А Олег, увидев ее отсутствующие глаза, вдруг помрачнел, понимая, что что-то в ней есть, чего он никогда не сможет понять и постичь. Он вспомнил, как сидел на причале, на низком деревянном креслице, снятом с катера, и перед ним стояло прикрытое газетой ведро с пивом. Тут же, рядом, лежала гитара и ворох небрежно раскиданной одежды, сумок, рюкзаков. Все друзья его купались, а тот, кто принес пиво, убежал к сторожу водной станции просить вяленой рыбы. На стене еще не покрашенного деревянного домика, с плоской крышей, сушилась рыба. За полдень крутой ветер, задувающий с севера, упал. Стало знойно и тихо, и в струившемся от зноя воздухе, изредка взлетая с воды, лениво и молча кружили чайки, да лишь слабая, зыбкая волна от прошедшего катера совсем слизнула с гальчатого берега желтую, тающую на знойном солнце пену и, обессилев, отползла под причал, качнув его. «А ничего девчонка!» – вяло подумал тогда Олег, провожая взглядом метнувшуюся вглубь стайку мальков. Когда-то он мечтал о такой вот девчонке, отчаянной, умной, красивой. И, запоздало встретив такую, увидел, что возле нее молодые и тоже красивые ребята. Вон сколько их! А у него вроде бы и кровь увяла, не было желания вот так толкаться на причале, бежать на лыжах за катером и, усмиряя внутренний холод, падать в воду с вышки. Тогда ему казалось, что все эти неразумные выходки они делают для нее, и посмеивался, и молча их презирал. Но потом, когда она снова пришла первой, а шесть или больше яхт где-то еще ловили капризный ветер, когда она, покачиваясь, ступила на шаткий причал и громко сказала:
– Мальчики, дайте испить водицы! – а воды ни на судейском плотике, ни на причале не оказалось, Олег зачерпнул кружкой из ведра пива, встал и поднес ей. А в это время ребята устроили свалку и стали чествовать команду Нюры. Девчата, безропотно улыбаясь, позволили взять себя за руки, за ноги, раскачать и бросить в озеро – ритуал. Нюра сняла темные очки и голубой козырек и, заинтересованно и благодарно взглянув на Олега, сказала:
– Спасибо! – взяла кружку и медленно выпила.
После, сняв оранжевый спасжилет и кеды, перешагнула на плотик и, отодвинув ногой ворох чьей-то одежды, легла навзничь.
Олег сидел в двух шагах и заставлял себя не глядеть на ее загорелое, гибкое тело, с двумя голубыми полосками купальника, на распущенные выгоревшие волосы и побелевшие от воды пальцы ног. Лежала она небрежно, зажмурив глаза.
– Я тогда, Нюра, заставил себя не влюбиться, – грустно рассмеялся Олег. – А, наверно, надо было... Но я уже был женат.
– Я тебя не помню, – искренне сказала Нюра.
– Где там было упомнить, – махнул он рукой.
– Нет, правда. Я после той гонки ездила в Пермь на первенство Урало-Сибирской зоны. Гонка продолжалась неделю. Я там заняла второе место и два раза переворачивалась – ветер был студеный и очень сильный. Жили мы там на Камском море в каютах на списанном пароходе. Весело жили. Меня приглашали остаться там...
– В качестве чьей-нибудь жены?
– Сразу и в качестве! Приглашали жить, ездить на соревнования, работать. Спортивные лидеры обещали: через шесть месяцев наверняка будет квартира и интересная работа.
– Напрасно отказалась. Могла бы и в институт поступить, и стать мастером спорта.
– Не хотелось уезжать отсюда.
– А что ты нашла здесь хорошего?
– Как это что хорошего? Природа, люди, завод...
– А при чем завод?
– Привыкла. На заводе я с четырнадцати лет... Да и мало ли что еще...
– Чушь! Можно любить все, только не завод. Природа, это еще куда ни шло, но завод...
– Перестань! – попросила она. – Ужинать нам придется в палатке – комары начинают звереть.
– Я, наверное, уйду из цеха, – сказал Олег, когда забрались в палатку и зажгли свечу. – Свеча-а горела на столе, свеча-а горела... – зачем-то проговорил он.
– Почему уйдешь?
– Видишь ли, – говорил он полулежа, – пройдет десять лет, двадцать лет, люди будут все те же, и марки кирпичей будут те же, и мартеновские печи тоже будут те же...
– А ты чего хочешь? – Нюра отставила миску с салатом из свежих помидоров и повернулась к нему. – Сейчас ты помощник по оборудованию в цехе. Уважение. Оклад. Я бы не сказала, что очень уж скучная работа. От тебя ведь зависит многое: придумаешь какой-нибудь хитрый транспортер, мои женщины в ноги тебе поклонятся – половину работы они будут делать не вручную... Надо просто найти свое дело и делать его хорошо...
