А Стёпка... Стёпка теперь мамой Полину зовет. Вот смотрю я на них, как они мимо моего медпункта идут: Алексей Стёпку за руку держит, Полина с другой стороны, смеются чему-то своему. И думаю: а ведь счастье-то, часто с малого начинается. С того, чтобы пожалеть продрогшую животинку. С того, чтобы переступить через свою боль ради другого. Иногда нужно отдать то, что тебе дороже всего, чтобы взамен получить целый мир. А вы как считаете, милые мои? Случались ли в вашей жизни такие потери, которые потом оборачивались большим счастьем? __ Валентина Семёновна Записки сельского фельдшера
    5 комментариев
    82 класса
  • Класс
  • Класс
  • Класс
  • Класс
  • Класс
Показать ещё