(из воспоминаний А.Г. Григорьевой 1932 г.р.)
"Мы до войны жили в Тайцах — на улице Пушкина, дом 18. Отец, Иван Григорьевич, работал в Гатчинском райкоме партии, мама — на фармацевтической фабрике. У меня были 2 старшие сестры, брат, а 8 июня 1941 года родилась еще сестричка Галя.
О войне узнали из речи В. М. Молотова, передававшейся по радио. Отец сразу сказал:
— Мать, собери меня, я — в ополчение.
Молодежь организовала дежурства в поселке, и я слышала, как старшая сестра Лена шептала отцу, что уже 22 июня в Тайцах поймали парашютиста-диверсанта. Потом начались бомбежки. И Лена вместе с другими комсомольцами выносила и эвакуировала раненых. Через поселок, к Пулково, тянулись наши отступающие части...
11 сентября мама вышла из дома и попятилась: во дворе, на окопе, сидел немец.
Мне было 8 лет, и фашистов я представляла такими, какими их изображали на плакатах: в виде рогатых и хвостатых чертей. Когда на пороге появился немецкий солдат в шинели, пилотке, с автоматом, я шепотом спросила сестру Юлю:
— А где же у него хвост?
Всех жителей собрали у железнодорожного магазина: объявить о новом порядке. К маме подошла соседка Зоя Семеновна и сказала:
— Вот, твоя дочка агитировала идти в ополчение, а тут и наши пришли!
«Нашими» она считала гитлеровцев...
Маму, как жену коммуниста, выдали сразу. Ночью за ней пришли жандармы и вместе с парторгом Юлией Михайловной, комсомолкой Людочкой и курьером поселкового совета тетей Шурой заперли на трое суток в ледник. У мамы все допытывались:
— Где муж? Где дочка?
Она отвечала одно:
— На фронте...
Избитую, ее все же отпустили, а остальных расстреляли.
Сосед наш, Зимин, постоянно напоминал нам, кто мы такие:
— Вы же коммунисты! Захочу — всех расстреляют!
И забирал у нас в качестве платы за молчание то будильник, то детские ботинки...
А мы уже голодали: ведь жили в жактовской квартире, не имели ни огорода, ни скотины. Мама ездила с тачкой по деревням и меняла вещи на продукты. За новую Ленину шубку и велосипед дали по ведру картошки, а за комод — лишь ободранную конскую шкуру. Мы нарезали ее на кусочки и варили суп.
Снег в 1941 году выпал рано, уже в октябре, и немцы приказали жителям расчищать дорогу к Можайской: на Ленинград шли вражеские танки.
Старостой в Тайцах стал Иков — хмурый нелюдимый мужик с нашей улицы. По вечерам он обходил дома и предупреждал, чтобы все выходили на работу, даже шестилетние.
Мне исполнилось восемь, но была я маленькая, худенькая, едва поднимала огромную лопату. Надсмотрщиком над нами поставили Макса — высокого злобного немца. Размахивая на морозе руками, он все повторял:
— Ленинград капут! Ленинград капут!
Однажды я не выдержала и выкрикнула:
— Тебе капут! А Ленинград наш, там мой папка!
— Швайне! — заорал Макс и выхватил лопату. От удара я упала, а он начал так колотить меня ногами, что я отлетала как футбольный мяч, и из горла хлынула кровь. Наверное, навсегда бы осталась на дороге, если б не случай.
Мимо проезжал комендант. Он приказал остановиться, вышел из машины и закричал на Макса. Даже сорвал с него погоны, а меня поднял на руки и положил в машину.
Домой меня привезли лилово-черную как головешка. Собрались соседки-старушки, стали причитать:
— Моли Бога, Мотенька, чтоб скорей прибрал!
Сестренка Юля возмутилась:
— Рано отпеваете! Она вас переживет!
Прогнала старух и не отходила от меня, прикладывая к синякам мокрые тряпки.
Я ничего не ела, и мама пошла по соседям просить молока. Жена Икова держала коз, но за пол-литра молока запросила сто пар веников. Где их зимой возьмешь? Выручил дедушка Петров. Каждый день приносил нам баночку молока и говорил:
— Матушка, попои молочком, Бог даст, и выживет...