– Прежде всего мне хочется обрести друга. Купить машину. Построить у воды дом. И дожить до двухтысячного года, но это все из неосуществимого...
– Захотел стать рабом своего дома, своей машины?
– Я же сказал, что это все неосуществимо. А вот реальнее: хорошо бы уйти работать в новый цех. Сейчас строят конверторный. Оборудование новое, люди новые...
– А почему ты ушел из института?
– Очень просто. Была одна интересная исследовательская работа. Ее надо было проталкивать. И мне полагалось лизнуть, а я гавкнул.
– Ну, а сейчас разве тебя возьмут в новый цех на такую же должность, как здесь?
– Навряд ли. Разве что мастером или бригадиром... А пошел бы.
– Мне вот не уйти, – Нюра перестала резать ветчину, задумалась. – Нет. Не уйти. Привыкла к людям, к работе. Мне кажется, что если уйду – будут сниться печи, как снятся врачу больные. Что-то где-то вовремя не подлатали, что-то не смогли достать и – сгорит печь, а могла бы еще плавить сталь... А потом – ты пришел на все готовое, я же пришла в этот цех рассыльной – из-за стола чуть виднелась. Если бы не Пегов, я б, наверное, не знаю что сделала, – некуда было деваться... Да и не один Пегов. Я многим обязана...
– То-то я гляжу: все Пегов, Пегов...
– Перестань! Пегова я уважаю. Все его уважают...
– Ну, не скажи...
– Порежь хлеба, – Нюра подала ему нож и сказала: – Конечно, Лавочкин не уважает...
– Хватит, милая моя, хватит, – прервал Олег, – мы здесь не на очередной оперативке – отдыхай. Дыши озоном... Сейчас мы с тобой поужинаем и пойдем к воде. Или вон сядем верхом на камень... Где раки?
– Вот раки.
– Где рюкзак? Что-то у меня там было...
– Да вот же, у тебя под рукой!
– Это я опьянел от леса, от воды, от тебя... Я – счастлив. Ты даже представить себе не можешь, как я счастлив!
– Бывает, – усмехнулась Нюра.
– Странно, я говорю человеку, что я счастлив в эту минуту, – не верит. Все мы в неверии своем одиноки. Да-а... «И про отца родного своего мы, зная все, не знаем ничего...»
– Чьи? – спросила Нюра.
– Евтушенко... Да-а, раки – люкс и салат – люкс...
– Я польщена, Олег Николаевич. А Евтушенко я прочту.
– Умней, милая, потихоньку, умней, пока я живой...
– Стараюсь, – засмеялась Нюра.
– Ах, А-а-анхен, пойдем к воде. В такую ночь – грех спать... Надень куртку, кажется, ветерок.
Выбрались из палатки и поднялись на камни.
Олег повернулся к Нюре, взял ее за руку и повел вниз, к воде. На полпути он вдруг остановился и притянул ее к себе. Это была их первая ночь и первый поцелуй. Вспыхивали и опадали с неба цветы, косо кренились сосны, и куда-то медленно и неукротимо плыл островок.
В палатке он постелил сам и позвал ее. Она встала с камня и пошла к нему. Он помог ей раздеться и начал целовать, вначале робко, потом крепко, уверенно, и рука его металась по гибкому телу Нюры. Она ловко увертывалась, но губ не отнимала, и он стиснул ее.
– Ду-ура! – он отвернулся и закурил.
Нюра отстранилась и замерла, а после виновато приникла к его плечу и долго лежала так, трогая шершавыми, несмелыми губами его спину, а теплая ночь длилась, длилась. Тонко зудели комары, за палаткой бегали какие-то зверушки и робко шелестели травой, ветер шевелил ветки сосен, по островку растекался запах разморенной сосновой смолки, и было слышно, как шлепались волны о гранитные окатыши. И когда на исходе этой ночи он резко, почти грубо повернулся к ней, она покорно и беспомощно разняла руки. И все замерло.
– Так ты что же, всю жизнь одного ждала, меня? – спросил он после.
– Ждала, – прошептала она, пряча лицо у него под рукой. Лишь где-то подспудно, неосознанно гнездилась тревога: кто остановился на ее тропинке, куда поведет за собой и как с ним ей будет?
– Не знаю, как там будет у нас дальше, но сейчас мне с тобой хорошо, – сказал он днем и ласково приобнял, сдавив горячей рукой ее острое плечо.
Она подняла голову, пристально посмотрела в глаза ему, усмехнулась. «А дальше будет, – подумалось ей, – будет счастье».
Глаза его вспыхнули, осветились улыбкой, и он сел.
Она смеялась все громче и громче. Вскочила и кинулась к воде, чтобы охладить себя. Падая в воду, она увидела, как хищно метнулись от камней крупные окуни, как чайки лениво подняли головы и не взлетели. Зато в рябиннике забеспокоились голубые синицы, заперелетывали с ветки на ветку.
