Очень нужная, в сущности, вещь... Куда ты без них? Никуда. Только важно надеть свои. В чужих путь будет трудным.
Башмаки бывают разные — чуть дешевле или дороже, красивые и практичные, кожаные, тряпочные, со шнурками или без, с пряжечками, бантиками и ленточками. На любой вкус! А бывают сапоги, тяжелые, те, под которые нужно наматывать портянки, иначе нога сотрется в к р о в ь. Мой отец вернулся в таких, снял и поставил в прихожей. Больше не надевал.
Ох, простите, я забыл представиться! Семен Петрович, обувных дел мастер. Я всё свое детство крутился в мастерской по пошиву обуви, что располагалась на Поварской, там, за кафе «Спелая вишня». В этой мастерской работал мой отец и ещё три сапожника. После школы я прятался за стойку с заготовками и деревянными колодками, устраивался там за столом и делал уроки. А заодно подглядывал, как работает отец. К нему приходили разные люди — женщины и мужчины, хорошо одетые, ухоженные, — заказывали туфли, сапоги, ботинки.
Женщины, устроившись на табуреточке, грациозно вытягивали вперед ножки в чулках, позволяя моему отцу снять с них мерки, дотронуться до тонкой щиколотки, провести рукой по икре, чувствуя тепло нежной кожи под тонким плетением чулочка.
Господи, как же меня это волновало, когда я достиг определенного возраста, конечно! Мой отец — счастливый человек, женщины сами ныряют к нему в руки. Я тоже так хочу!
Мы с папой жили одни. Моя мать погибла в сорок третьем, в эвакуации. Заболела туберкулезом, спасти её не удалось. И тогда я стал ждать возвращения отца с нашей соседкой, тетей Ингой. Сидеть дома мне было скучно, и я болтался по улицам с местной шпаной, лазил в сады, воровал яблоки, сливы, набирал целые горсти вишни и ел её, даже не помыв. Там же, в дворовой компании, я понял, что хочу жить хорошо, и не просто хорошо, богато. Мы с пацанами часто мечтали о том, что после победы разбогатеем, станем носить красивую одежду и есть «от пуза». Тетя Инга шикала на меня за такие мечты, мол, надо хорошо учиться, стараться, а не пустословить. Но мне было плевать. Я знал, что хочу. И всё.
Война закончилась, мы с отцом вернулись в родной город, он опять поступил на работу в обувную мастерскую. Ему было тяжело, после контузии немели руки, он иногда кричал во сне от боли, а я вскакивал и давал ему воды. Но он не мог держать стакан, и я сам подносил его к папиным губам, искусанным в кровь. Проклятая война…
Если отцу так тяжело, зачем он занимается этими ботинками?! Ему предлагали непыльную работу на почте, какой–то друг предлагал место, но нет, отец отказался. Мне иногда казалось, что он специально истязает себя, пытаясь доказать, что все ещё ого–го!..
— Ты д у р ак, Петька! Возиться с письмами — это тоже важно! — журил его Егор Константинович, наш сосед в коммуналке. Он потом переехал к дочери в Загорск, а пока жил с нами. — А здоровье, оно ж одно!
— Золотые слова, — кивал мой папа. — И я хочу, чтобы не только у меня оно было.
Я понемногу учился у отца его делу.
Папа был догадлив, понимал, что творится у меня внутри, видел, как я горяч и необуздан в отношении девиц, как жадно пожираю их глазами, поэтому позволял мне работать только с дамами преклонного возраста или с мужчинами.
Ох уж эти одутловатые ступни и отекшие голени, эти выпирающие вбок косточки, натертые до красноты, эти скрюченные пальцы и надутые синие тяжи вен… Мне было неприятно.
— Ничего, Сёма. Это нормально, это жизнь. Только в кино и на картинках все люди прекрасны, а на самом деле и у них есть распухшие суставы, пигментные пятна, шрамы и бородавки. Ноги человека, сынок, — это летопись его жизни, опора, колонны, если хочешь, на которых стоит храм нашего тела. Если они болят, то это что–то да значит… И ты должен облегчить эту боль.
Я кивал, но морализаторства отца меня не вдохновляли. Я рос ремесленником, но не мастером.
Однажды к нам пришел мужчина, судя по всему, военный, богатый, даже подарил мне тогда две банки тушенки, уж очень я, по его мнению, был худой. Я поблагодарил, но всё же удивился, зачем такой уважаемый человек пришел сам?! Ко многим отец бегал на дом. Но этот — нет, приковылял, ловко опираясь на костыль.