Я и вправду выжила, только кровью долго кашляла.
А вот брата Колю мы потеряли. Кто-то обрезал в Гатчине провода, сказали на него. После Нового года Колю забрали в гатчинский лагерь военнопленных, и вскоре пришло извещение, что он расстрелян «за диверсионные действия»...
Только я поднялась, снова пошла на работу. Макса уже не было. Бригадиром стал пожилой усатый немец, неплохо говоривший по-русски. Прозвали его почему-то Мартыном. Он оказался добрым человеком. Когда мы бывали одни, всегда говорил:
– Отдыхайте, отдыхайте...
Еще стояли морозы, а у Мартына вечно был насморк, и баба Лена часто подходила к нему и вытирала нос, чтобы сосульки не намерзали...
Коменданта тоже сменили, и новый оказался гораздо хуже прежнего.
Как-то наш самолет сбросил листовки. Мы подобрали их и читали такие дорогие слова: «Ленинград не сдается!» Старшие девочки — моя Юля, Маша Степанова и другие — разносили листовки по домам. Их выдали. Последовал приказ коменданта: дать им по 25 розог! Что это такое, мы хорошо знали: одного мальчика за буханку хлеба засекли насмерть.
Юля пришла домой с плачем:
— Ой, засекут нас!
Я знала, что розгами наказывают только с 12 лет. Утром встала, оделась и говорю Юле:
— Я пойду за тебя...
За Машу пошла ее шестилетняя сестра Оля. Пришли мы с ней в комендатуру. Новый комендант — высокий, рыжий — спрашивает:
— Вы листовки распространяли?
— Мы только бумажки подбирали, — отвечаем. Комендант видит, что Оля совсем маленькая — отшвырнул ее к порогу, она только нос разбила. А меня как начал трепать за уши да головой об порог — раз, два... На крыльцо швырнул и сапогами под бока так двинул, что кровь из горла пошла...
Ребята с санками во дворе дожидались. Меня на санки положили, кто лепешку сует, кто жмых, а мне рта не раскрыть. Дома уши промыли (надорваны оказались), платочком перевязали: авось срастутся...
Срослись, конечно, уши, но кровью опять долго кашляла.
Когда поправилась, снова погнали на работу. Теперь мы чистили снег у бункеров, где жили немцы. Я ходила на работу в Колиных брюках и ушанке, из-за чего меня принимали за мальчика. Однажды я чем-то привлекла внимание немца, охранявшего бункер.
— Мишка, ком! — позвал он меня. Пришлось идти. Немец привел меня в бункер, усадил за стол и дал полную миску горохового супа со свиными консервами. Да еще кусок хлеба дал. Я хлеб за пазуху спрятала, но он заметил:
— Ешь, ешь, еще дам!
Я поела, поблагодарила:
— Данке шён!
Немец отрезал еще два ломтя хлеба, положил между ними кусок сыра:
— Мамке неси!
На улице ждали ребята:
— Ну, что?
Отдала я им хлеб, каждому досталось по маленькому кусочку...
На следующий день немец опять меня позвал и снова накормил. Так продолжалось несколько дней.
— Когда не будешь здесь работать, приходи за супом, — сказал на прощанье. Я приходила и получала баночку супа и кусок хлеба.
Наконец наступила весна. Однажды, в теплый солнечный день, я пришла к бункеру в летнем платье, с бантиком в волосах. Мой немец всплеснул руками: Ой, Мишка-Мишка! Здесь Машка, а я думал — Мишка!
Летом мы дробили на дороге бут. До войны в Тайцах работала плитоломка, теперь же мы разбивали тяжелые глыбы известняка вручную — молотками. Надсмотрщик был злой, не выпускал из рук плетки. От голода — питались ведь одной травой — многие страдали поносами и часто бегали в кусты. Одну женщину, тетю Тину, надсмотрщик так избил, что она и скончалась в кустах...