Он догнал ее.
Прошел катер, и их качнуло волной.
– До чего ж ты худа, – сказал он ей на берегу.
– Мне это не мешает. Да и кстати, сухое дерево ярче горит, – сказала она, жмурясь на солнышке и оглаживая себя от капель.
Он снисходительно хмыкнул.
Взобравшись по тропинке к палатке, она легла на горячий валун и обидчиво отвернулась к озеру, но тут же встала и, взяв спиннинг, пошла вниз, к воде.
– Не оставь блесну на кустах.
– Постараюсь, – тускло сказала она.
Нюра училась бросать блесну. Чаще всего блесна летела неуклюже вверх и мертвой хваткой впивалась в кусты. Иногда Нюра забывала про тормоз, и катушка раскручивалась, била по пальцам, леска путалась. Нюра садилась на камни, терпеливо распутывала леску и снова взмахивала спиннингом. Хоть и недалеко, но ей уже удавалось закинуть блесну, тогда видела, как рыскающе крутилась блесна, бежала в глубине рыбкой, блестела над причудливыми водорослями, а леска шла на катушку ровно, упруго. И Нюра радовалась. Но втайне завидовала Олегу, как ловко он это делал: бросал метко и далеко, а главное, знал, где живут щуки, где окуни, где лини.
Опять спутала леску. Сверху посыпались и защелкали о валуны мелкие камешки: он шел к ней. И как шел он, и как смотрел на нее, Нюра поняла: что бы Олег ни сделал, что бы ни сказал, куда б ни позвал, она все сделает и пойдет за ним. Нюра выронила спиннинг и села.
– Брось! – сказал он. – Пойдем, я соскучился. И вообще, пока я живой, дальше десяти метров отходить от меня не будешь. Слышала? Вот так-то, – взял ее за руку и повел вверх к палатке.
– Что-то нежным я очень стал, – сказал он в палатке, успокаиваясь. – Бросишь ведь ты меня?
– Я тебя люблю, – сказала она. – Я не могу тебя разлюбить...
– Никому я не верю. Наплачешься со мной, а потом бросишь.
– Нет, – обреченно сказала она.
– Ладно. Сейчас я пойду в деревню искать лодку и поедем на вечернюю зорьку, а пока ты отдохни, – поднялся, стал надевать спортивный костюм. – Я, наверное, возьму отпуск и поселюсь где-нибудь здесь, стану рыбачить, греться на солнышке, думать о жизни, а ты будешь приезжать ко мне по выходным...
Вечером они варили тощую уху, пили крепкий чай. У берега стояла подозрительной прочности плоскодонка, взятая им напрокат в деревне. А после они погрузили в нее палатку, рюкзаки и поплыли в ночь.
Иногда за весла садилась Нюра, и лодка сразу же начинала рыскать, и он ей командовал:
– Правым! Левым!
Так они плыли: то мимо темного берега, то мимо мелких каменистых островков, поросших пихтами, березами и соснами, исчахлыми на ветру, а то ехали узкими камышистыми протоками и мягко лоснящимися заводями. Когда забрезжил рассвет, они увидели смутные горы, укутанные низкими темными облаками, туманами. И стали плыть к подножию этих гор, и он сказал, чтобы она распустила спиннинг, потому что протоки кончились и на темной воде не было видно травы, лишь рябились мелкие волны.
– Совсем распустить?
– Ага, – сказал он, делая частые плавные гребки.
– А хорошо-то как! – сказала она, ежась от утренней сырости.
– То-то, – сказал он.
Спиннинг дернулся в ее руках, затрещал тормоз на катушке, она не поняла, что это, но вдруг почувствовала, как упруго задергалась леска, пошла в сторону и сгорбила спиннинг, потом леска ослабла и снова наполнилась силой.
– Что это? Ой! – закричала Нюра.
Олег бросил весла, выхватил спиннинг и стал быстро сматывать и чуть слабить леску. Он встал. Щука, видимо, крупная, шла неохотно, бугрила воду, била хвостом, а он говорил:
– Уйдет! Господи, уйдет! Сошла... Нет, не сошла! О, черт! И багра нет и сачка нет... Уйдет!.. – Он осторожно подвел рыбину к борту, рванул и тотчас же, бросив спиннинг, склонился над ней, бьющейся, стал хватать ее скользко-увертливую. Пятнистая щучина с желтоватым брюхом вдруг обвяла в его руках, чуть дергаясь и жадно хватая широкой пастью воздух. Она еще долго вздрагивала, елозя брюхом по шершавому дну лодки, тускло блестя темной спиной, пружинисто свертываясь колесом, и зло била хвостом.
– Знатная уха будет! – сказал он, ополаскивая руки за бортом и кося глазами. – Килограмма четыре, больше.
Нюра взглядывала на щуку опасливо. Ей было жаль рыбу. И после, когда пристали к берегу, где еще таяли угли чужого костра, Нюра отказалась чистить.
– Нет, нет. Я боюсь... Жила бы себе и жила, глупая, гуляла в подводных зарослях.
– Ну, ну, – сказал он. – Давай-ка ложись, поспи. Я тебя заверну в палатку.
– А ты?
– Я половлю окуньков. Уха с ними наваристее. И посмотрю берега этой курьи. Хорошая курья! Камыши, лес, горы – здесь и жить будем.
...Заря взошла светлая, тихая. Нюра спала на охапке ломкого сена, свернувшись клубочком, укрытая свернутой палаткой, у чужого старого кострища. Во сне она видела себя и Олега. Сама Нюра была в белом, воздушном, с венком белых лилий на голове, стояла в лодке, которая тихо-тихо плыла сама по себе, а навстречу ей тоже плыла и плыла такая же лодчонка, и в ней стоял Олег в черных брюках, белой рубашке с закатанными рукавами. У Олега на голове тоже был венок из лилий. Он звал Нюру, протягивал к ней загорелые руки, но лодки почему-то плыли и плыли и не приближались друг к другу. Нюра испугалась и стала кричать и тянуться к нему руками. И вдруг он шагнул к ней навстречу, шагнул в воду и пошел, медленно погружаясь в глубину и – скрылся. Нюра наклонилась над темной глубиной, приготовившись подать ему руку, но ничего не увидела, кроме своего отражения, и – проснулась...
Она приподняла голову и увидела поляну в ромашках.
– Хе-е, проснулась! – Это был незнакомый, радостный голос, и Нюра оборотилась на него.
Бог с добрым морщинистым лицом сидел на березовом полешке в белой исподней рубахе, сухонький, спокойный. У берега покоилась его обгудроненная, будто обгорелая, лодчонка.
– А я думаю себе и думаю, откуда бог послал такой сверток? Сижу и жду...
– Кто вы?
– А я, как травы встанут, живу здесь. Во-он мои владения – укос, – показал рукой за камышистый берег, на веселенькие предхолмья перед лесом и горами.
– Как вас зовут?
– Григорий. По батюшке – Ефимыч. Карабашенский я.
– Здравствуйте, Григорий Ефимыч! Это я – Нюра. Из Челябинска. Мы ехали и ехали. Целую ночь. Щуку поймали... Во-от такую! А здесь хорошо-то как! Ромашки!.. А вон едет Олег...
– Муж?
– Да-а, – неуверенно сказала Нюра и посмотрела в ту сторону, откуда плыло легкое постукивание оселка о косу.
***
Километр второй. Пегов
Олег, я без конца думаю о тебе. Я боюсь, что однажды проснусь и не вспомню тот увядающий вечер, когда я, наплававшись, сидела на плотике, который ты сделал, чтоб можно было с него ловить рыбу. Я смотрела на эту поляну и думала, что ты ничего не знаешь обо мне: где я росла и как выжила. Ты видишь во мне лишь молодую женщину. У этой женщины зеленоглазое лицо без единой морщинки, лицо, на которое оборачиваются. Эта женщина умеет молчать или смеяться, когда вдруг охватит тоска и хочется лезть на стенку и выть. Эта женщина умеет таскать рюкзак, умеет охотиться и рыбачить, умеет хорошо работать, и ее уважают и подчиняются ей люди чуть ли не втрое старше... Пожалуй, только это ты знаешь, и ничего больше. Да и я не знаю, о ком и о чем думаешь ты. Как тебе хочется жить, кого любить, кого нежить? Я, наверное, что-то сделала не так в ту нашу первую ночь на озере в палатке возле рыбацкой деревушки. Но у тебя были такие глаза и такое лицо, увидев которое надо отдавать все, все, что у тебя есть... и нет у меня ни сожаления, ни печали, что так все получилось. Только все чаще я ощущаю тяжесть на сердце и не сплю. Но это все потому, что я не знаю, что будет завтра, через год, через час или вот за этим поворотом, за этой скалой.
Когда-то давным-давно милый мальчик Леня Охапкин тоже не спал ночей, писал письма, большие и маленькие. А утром ждал возле барака и, когда я выходила на работу, совал мне эти письма и убегал. Иногда я ходила с ним в театр или в кино. Я не знала, как любил он. При встречах я лишь видела, как преданно лучились его глаза. Я думала – подружусь с ним, и он отвыкнет любить меня. А однажды мы шли пешком из театра (трамваи уже не ходили), и Леня робко поцеловал меня. Потом он закончил техникум и получил направление в Донбасс. Звал с собой и меня. Он уехал и долго еще писал письма вначале из Донбасса, после из Совгавани, где служил. А потом письма стали приходить реже. Видать, устал безответно любить, устал писать. А может быть, все было бы не так, если б он вернулся из Совгавани? Может быть. Все может быть... Но Леня не вернулся в Совгавань из Тихого океана. Иногда ко мне приходит его мама. Садится и, подперев рукой голову, долго смотрит на меня и, тихонько покачиваясь на стуле, неслышно вздыхает. Я тебе о нем не рассказывала. Я тебе вообще ничего не рассказывала. Да ты и не спрашивал...
Топ, топ, топ... В оглохшей тишине Нюра считала свои шаги. Топ, топ... Она то и дело оглядывалась, останавливалась. Чуть позднее останавливался звук ее шагов. И где-то под насыпью, в кустах – то слышался громкий шепот, то крадущийся шаг неведомого зверя. Нюра остановится, зверь тоже. «Чертовщина, – подумала Нюра. – Зачем я так делаю? Почему я иду? Иду ночью, тайгой, одна. Дико? Да, дико, Нюра Павловна, дико. Что это со мной? Пошла бы я вот так к кому-либо другому? А к нему иду. Почему? Люблю? Почему его, за что? Ведь надо любить за что-то человека. Как же иначе? Может быть, пройдет время, что-то изменится, что-то забудется. Ну-у, голубушка, ты обманываешь себя. Ты можешь обмануть Пегова, уйти от ответа, когда он, якобы полушутя, спрашивает: «А ты поехала б со мной на Север?» А от себя никуда не уйдешь».
Кстати, если бы не Пегов, до сих пор шпыняли бы все Нюру. Пришла она в цех рассыльной. Разнесла но цехам авизовки, сбегала на печь, нашла того, другого – вот и вся работа. А получила паспорт – назначили старшей табельщицей. Девчонка девчонкой – какой с нее спрос – кто накричит, она и плачет. Наругают в отделе кадров завода за прогульщиков, снова плачет.
– Ребеночка приобрели, – говорила расчетчица Мария Степановна, хмуро глядя поверх очков и покачивая длинной головой в мелкой завивке. – Можно было дочку Василия Никаноровича принять, – неуклюже льстила она завконторой.
Василий Никанорович поднимал бледное, измученное лицо от бумаг и укоризненно взглядывал на расчетчицу.
Расчетчица всем жаловалась, что Нюра не справляется с работой, всякий раз доказывая, что все списки-ведомости должны составлять табельщики. Нюра оставалась вечерами составлять списки, молчала, пока не увидел ее в конторе начальник цеха.
– Что-то частенько сидишь вечерами? Отчет?
– Да нет, делаю списки... Вот и осталась, – робко ответила Нюра.
– Ну-к, ну-к!..
Назавтра расчетчица вышла из кабинета начальника заплаканная, а Василий Никанорович прошел молча мимо Нюры, потирая румяный лоб, улыбнулся.
– Гадина! – прошипела Мария Степановна и сгребла бумаги со стола Нюры...
И вот недавно Фофанов, заместитель начальника цеха, попросил ее:
– Дай-ка мне трех женщин. В школе нужно стенку покрасить.
– А как я наряды им выпишу? – поинтересовалась Нюра, зная, что не в школу он их пошлет, а штукатурить собственный гараж.
– Что-нибудь придумаешь, – разрешил Фофанов.
– Пишите распоряжение, – согласилась Нюра.
Фофанов презрительно хмыкнул, на белобрысом лице дрогнуло веко.
Нюра знала, что не станет он писать распоряжение в книгу заданий – Пегов увидит, что люди направлены работать в школу, а директор была в цехе недавно и просила только извести и песка для ремонта и побелки. Известь и песок отвезла туда на днях Нюра. И до покраски было ой как далеко!
Ей надоело всякий раз выдумывать объем работ. Сколько раз налетали на нее женщины? Аванс авансом, а получки чуть-чуть. Ремонт – хорошие наряды. Нет ремонта – уборка мусора. Копейки.
– Не сработаемся мы с тобой, Травушкина, – сожалел Фофанов.
– А и не надо, – смелела Нюра. – Выгоняйте!
– Так я и сделаю, – обещал он.
Выгнать он не мог, а вот ябедничать любил.
– Что за распри у вас с Фофановым, Нюра Павловна? – спрашивал Пегов.
Нюра рассказала.
– А ты, Нюра Павловна, так и действуй, – советовал Пегов. – И никогда не слушай! Смелее, смелее будь, а то заклюют...
...Нюра вздрогнула и остановилась. Метнулось, упало сердце.
Кричала косуля.
Этот утробный рыдающий зов то отдалялся, то взмывал из черного лога и был где-то рядом. И в том густом крике слышался страх за жизнь, за потомство. Какое-то время молчала темная ночь. Потом тоньше, пронзительнее раскалывал тишину крик козленка.
Страх окатывал Нюру. Она догадывалась, что это кричат косули, убегая, спасаясь от мошки, и ничто другое им не грозит: медведи, говорят, отошли из-за шума и грохота поездов, волков извели начисто люди, и, наверное, косули чувствовали, что где-то поблизости люди, пугались их. Да еще рыси. Но рыси есть рыси, кошку бояться – в лесу не жить.
Робко, краешком, из туч выглянула луна. Мелькнул еще столб. Темным комочком прошуркнул крот. И страхи отстали.
Выбираясь из той глухой тишины, Нюра снова принялась думать о себе, об Олеге, о работе и Пегове.
Кое-что о Пегове
Жара здесь была какая-то липкая, влажная. Видимо, потому, что время от времени каменщики поливали из шланга насадку и тут же разбивали ломиками верхние ряды ее. Женщины кидали мокрые, еще горячие кирпичи на маленький транспортер: маленький тянулся к большому, главному, который выплывал за цех к железнодорожной линии, куда обычно ставили думпкары. Иногда свои же рабочие подгоняли машины и увозили этот оплавившийся кирпич для гаражей и садовых домиков.
Пегов вывернулся из шлаковика и споткнулся о груду половья возле мотористки. Главный транспортер дергался и непрерывно останавливался, тогда и опадали с него половинки и мелкий бой, а женщины, подручные каменщиков, ругали мотористку, суетившуюся с железным прутиком, – заедало ролики, а лента была настолько стара, что сквозь нее сыпался мусор и скапливался в барабане.
– Это черт знает что, а не работа, – увидев начальника цеха, запричитала мотористка, тараща злые глаза, – не можете достать какую-то ленту. Бабы меня ругают, а я виноватая, да? Что мне, самой ложиться на эти дыры?
– А что, давай! Вдруг какой осмелится, рядом ляжет, – озорно прокричала чумазая бабенка, выхлопывая о колени пыльные рукавицы. – Может, подобреешь?.. Это она, Никита Ильич, от гордого одиночества злится. Ха-ха-ха!
– А тебе не жалко станет, если я твово Макара соблазню? – озорно спросила мотористка.
– О чем жалеть-то, не сахар – не растает.
– Ну, бабы, ну, бабы! – весело покачал головой Пегов. – Золотые вы мои, хорошие! – и тотчас узнал бедовую плясунью и шутницу Дусю Золотухину.
Дуся в любой компании была – клад. И в работе – клад. Никогда не унывала. Муж, бригадир каменщиков, заядлый доминошник – на людях храбрился, покрикивал на жену. И если кто доносил: мол, Дуська твоя в кустах трели соловушек слушает с кучерявеньким, – отмахивался:
– Враки! Она у меня по одной плашке, на цыпочках... – И выпячивал тщедушную грудь: дескать, знай наших, дескать, вот как надо жен держать, в ежовых рукавицах, и гордо оглядывал своих напарников, сверкая темными глазами на бледном курносом личике.
– Ну, что у тебя, давай помогу, пока мои отдыхают. – Дуся вытерла «лепестком» чумазое лицо и, бросив лепесток под ноги и надев рукавицы, выдернула у мотористки пруток: – Айда!
Дуся еще недавно работала у мастера Травушкиной грузчицей, а потом перешла в бригаду каменщиков подручной. Имея права, иногда подменяла мотористку. Возле нее все кипело, электрики и слесари не отходили – знали: если что, засмеет на оперативке, мол, такие-сякие, ремонт печи срывают. Да и весело возле нее было: то хаханьки, то такой анекдот ввернет – и время бежит незаметно, и делу лучше. Не зря же Травушкина неделю упиралась, не подписывала заявление на перевод.
Пегов перешел по мостику через транспортер, не различая людей в лицо в зыбучем копотном воздухе, с кем-то здоровался, кто-то ему уступал дорогу, кому-то он. Два могучих вентилятора стояли у колонн – не работали.
«Ну, погоди у меня! – подумал Пегов о своем помощнике по оборудованию. – Опять кому-то глазки строит». И, зная, кому он строит глазки, почувствовал, как кольнуло сердце. Сбавил шаг. «Старый уж я стал. Мне ли тянуться за солнышком. Ведь как попрошайка мечусь за ней: улыбнется – я и рад. Господи-и, сдурел ты, Никита, сдурел». И, понимая это, он знал, что не сможет сдержать себя, потянется увидеть Травушкину, пусть только увидеть. «Ну, погоди у меня, – снова, теперь уже раздражаясь, подумал о Кураеве. – Лента получена, неделю уже в цеховом складе лежит. Что ж он, сукин сын, делает? Сам просил, а теперь неделю тянет. Влеплю выговор!»
Сейчас Пегов специально обошел верх и низ печи, чтобы через час, на оперативке у главного сталеплавильщика, снова завести разговор – сказку про белого бычка: нет того, нет другого. Потому что не успеет он, Пегов, раскрыть рта, как Лавочкин зычно скажет:
– Опять у нас разлад, товарищ Пегов? Мы, товарищи, отстаем от графика с ремонтом седьмой печи на девять часов. Кто виноват? – и будет выжидательно оглядывать всех сидящих, пока не остановит суровый деловитый взгляд на нем, Пегове, вжавшемся в стул.
Пегов не выносил, когда на него кричали – терялся, отвечал невпопад. Дожив до сорока лет, он считал, что любой деловой разговор должен быть тихим, доказательным. Всякий раз Никита упорно смотрел в темные, лихорадочно блестевшие глаза Лавочкина и пытался понять, уже в который раз, что за человек этот Юрка Лавочкин и как, когда он успел преобразиться из тюхлявого мальчишки-фрезеровщика с мокрым ртом в уверенного, находчивого руководителя, которого подчиненные уважают и побаиваются.
Пегов вспомнил, как однажды при обходе цехов Лавочкин вдруг приказал заменить все двери в конторах стеклянными, видимо, для того, чтобы видеть, кто чем занимается. А все лестницы велел покрасить в радужные цвета – для эстетики. А то вдруг посадит двух-трех человек писать инструкции или делать макет мартеновской печи с огоньками в завалочных окнах с крошечными транспортерами. И этот макет водрузит в передний угол своего кабинета. Приедет какая-нибудь комиссия или высокое начальство – ахают, разглядывают – ему приятно. И, выходя сейчас из цеха к бытовкам, Пегов вяло подумал: «Тщеславный, однако, парень!» – и в сердцах пнул камень.
«Ну, Кураев! Ну, Кураев! Подожди у меня! А может, мы за всякие выдумки, отговорки прячем свою лень? Что помешало исправить вовремя вентиляторы? Опять электрики запоют – нет какой-нибудь лакоткани или болтиков, гаечек. А на самом деле все это есть, просто мы разлентяились – дальше некуда. Кураев обнаглел – и я потакаю ему, а дело страдает. Лавочкин сейчас будет ругать, но не очень! Потому что сам не в ладах с директором. Какая уж тут строгость. Ну что, что он спросит с меня? Разве я сам не знаю, что печь надо сдать в срок? И сдадим в срок! Соберу народ, поговорю, и сдадим. Ну, сейчас отстаем на девять часов, так еще ж трое суток впереди – догоним. Кто виноват, что не хватало кирпича? Кто виноват, что все стараются получить отпуск летом? И многие получают, имея на это право, – то студенты, то спортсмены, то просто романтики, которых ни с того ни с сего потянуло ехать за туманами. И которые запросто суют ему под нос заявления о расчете: если уж, мол, невмоготу дать отпуск, то, пожалуйста, мы люди не гордые... Пятерых вот уговорил остаться – добрые ребята, стоящие. Квартиры пообещал, а где я их возьму? Опять надо идти к директору. Да и ребята правы! Еще как правы! Сейчас вот дымятся на них суконные костюмы, горят подошвы валенок, пот разъедает лицо – и хоть бы чуточку свежего воздуха: вентиляторы уже сутки молчат возле опорных колонн, что им, железным!»
Пегов вошел в бытовку и, увидев в открытую дверь сапожной мальчишку-ремесленника с забинтованной рукой, спросил:
– Кураева знаешь?
– Знаю.
– Разыщи, и срочно ко мне!
– Щас, – подхватился мальчишка, цокая по цементному полу подковами узконосых ботинок.
В кабинете Пегов включил вентилятор, повернул от себя, стал рыться в правом ящике стола. «Куда-то опять запропастилась авторучка?» Кураева все не было.
Наконец он вошел – молодой, рослый, уверенный.
– Садись, Олег Николаевич, – радушно показал глазами на стул у стола, направив на него, запыхавшегося, вентилятор. Через минуту, улыбаясь и поправляя очки, спросил:
– Приятно?
– Да. А что?
И еще с минуту Пегов крутил по стеклу на столе ручку, смотрел на нее. Затем, медленно поднимая глаза, тихо и строго сказал:
– Если через полчаса не будут работать под насадкой вентиляторы – сниму премию и влеплю выговор. Вы свободны! – проводил жестким, ничего хорошего не обещающим взглядом.
В дверь легонько постучалась и, чуть помедлив, вошла Аринкина.
– Никита Ильич, подпишите, пожалуйста: это Травушкина просит сто рулонов рубероида – перекрывать крышу на складе огнеупоров. Двадцать пять у нас было, да пятьдесят мы получили на той неделе, хотя я просила сто. Сейчас снова выписываю сто – подпишут пятьдесят... Никита Ильич, у меня к вам две просьбы. Первая – у Горячева завтра день рождения. Может, что-нибудь придумаем? Он нас много раз выручал...
– Выручал, – согласился Пегов, вспомнив, что этот снабженец, если обещал, обязательно делал. Слово для него было делом чести. «Что могу, то могу, – скромно говорил Горячев в ответ на благодарности. – У меня стезя – выручать людей. Может, и меня когда-нибудь кто-нибудь выручит».