Поняв, видимо, о чем я думаю, он вздохнул и пояснил, что не привык, чтобы с ним «возились», это унизительно.
— Жена, знаете ли, ничего мне не позволяет делать, всё сама, или сын вот… — как будто виновато сказал он. — На службе меня тоже как будто жалеют, усадили в кабинет, сунули под нос ворох бумаг… А я же кадровый военный, я командовал, я такое пережил… Эх… Да что тут говорить…
Одной ноги у этого мужчины не было вовсе, вторая тоже пострадала, но наличествовала. Отец снял с неё мерки, показал мужчине материал, сказал, что все сделает за неделю. И тут гость удивил меня. Он попросил ботинок и на вторую ногу.
«… И сделайте так, чтобы у большого пальца не жало. Сейчас жмет, сил нет терпеть. А вы сделайте хорошо! И красиво хочу, надоело в сапогах ходить» — пояснил капризный одноногий клиент и ушел.
— Пап, он, что, ненормальный? Зачем заказывать башмак на обрубок?! — удивился я.
— Да не обрубок у него там, не культя, — покачал головой отец. — Для него нога до сих пор целехонька, только вот видишь, болит. Надо угодить человеку.
— Глупо! Он потом поставит этот ботинок под кровать, и всё. Это не поможет! — Я щелкнул ползущего по столешнице муравья, отвернулся, провожая калеку взглядом. Он осторожно шел через заваленную битым кирпичом от разрушенного соседнего дома площадь.
— Поможет, Сёма. Раз душа просит, то поможет! Тут же не в ноге дело, а в голове. Ты о двух ногах, я тоже, а вот он, — папа ткнул пальцем в сторону двери, куда ушёл военный, — он с одной. А хочется, чтобы как у всех. Так и сошьем ему, жалко что ли?!
Отец сделал ботинки в срок, ждал заказчика, но их забрала его жена, чопорная, прямая, как жердь, женщина с красными, растертыми руками. Потом я узнал, что она подрабатывает прачкой, тайком от мужа.
— Ваша кожа… Вы совсем их не бережете! — посетовал мой отец.
— Это не ваше дело! — ответила она и унесла ботинки с собой.
А потом, вечером, когда шли домой, я нашел под забором тот самый, «безногий», как я его обозвал, ботинок. Женщина просто выкинула его. Она, видимо, тоже не понимала своего мужа так, как мой отец. Зато она нормальная, как я.
Папа умер, когда мне было двадцать пять, я остался в нашей с ним комнате один. На стене по–прежнему висела фотография родителей, ещё довоенная, на полках толкались в пыли какие–то книги, на столике стоял граммофон с большим тюльпаном–рупором, рядом — ворох пластинок, отец любил слушать Вивальди и Шопена. А ещё они с матерью иногда танцевали. Мать м е р т в а. Танцевать некому.
Я все это скоро продал. Классическая музыка не для меня, книги я не читаю, разве что те, что задавали в техникуме.
Тогда я, кажется, даже был рад, что расстаюсь с прошлым. Оно тяготит, заставляет грустить, сожалеть, а это неприятно. Нет уж, я буду идти вперед налегке.
Чтобы не слыть тунеядцем, я окончательно занял место отца в мастерской. И вот тогда уже дорвался и до ножек, и до денег, и до… Словом, до всего, о чем мечтал. Я вырос красивым, крепким, а ещё дерзким и немного грубым, красавец–мужчина, хоть еще и неопытный.
И некоторым женщинам это нравилось, они сами прыгали ко мне на колени, шалуньи! С ними было хорошо, весело, занятно. Они ворковали о чем–то, подставляли мне свои щечки, и я этим пользовался.
А потом б а б ы мне надоели. Я решил, что надо презирать девиц за их доступность, греховность… Не все были такими, но многие. Это гадко. И я просто ими пользовался, приводил домой, а утром выгонял на улицу. Комната в моем распоряжении, соседи закатывают глаза, но пока молчат. Да и черт с ними, я выпью свою молодость до капельки, до донышка!
А потом я поехал в гости к одному нашему родственнику, дяде Жоре, в Москву. Зачем? А зачем все туда едут? Столица, поглядеть надо!
И я поглядел. Чудом остался на фестиваль молодежи, дядя Жора оформил мне какие–то документы, чтобы патруль на улице не отправил меня домой.