В другой раз мы, голодные, украли в поле турнепс. Хозяйка-финка пожаловалась бригадиру. Он начал нас хлестать плеткой, но из проезжавшей по дороге машины вдруг вышел шофер и остановил порку.
— Дети же хотят есть! — разобрали мы в его выкриках.
Еще в 1941 году в Тайцах появился лагерь наших военнопленных. Вначале они жили на голом поле, оцепленном колючей проволокой. Потом сколотили три барака. Оборванные, грязные, голодные, пленные производили жуткое впечатление. Мы собирали по чердакам старую одежду и бросали им через забор. Охранников мы хорошо изучили: одни орали и замахивались на нас, другие как бы не замечали.
Пленные научились делать игрушки. Вырежут, например, из фанеры курочек и прикрепят их к дощечке. Дернешь снизу за нитку — куры кланяются, будто зерно клюют. Узники передавали нам готовые игрушки, а мы меняли их у немцев на хлеб.
— Айн брот! — говорим и протягиваем игрушку. Солдаты смеялись и кидали нам в торбу куски хлеба, сыр, конфеты. Как ни голодны мы были, но себе ничего не брали: пленным приходилось намного хуже, чем нам. Тощие-претощие, с черными заросшими лицами, они едва волочили отмороженные ноги в деревянных колодках. Запомнился пленный дядя Коля, повторявший:
— Не верьте немцам, мы все равно победим!
Так же писали и в листовках, которые сбрасывали наши самолеты.
Однажды немцы подбили советский самолет, он упал в торф. Летчик остался жив, и его заперли в одноэтажном доме на улице Юного Ленинца. Мы с Валей Мишаченковой заглянули в окно и увидели пленного летчика с забинтованной головой. Из дома вышел немецкий офицер и спустил на нас собаку. Огромная, как теленок, овчарка свалила меня на землю, в клочья изодрала пальто, но саму не тронула. Страху-то я, конечно, натерпелась, и ночью случилось что-то вроде нервной горячки: температура 40°, бред. Мама испугалась, пошла просить помощи в немецкий госпиталь. Там работала медсестрой Фруза Куделинская, учившаяся до войны вместе с Леной. Она привела ко мне врача-немца. Он дал какие-то порошки. Жар прошел, но долго я еще вздрагивала по малейшему поводу и не могла бегать — кололо сердце.
Есть было по-прежнему нечего. Мы не имели ни земли, ни семян, не могли посадить огород. Только собирали траву, и мама пекла лепешки, подсыпая к толченой траве опилки. Ходили опухшими, с огромными животами. Получше жили те, у кого были собственные дома с земельными наделами, например, финны. У них дети ходили в школу, и немцы их на работу не гоняли. Финские дети смеялись над нами и по-всякому обзывали.
У нас умерла годовалая Галя. Не в чем было хоронить: как мама ни просила соседей, никто не хотел сколотить гробик. Помог батюшка: принес на плече аккуратный желтенький гробик, отпел сестру и сам похоронил.
Вскоре со мной случилась беда. Работали мы на дороге, а к Ленинграду шли танки. По одной стороне — танки, по другой — обоз. Все успели отбежать, а у меня шнурок на ботинке развязался. Я замешкалась и оказалась перед танком. Прижалась к заборчику и замерла от ужаса: танк шел прямо на меня. Я бросилась наперерез и от танка увернулась, но угодила под обоз. Сколько по мне телег проехало — сказать не могу. Помню только, что очнулась в госпитале, куда меня принесли старшие ребята. Обе ноги оказались раздробленными. Наложили гипс, отвезли домой. Сначала я не чувствовала боли, зато потом — не могла пошевелиться. Бомбежка, обстрел, мама тащит меня в окоп, а я кричу:
— Мамочка, милая, оставь меня, ради бога, я больше не хочу жить!
Правда, было так больно и так я устала от всего, что жить уже не хотелось.
Однако поправилась. Сперва ползала, потом встала на костыли, которые мне выдали в госпитале.
Шел уже 1943 год. Началось наше наступление, и немцы стали угонять жителей на запад..."
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев