ОНА НАКРАСИЛАСЬ НА КРЕЩЕНИЕ — А ВЫШЛА ИЗ КУПЕЛИ НАСТОЯЩЕЙ
Грязь чавкала под сапогами, и Ксения улыбалась.
Третий день Великорецкого хода, самый тяжёлый — через болота, через лесные тропы, где земля давно превратилась в жидкое тесто. Справа и слева тянулись измученные паломники, кто-то тихо пел тропарь, кто-то просто молча переставлял ноги.
А она шла и улыбалась, потому что эта грязь, этот гудящий от усталости позвоночник, этот пот, стекающий по вискам, — всё напоминало ей о другом пути. О том, первом.
О бабе Наде.
— Завтра с утра пойдём тебя крестить. Одевайся нарядно.
Ксюша запомнила эту фразу на всю жизнь. «Нарядно». Июль девяносто второго, ей пятнадцать, в голове — ветер и журнал «Бурда», на вешалке — новая джинсовая юбка с кружевной оборкой по низу. Мини.
Такая короткая, что мать только руками всплеснула и отступила:
«Делай что хочешь, вас не переделаешь».
Она выбрала колготки — телесные, капроновые, блестящие, как на модели. Туфли на шпильках — чёрные, лакированные, мамины, чуть великоваты, но это ничего. Подложить ваты в носок. Накрасилась:
тушь в три слоя, помада — «Коралловый закат».
Вышла к бабушке.
Баба Надя стояла у калитки в своём обычном — ситцевое платье, белый платочек, на ногах разношенные чёрные туфли без каблука, в руках — суковатая палка из орешника.
— Пошли, — сказала она, окинув внучку взглядом, в котором не было ни осуждения, ни одобрения. Только какая-то тихая решимость.
Сначала шли по знакомой дороге. Пыльная колея, лопухи по обочинам, собаки за заборами. Ксюша цокала каблуками и думала, что до храма километров пять, что новую церковь открыли в соседнем селе, что доедут на попутке или дойдут по асфальту.
А потом бабушка свернула.
— Срежем, — сказала она и шагнула прямо в лес.
— Куда?.. — Ксюша споткнулась о корень и еле удержала равновесие.
— Через Гусинский бор. Так короче.
Короче. Восемь километров через бурелом — это короче.
Первые полчаса она ещё пыталась идти нормально. Обходить лужи, переступать через поваленные стволы, уворачиваться от веток.
Шпильки втыкались в мягкую землю и застревали, как гвозди.
Приходилось выдирать ногу, а туфля оставалась. Капрон зацепился за сухой сук и поехал — белая стрела побежала от колена вниз.
Потом вторая. Третья.
Баба Надя шла впереди и раздвигала ветки палкой. Ни разу не обернулась. Ни разу не спросила, как там внучка. Шла, как маленький упрямый буксир через штормовое море.
— Баб Надь! — Ксюша всхлипнула, наступив в какую-то яму по щиколотку. Хлюпнуло. Холодная вода залилась в лакированную туфлю. — Баб Надь, да подожди ты!
Бабушка остановилась. Обернулась. Посмотрела на внучку — исцарапанную, с размазанной тушью, в изодранных колготках, с грязью на юбке.
— Ксюша, — сказала она негромко. — Ты в храм идёшь. К Богу. Не на танцы.
И пошла дальше.
А Ксюша прыгала за ней, как заяц. Буквально — перескакивала с кочки на кочку, с корня на корень, потому что на шпильках иначе никак.
Пот катился по спине, тушь щипала глаза, во рту пересохло.
Она думала: «Ненавижу. Ненавижу этот лес. Ненавижу эту палку. Ненавижу...»
И тут же спохватывалась — нельзя, наверное, с такими мыслями креститься.
Птицы кричали где-то в кронах. Пахло сырой землёй, прелой листвой и смолой. Комары — тучей. Паутина липла к лицу.
А потом лес расступился.