И вот с того самого фестиваля жизнь моя изменилась очень круто. Я увидел, что носят те, «другие» люди: туфли, босоножки, ботильоны, какая это красота. А одежда… Да, мне бы такую!
И вдруг дядя Жора предложил мне вступить с ним в «дело». Он достает заграничную обувь, и мы ее продаем, он — у себя, я — у себя. Свою выручку я делю пополам и отдаю Жорику часть.
Заманчиво! Тем более, что работать в мастерской я не хотел, ленился, а деньги–то нужны.
Так у меня появились уже готовые пары обуви, добытые мною нелегально. Фарца? Да плевать! Зато продать их можно было дороже и быстрее, клиенты, особенно молодежь, визжали от радости, заполучив туфли–лодочки из Италии или остроносые ботиночки из Франции. Главное было не попасться с сумкой, полной этого добра. Но я был парень не промах, меня не ловили.
Те, кто раньше таскался к отцу, а потом и ко мне по старой памяти со своими «проблемными» ногами, больными, с косточками и шрамами, со стертыми пятками и распухшими щиколотками, эти люди больше ко мне не ходили. Возиться с ними было муторно, платить больше, чем раньше, они не хотели, вот мы и расстались. Кто–то вздыхал, кто–то попрекал меня памятью отца, но я–это я! Папы нет, а я живу так, как хочу. Почему это у одних может быть многое, почти всё, — деньги, красивые шмотки, квартира, вот такая, как у дяди Жоры, а у меня нет? Хватит, я уже насиделся на хлебе и тушенке во время войны, когда соседка Инга Моссерман отдавала мне малюсенький кусочек от порции, а все остальное совала своим отпрыскам. Хватит. Я хочу жить хорошо.
Однажды ко мне прямо домой, видимо, адрес дали в мастерской, пришла женщина. Она позвонила в дверь, мне было лень открывать, это сделала соседка, любопытная старуха Леонова. Гостья строго оглядела прихожую, саму Леонову, поинтересовалась, в какой комнате я обитаю и, не дожидаясь приглашения, прошла ко мне, уселась за стол.
Леонова, я это точно знал, уже стоит под дверью, приникла своим маленьким сухим ушком к замочной скважине и слушает.
Я, до этого валяющийся на кровати в брюках, но без рубашки, неспеша оделся, поздоровался.
— Семен Петрович, — начала она без предисловий, — вы должны шить для моей матери. Ваш отец нам никогда не отказывал, у мамы очень сложные ноги, очень! И почти каждый год стираются подошвы, мама ходит криво, понимаете… — Она все смотрела на меня, я кивал. От того, что она смотрит, мне стало неловко, я быстро проверил, застегнуты ли пуговицы, пригладил шевелюру. — Она любит гулять. Это, мне кажется, еще держит ее в этом мире. Она ходит по улице, смотрит на людей, отстраивающиеся дома, беседует со знакомыми… Словом, если ей будет не в чем выйти из дома, то она просто угаснет. Когда мы с ней можем прийти, чтобы вы…
Но мне это было совершенно не интересно. Господи! Пусть эти старухи сидят лучше в своих норах, читают, раскладывают пасьянс или что там принято делать в их возрасте. А мне некогда! Завтра надо бежать на вокзал, там один человек обещал мне привезти целых десять пар женских туфель. Вот это дело! Я «толкну» их у общежития ткацкой фабрики, там у меня уже есть связи. А чья–то мать, гуляющая по улице, — всего лишь чья–то мать…
Я покачал головой, сказал, что очень занят, предложил пойти в другую мастерскую.
Женщина даже уговаривать меня не стала, бросила только, что не ожидала от меня такой черствости, и ушла. Да еще дверью хлопнула так, что зазвенели в буфете стаканы. Истеричка!
После её визита ко мне пару раз наведывался участковый, спрашивал, чем я занимаюсь, разглядывал комнату, как будто даже нюхал её. Но я человек умный, весь товар храню в надежном месте, не придирешься. Вот только интересно, ни эта ли дамочка на меня настучала?..
Официально я всё же работаю в мастерской, клепаю к сапогам и туфлям подошвы, меняю набойки. Хозяин нашего заведения, тоже папин хороший фронтовой друг, мои частые прогулы списывает на молодость, прощает, закрывает на всё глаза, нигде ничего не отмечает. Я делюсь с ним своими тайными доходами, да и все жалеют меня, «ребенка войны», а теперь ещё и сироту.
Вот только парторг ткацкой фабрики, Раечка, очень въедливая девица, все лезет и лезет ко мне с нравоучениями, говорит что–то про тунеядство, про то, что я позорю себя каким–то там поведением.
— Ох, Рая! А давай начистоту! — как–то сказал я ей в глаза. — Вот ты сидишь там, у себя в кабинете, стул у тебя неудобный, жёсткий, работы куча, люди от тебя шарахаются, а все знаешь, почему?
Раиса глазами на меня вылупилась, видимо, такой дерзости не ожидала.
— А потому, — продолжил я, вальяжно встал рядом с ней, провел рукой по Райкиному плечу, как будто пылинку с жакетика снял, а на самом деле сделал то, что женщины любят больше всего, — дотронулся. И смотрю, она уж вся покраснела, ноздри, как у лошади, ходуном ходят. — А потому, что ты серая и невзрачная. Сейчас люди, особенно женщины, стараются все же как–то выделиться. А хочешь, я тебе такие туфли раздобуду, что все станут завидовать.
Райка вся засияла, а потом вдруг поникла.
— Зависть — плохое чувство. Оно приводит к злобе. Не хочу я твои туфли. Я как все! — отрезала она, отвернулась.
Но туфельки я ей все же принес, прямо в общежитие, где она жила «как все». И она примерила, и пищала, что никогда такого не носила.
А я равнодушно кивал. Все женщины одинаковы, за красивые вещицы они родную мать продадут. Я тогда не думал о том, что продаю отца. Он учил меня, надеялся, что я стану продолжателем семейной традиции, ведь сапоги еще мой прадед шил, верил, что я буду честным и добрым. Не сбылось…
Райка мать не продавала, она просто отстала от меня. А потом мы переспали, было весело и даже как будто романтично, я достал портвейн, мы вынули из буфета стаканы, выпили, Рая принесла колбасу, суетилась вокруг меня, глупая, ухаживала, потом кинулась ставить чайник, убежала на кухню, вернулась, принесла печенье. И мне было приятно, и от Раи пахло чем–то хорошим, из детства. Может быть, матерью, может, у них одинаковые духи, я не знаю. девчонка гладила меня по голове, плечам, ласкалась котенком, а я млел. Она вела себя совсем не так, как другие «бабы», с которыми я имел дело. Она была настоящей, любила тоже по–настоящему. Я даже на миг решил, что влюбился, но потом отогнал от себя эту мысль. Ни к чему это все сейчас!
А Леонова опять топталась под дверью и всё испортила. Раечка, услышав старушечий кашель, взметнулась, кинулась одеваться, покраснела стыдливо и убежала.
А через какое–то время эта д у р а Райка сказала, что у нее будет от меня ребенок. Ну какой ребенок, мне некогда, да и незачем!
Хотя… Я на минуту даже обрадовался этой новости, и Рая была такая испуганная, но красивая, теплая, так нежно заглядывала мне в глаза, что я как будто растаял. Но потом одумался и сунул девчонке денег, благо, с этим проблем не было, велел всё решить разумно и быстро. Самой.
Раиса плакала, убивалась, твердила, атеистка и морализаторша, что все это большой грех и…
— А в койку ко мне прыгать — не грех? А фарцовые туфли брать не грех? Ты сама во всем виновата, Раиса! За ботинки со мной переспала. Вот теперь и расхлебывай.
Она выпрямилась, будто я ее хлестнул чем–то, побледнела и ушла…
На фабрике сменился парторг, поговаривали, что Райка уехала к матери в Воронеж.
И вот тогда все пошло не так. Рушилось, складывалось, как карточный домик, подминая все мои мечты под себя.
Меня уволили из мастерской. Я, обозлившись и проклиная свою скучную жизнь, принялся тунеядствовать, в деньгах пока не нуждался, были еще запасы, так сказать. Но вот беда, дядя Жора куда–то пропал. Может быть, просто уехал в отпуск…
Я кутил с друзьями, лапал красивых девушек, они продавались мне за туфли и босоножки. Я ни в чем себе не отказывал.
Господи! Да чего только не сделают люди за обувь! Мой папа бы удивился, что ботинки, которые должны быть, по его мнению, прежде всего удобными, могут столько поменять в жизни.
Врачи выдавали мне справки о болезни, а я носил им и их дочкам товар, в магазинах тетки вынимали из–под прилавков хорошие куски мяса, а я им взамен — тоже самое, туфли и сапоги.
Старуха Леонова всегда приходила на кухню, стоило мне поставить на плиту сковородку с гуляшом, водила носом, шлепала губами, презрительно охала. Ей, видите ли, неприятно жить со мной в одной квартире. Я ведь жулик, она–то знает!
— Да и не живите! — не выдержал я. — Собирайте вещички и мотайте отсюда!..
Почему я такой грубый? Не знаю. Я такой уже давно. Сначала мир казался мне веселым, радужным, в нем было интересно кувыркаться и немного рисковать, а потом… Потом все померкло, и осталась только эта серая угрюмая злоба. Райка сглазила.
Однажды осенью я, как обычно, шел по улице, бесцельно, рассеянно, но тут дорогу мне перегородила какая–то группа людей. Старики и бабульки, потом женщины и мужчины чуть помоложе, — все шли к автобусику. А впереди них шесть крепких мужчин несли на плечах гроб. Мне стало не по себе.
Когда умер мой отец, его вот также несли коллеги–мастера, а я плелся следом. Мне все хотелось открыть крышку и проверить, не очнулся ли отец, но понятно, что это глупо. А еще очень страшно.
И вот этот страх опять нахлынул, не давая дышать. Паника? Возможно. Ровно тоже самое у меня было, когда мы с матерью бежали от бомбежек...
А люди вдруг остановились, случилась какая–то заминка, гроб не могли поставить в автобус, он упирался углом во что–то, водитель нервничал, скорбящие перешептывались.
И тут я увидел её, ту самую женщину, что приходила ко мне домой. Она просила тогда туфли для матери.
— Как же так, Милочка?! — всхлипывала рядом с ней пожилая дама, вытирала глаза платочком. — Ведь всё как будто было хорошо…
— Ноги, тетя Поля. Маму подвели ноги. Она все рвалась на улицу, мы купили ей сапоги, но они жутко жали, а она молчала. Ходила и молчала, — бесцветным голосом ответила Мила.
— Да какие сапоги при её болезни?! Валеночки, сделали бы на заказ и… И тогда бы она была ещё жива! Люда, это ты виновата! Ты! — Говорившая затряслась, заныла тоненько, тоскливо.
Я отвернулся, потому что Людмила смотрела на меня. И мы оба понимали, что я в чем–то виноват. Не в «конце», финале жизни несчастной, Боже упаси, мы все смертны! Но вот путь к такому финалу отчасти испортил я…
Есть капризы старых людей, отринув которые, мы как будто перечеркиваем их право на само бытие. Они немощны, но им чего–то хочется. Они просят нас об этом, заискивающе или повелительно, кто как умеет, как когда–то мы просили у них, они настаивают, а нам кажется, что это каприз. Они злятся, потому что беспомощны, и мы стали их руками и головой, а мы их отталкиваем. Нам некогда возиться со старыми, самим бы пожить!
Я быстро зашагал прочь. Люду я больше не встречал никогда.
Дома я крепко напился и стал буянить. Соседи шикали на меня, грозились выселить, я замахивался на них кулаками. А дальше меня просто скрутили и уложили на кровать. Меня мутило, хотелось пить. Леонова поила меня из стакана, как я когда–то поил отца, цокала языком, гладила по голове. От старухи пахло луком и чесноком.
А ещё у неё были шершавые, теплые руки. Когда они касались моей шевелюры, я дергал головой.
Дальше стал разглядывать её ноги. Леонова никогда не ходила дома в тапках, её пальцы были скрючены артритом, и они ужасно выпирали из–под шерстяных носков. Когда был жив отец, он шил для старухи особенные носочки с кожаными подошевками, затейливые, с тесемочкой и узорами, она приносила папе за них деньги, но он не брал. Тогда она уходила и возвращалась с хлебом. Они вдвоем с отцом буквально тряслись над ней, этой буханкой…
А я бы мог нашить Леоновой сто таких носков, тысячу. Но она не просила…
И мне было всё некогда...
— Нина Абрамовна… — прохрипел я. Кажется, тогда я впервые года за два назвал её по имени и отчеству. — Холодно что–то, прикройте окно.