Храм стоял на холме — белый, маленький, с голубой маковкой. Совсем новый: ещё пахло краской и свежим деревом. Вокруг — люди, много, целая толпа. Женщины в платках, дети, старики. Все ждали.
Баба Надя перекрестилась широко, истово.
— Дошли, слава Богу.
Ксюша посмотрела вниз — на свои ноги. Колготки были уже не телесного цвета, а бурого, в прорехах и пятнах. Юбка помялась и перекосилась. Каблук на левой туфле еле держался.
— Баб Надь, — прошептала она. — Я же как чучело...
— Бог на душу смотрит, — ответила бабушка. — Пошли.
В храме было тесно и душно. Пахло ладаном, воском, и ещё чем-то терпким — может, старым деревом, может, человеческим теплом.
Священник — высокий, седой, с густой бородой — читал молитвы.
Голос его был низким и ровным, и Ксюше казалось, что этот голос идёт не снаружи, а откуда-то изнутри, из-под рёбер.
Когда подошла её очередь, она замялась.
— Батюшка, — шепнула она, — я накрашенная...
Священник даже не посмотрел на неё. Он был где-то далеко — там, где слова молитвы значили что-то настоящее, большое. Его руки легли ей на голову, и она почувствовала их тяжесть — тёплую, надёжную.
Вода в купели была холодной. Три раза. С головой.
Когда вынырнула в третий раз, увидела, что баба Надя плачет.
Стоит в сторонке, вытирает глаза уголком платка и плачет.
— Баб Надь? Ты чего?
— Радуюсь, — сказала бабушка. — Теперь ты — настоящая.
Обратная дорога.
Ксюша стояла у ворот храма и смотрела на лес. Восемь километров. По корням, по буреломам, по лужам. В этих туфлях. В этих колготках, которые теперь просто тряпки.
«Господи, — подумала она. И это была первая её настоящая молитва, неумелая, детская, как записка, засунутая в щель забора.
— Господи, ну пожалуйста. Ну я не могу. Ну правда».
— Алексеевна! Надежда Алексеевна!
Голос — откуда-то сбоку. Ксюша обернулась. К ним бежала полная женщина в цветастом платье, махала рукой.
— Лидка? — Баба Надя сощурилась. — Лидка, ты, что ли?
— Я, я! Алексеевна, дорогая, сколько лет! Вы как здесь? Одни? Да садитесь к нам в автобус, довезём до самого дома!
ПАЗик — жёлтый, пыльный, с треснутым боковым зеркалом — стоял за храмом. Ксюша смотрела на него, как на чудо. И это было чудо. Маленькое, бытовое, жёлтое и пыльное, но чудо.
В автобусе пахло бензином и яблоками. Кто-то вёз целую корзину — ранних, кисло-сладких. Ксюша села у окна и смотрела, как мимо проплывает тот самый лес, через который они пробирались два часа. Теперь — пять минут по дороге. И всё.
— Вот видишь, — сказала баба Надя тихо. — Попросила — и услышал.
Ксения вынырнула из воспоминания.
Грязь всё так же чавкала под сапогами. Впереди — ещё километров пятнадцать до ночлега. Справа пела женщина — «Богородице Дево, радуйся», — и голос её, слабый, немолодой, плыл над колонной паломников, как тонкая свеча.
Она думала о бабушке.
Баба Надя умерла в девяносто девятом. Восемьдесят два года. Последние месяцы почти не выходила — ноги отказали, сердце барахлило. Но голова оставалась ясной. И вера — эта её странная, бытовая, домашняя вера — не угасла до последнего дня.
История с ключами.
Баба Надя рассказала её Ксюше за год до смерти. Приехала внучка навестить, а бабушка сидит на диване, смотрит на иконы и говорит:
— Хочу тебе рассказать. Ты ведь теперь церковная, поймёшь.
Сидела баба Надя, значит, дома. Одна. Соседи — известное дело:
Колька-пьяница справа, Нюрка с сожителем слева, народ ненадёжный. Дверь не запрёшь — вынесут. А ключи пропали.
— День ищу, — рассказывала бабушка. — Два ищу. Все углы облазила. Нету! А в магазин надо — хлеба нет, молока нет. Голодно уже. И страшно — дверь-то не закрыть.
Сидит баба Надя на диване, смотрит на святого Николая. Иконка старая, ещё прабабкина, потемневшая от времени, но лик — добрый, живой.
— Сижу, — говорила бабушка, — и не прошу. Сама, думаю, справлюсь. Сама найду.
Не нашла.
На третий день — отчаяние. Село, сложила руки, посмотрела на икону. И сказала вслух, как живому:
— Святой Николай, миленький, помоги. Где мои ключи?
И мысль — тонкая, слабая, но чёткая: «В кармане халата».
Халат висел на крючке у двери. Баба Надя подошла, сунула руку в карман. Ключи.
— Вот ведь как, — сказала она Ксюше. — Спросила — ответил. Как живой.
Но это ещё не конец.
Прошло время. Снова потерялись ключи.
Баба Надя — уже учёная — сразу посмотрела в карман халата. Нету. Посмотрела везде, где могли быть. Нету.
— И вот сижу я, — рассказывала она, — и не прошу. Думаю: сама найду. Что я, совсем уже? Ключи найти не могу?
День. Два. Три.
На четвёртый — голодно. По-настоящему голодно, с подводящим животом и слабостью в коленях. И страшно — дверь-то не заперта.
Тогда — сдалась.
— Святителю Николае, — прошептала она. — Помоги мне, пожалуйста. Где мои ключи?
И снова мысль. Тихая, будто не своя:
«Посмотри за диваном».
Баба Надя встала, отодвинула диван. Ключи лежали у самой стены — видимо, упали и она же их ногой затолкала ещё дальше.
Она достала их. Сжала в ладони — холодные, железные.
И села.
— Понимаешь, — сказала она тогда Ксюше, — мысль-то эта — не моя. Я бы так не подумала. Я бы сто лет за тот диван не полезла.
Это он мне подсказал. Живой он там, понимаешь? Живой!
Бабушка смотрела на икону, и глаза её блестели — то ли от слёз, то ли от чего-то другого.
— Всю жизнь, — сказала она медленно, — всю жизнь нам говорили:
нет Бога. Нету и всё. Придумки поповские. А я верила. Дура, думала, дура старая. Бабкины сказки.
Она помолчала. Потом сказала — громко, с каким-то отчаянным торжеством:
— Обманули большевики! Обмануууули! Есть Он! Слышит!
Ксюша тогда не знала, плакать или смеяться. Наверное, и то, и другое.
Баба Надя — маленькая, в своём халате в горошек, с узловатыми руками на коленях — сидела на диване и смотрела на потемневшую икону. И в её лице было что-то такое, чего Ксюша никогда раньше не видела.
Покой. Настоящий, глубокий покой. Человека, который искал всю жизнь — и наконец нашёл.
Великорецкий ход подходил к переправе. Впереди — река, потом — ещё километры. Ксения подняла голову.
Небо было серым, низким, но где-то у горизонта — прореха, и сквозь неё бил солнечный луч. Один-единственный, но яркий.
«Баба Надя, — подумала она. — Ты была права».
Она сделала ещё шаг. И ещё. Грязь чавкала под сапогами.
И Ксения улыбалась.
Бывает вера книжная — выученная, правильная, по катехизису. А бывает вера бабы Нади — та, что про потерянные ключи и святого Николая, который «миленький». Мне кажется, Богу ближе вторая.
Потому что она настоящая. Потому что в ней нет позы, нет учёности, нет страха сказать неправильно. Есть только честный разговор — как с тем, кто точно слышит.
И может быть, именно так и надо — начинать с малого. С восьми километров через бурелом. С ключей за диваном. А потом смотришь — и уже Великорецкий ход. Уже жизнь.
Сюжет для рассказа мне прислала наша подписчица (если пожелает, укажу), данная история произошла с ней лично.