Соседка удивленно посмотрела, потом потрогала мой лоб, опять зацокала и ушла звонить в больницу…
Я плохо спал, мне снилась Рая, строгая, холодная. Она презрительно смотрела на меня, а потом уходила, ведя под руку какую–то женщину, видимо, это была та самая, похороны которой я видел. Приходил ко мне во сне и отец, вздыхал, сгорбившись, сидел рядом, бросив руки плетьми вдоль тела, кашлял. Мама тоже была рядом. Она почему–то плакала…
… Мне было необычно и даже неприятно, что соседка возилась со мной, пока я валялся с воспалением легких. Леонова навещала меня в больнице, таскала какие–то супчики и уговаривала их поесть, совала в мою тумбочку свежее нижнее белье и уговаривала даться побрить мою отросшую щетину.
В палате все думали, что это моя бабушка, этакая добрая, простая женщина, ковыляющая в неуклюжих, мужских, тяжеленных ботинках по коридору.
— Ну и обувь у нее! — услышал я после очередного визита соседки.
— Видимо, ноги больные. Моя мать тоже вот так ходила, а потом добрые люди подсказали одного мастера, брал он, конечно, не дешево, но зато шил обувку прямо по ноге. Петром звали или Михаилом… Не помню. Да и не важно. Помер он. Говорят, остался сын, тоже как будто мастер, но тот все по заграничному товару шарит, сам, поди, и разучился что–то делать. Мама очень сокрушалась, ну да ничего теперь, нашли другого. Вожу ее по мере надобности. Мне тоже предлагал, что, мол, в солдатских сапогах ходить, пора переобуться!.. Да я уж так привык, отказался. Семен! Сем, дать тебе адрес? Сапожника нашего адресок, пусть твоя бабка к нему сходит!
Я отрицательно помотал головой и сделал вид, что уснул.
Я и правда скоро уснул, и во сне надо мной склонялась Леонова и, поглаживая мои щеки, все твердила, что я надел не свои ботинки. Я смотрел вниз, на ноги, показывал ей, что обувь моя, точно! А она, Нина Абрамовна, знай, свое твердит: не мои, и всё.
— … Поэтому и в жизни у тебя все наискосок, ноги–то жмут чужие ботики! — сокрушенно шамкала Нина Абрамовна, а потом принималась массировать мои ступни. Я вырывался, хотел бежать, но не мог. В том бредовом сне вокруг меня были горы обуви, сшитой чужими мастерами. Хорошей, добротной обуви, но она мне не подходила. Я по велению Леоновой втискивал ноги то в одни ботинки, то в другие, но скоро все тело начинало ломить и простреливать болью. А Леонова все твердила, что не моё тут все, не мое…
Ночью у м е р мой сосед по койке, его мать пришла утром за вещами, я невольно рассмотрел её обувь. Папа бы сделал лучше… Намного лучше! И стало обидно за отца, за то, что его имя забыли, а про меня говорят за спиной ерунду. Я зло скомкал руками уголок одеяло, зажмурился.
Я просто, видимо, понял, что имела в виду Нина Абрамовна. Я вот уже много лет, с тех пор как похоронил отца, ходил не в своих ботинках. Ну бывает же, что перепутал, схватил чужие. И кажется, что разносятся, привыкну, но нет… Внутри все равно не то.
Отцу было тяжело, у него под конец болели руки и глаза, но зато его уважали и ценили. К нему лично приходили люди, шушукались за ширмочкой, как с врачом, и папа всегда был сосредоточен и любезен. Он пытался сделать лучше, удобней, так, чтобы было не больно.
А я о чужой боли не думал вообще, жил в свое удовольствие, и вот, кроме гражданки Леоновой меня никто и не навещал. Я проникся к ней благодарностью, даже хотел как–то взять ее за руку, погладить сухую кожу, господи, даже поцеловать!.. Но тут услышал, как она интересовалась на медицинском посту, не помер ли я ещё, а то она все ждёт, когда же освободится моя комната, чтобы Нина Абрамовна могла привезти в город свою родственницу… Гадкая двуличная старуха!
Сразу после выписки меня забрали, прямо у больничного крыльца. Медсестры в своих белых халатиках и больные в одинаковых застиранных пижамах глядели, как меня ведут к машине по аллее, усыпанной лепестками жасмина. Красивая картина, но печальная.
Нина Абрамовна теперь может быть спокойна, комнату отдадут ей.
Не она ли донесла? А может быть Рая? Нет, все оказалось проще. Дядя Жора, мой родственник из Москвы, тоже арестованный, отпираться не стал, упомянул и меня в своем чистосердечном признании…
Меня сначала долго куда–то везли, потом держали в клетушке, там было холодно и пахло сигаретным дымом. А через три дня повели на допрос.
Я зашел в кабинет, как и велено, — руки за спину, глаза в пол. У них тут очень чистый пол, даже удивительно!
За столом сидел мужчина в форме. Тот самый безногий, который, чудак, заказывал себе второй ботинок тоже.
Мы посмотрели друг на друга, он меня тоже узнал.
— Отца больше нет? — помолчав, спросил он.
Я кивнул.
— А знаете, Семен Петрович, я помню, как он учил вас своему делу, а вы слушали. Ведь с интересом же слушали, кажется, вам даже нравилось… И я тогда подумал, что хорошее дело вы усваиваете, доброе, полезное. Так что было не так?! Где ошибка? — Мужчина нахмурился.
Я долго молчал, потупив взгляд, потом ответил:
— А надоело жить, как все, существовать, влачить, понимаете? Хотелось наконец вдохнуть полной грудью, не собирать со скатерти крошки хлеба, а смахнуть их на пол, да и дело с концом. И я…
— Ну и как? Смахнул? Помогло? Семен Петрович, ваш отец был прекрасным мастером, но, что ценнее, прекрасным человеком. Он хотел, чтобы другие жили хорошо, удобно, без страданий. Если хотите, он врач без диплома, но с огромным сердцем. Моей знакомой, бывшей радистке, которой оторвало половину стопы, он сделал ботиночки под протез. И знаете, что? Она в них познакомилась со своим будущим мужем, а раньше очень стеснялась своих уродливых сапожищ, никуда не ходила. Это мелочи, возможно, вы не хотите даже вникать в жизнь тех людей, которые приходили к вам за помощью… И… И я допускаю, что вы не так талантливы, как ваш папа. Но вот Жорик подал вам плохой пример. А потом, как видите, привел за решетку. Вы сядете, Семен. Я не стану вам помогать.
Он велел увести меня обратно в камеру…
… Я освободился через два года. Вышел совсем другим человеком. Пустым, что ли. Я как будто искупался в грязной луже, и нет мне места, где отмыться.
Поправив заплечный мешок, я двинулся вдоль забора тюрьмы с колючей проволокой по верху. Не спешил. Зачем? Наверняка моя комната занята другими жильцами.
Автобус подполз к остановке, я сел, надвинул кепку на глаза, уткнулся головой в стекло.
На меня косились другие пассажиры, я чувствовал, что противен им. На одном мужчине я увидел знакомые ботинки. Надо же… А я за них уже отсидел. Смешно!
Я заехал на могилу отца. Кто–то ухаживал за ней, даже посадил маргаритки. Мою мать звали Маргаритой.
— Семён? — услышал я за спиной, оглянулся.
На узкой тропинке стояла женщина в сером платье и с платком на голове. За ее ногами прятался мальчишка в вельветовом костюмчике и сандаликах.
— Рая?
— Привет. А мы пришли полить цветы. Давно не было дождя…
Да. Давно не было.
И я заплакал. Я рыдал, как мальчишка, просил прощения у папы, Раечки и своего сына. Я — никто, меня нельзя любить, как же теперь жить?!..
А Рая любила. И Леонова не заняла мою комнату, наоборот, прибиралась там, поливала цветы. Почему она такая, эта старуха?
— Она уже прожила длинную жизнь, Сёма, — пожала плечами Раиса. — Знает, что к чему, что по чём. А ещё она знает, что пока ты жив, можно всё исправить. Она сказала, что у тебя получится…
Промучившись месяц, я сшил Нине Абрамовне самые лучшие, красивые носочки с кожаными подошвами, я бежал из мастерской, чтобы подарить их ей на день рождения. А когда влетел в квартиру, то понял, что Леоновой больше нет.
Рая тихо плакала за моей спиной, сын хватался за руку. Больно, когда уходят люди. Больно, когда не сделал их жизнь лучше.
Но ведь я еще пока жив, значит, успею сделать хоть что–то. Рая сказала, что верит в меня. Я не знаю, почему… Я ее люблю. Господи, я умею любить! И я снова в своих башмаках, шагаю вперед уверенно и спокойно. Мой путь продолжается. Спасибо за этот шанс. Я не подведу, папа!
---
Зюзинские истории https://dzen.ru/a/aGKAtYDeFk2RdYyg #проза
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 2