Пегов встал, открыл сейф и вынул бутылку армянского.
– Это мне достали для одного случая. Никак домой не унесу. Давайте подарим? Только, Нина Павловна, заверните, пожалуйста.
– Я мигом, я мигом... Там у меня в складе даже ленточка есть и два лимона...
– Ну, а теперь – вашу вторую просьбу, и я – пошел.
– Как-то даже неловко, Никита Ильич, говорить... Я насчет Травушкиной.
– Что такое? – подался Пегов.
– Да я ведь ее когда-то к вам привела во-от такой крохотулькой, а теперь прям все сердце изнылось – бабы болтают разное...
– О-о! – неловко и вроде бы облегченно рассмеялся Пегов. – А вы не слушайте баб. Они наговорят. Хотя говорят – зря не скажут, а?
Аринкина скорбно опустила голову, затеребила карман халатика.
– Да это я так, к слову...
– Вот что, Нина Павловна, поведаю я вам один секрет: что бы ни говорили, что бы ни случилось с Травушкиной, я ее в обиду никому не дам.
Аринкина подняла голову. В глазах мелькнуло что-то лукавое, дескать, вот и я о том же...
– Травушкина прекрасная работница, – добавил Пегов, вздохнул и встал, давая тем самым понять, что на этом разговор надо закончить. – Старый я стал... А вам, Нина Павловна, я очень признателен за участие к Травушкиной и за то, что вы предупредили меня.
– Да ну, мало ли что скажут, – заалела Аринкина и поспешила к двери. – Так я пойду сейчас приготовлю подарок, а завтра утром отнесу. Вы не подумайте, пожалуйста, Никита Ильич, что я из-за сплетен переживаю. Я люблю ее, как сестру. И хочется мне, чтобы личная жизнь ее удалась. Она теперь вон какая, пригожая да деловая, а ну как подвернется какой-нибудь оболтус вроде Лешки Кленова – маета будет. А говорить, что ж... Поговорят – перестанут. Извините меня...
– Ничего, ничего...
Пегов посмотрел на часы и, когда Аринкина вышла, повернулся, подошел и раскрыл окно. Под окном из густого пырея синели васильки. «Слышишь, девочка моя. Сейчас я пойду на совещание – меня будут ругать, крепко ругать. А нам нипочем. Совсем нипочем. Сейчас мы пойдем и сорвем один цветок, может, два».
Пегов спустился вниз и, выйдя из здания, смело шагнул на газон, но, постояв в густой, ухоженной траве перед васильками, нагло синеющими из зелени, повернулся и пошел к главному сталеплавильщику.
Его догнала Травушкина.
– Никита Ильич, – взмолилась она. – Отдайте мне Золотухину.
– Зачем? – удивился Пегов.
– Я сейчас была у нормировщиков, говорят, разрешение пришло на освобожденного бригадира. Лучшей мне не подыскать. Дуся хорошая женщина, хорошая работница...
– У тебя, Нюра Павловна, все хорошие.
– Хорошие, – кивнула Травушкина, почему-то краснея.
Пегов беспомощно заглянул в ее глаза с крапинками вокруг желтых зрачков и, увидев там свое маленькое очкастое лицо в темной непостижимой мгле, протяжно вздохнул, отвернулся.
– Ладно уж, бери... Заготовь приказ...
– ...Что же вы не предупредили меня о разговоре с директором? – обиженно спросил Пегова главный сталеплавильщик, всегда ревниво относящийся к разговорам за своей спиной – все ему казалось, что под него делают подкоп.
– Сергей Иванович вызвал меня сам. Я просил пересмотреть штаты, добавить подручных каменщиков. – Говоря это, Пегов вспомнил, как возмутился директор, когда ему принесли данные о перерасходе по мартеновским цехам по ферросплавам. «Товарищи, – взволновался директор, – зачем заводу такой главный сталеплавильщик? Зачем такой руководитель, который не знает, что такое копейка?..»
Судьба Лавочкина была предрешена.
– ...Что у вас происходит? – распалял себя Лавочкин. – Ремонт печи затянули. А директору жалуетесь, что не хватает рабочих. Я сегодня собственными глазами видел, как ваши люди сидят у печей...
– Юрий Михайлович, хороши ли, плохи ли мои люди, а план есть. Сталь есть. Кто это все делает? Неужели вы и вправду считаете, что в этом ваша или моя заслуга? – спросил Пегов.
– Я не считаю заслуг. Я повторяю, что ваши люди разгильдяйничают и делают брак.
– Мои люди ремонтируют печи. И не надо их укорять в том, что они иногда присядут отдохнуть. Как бы там ни было, а они делают свое дело. И мы в долгу перед ними. Я имею в виду то, что мы мало заботимся об облегчении труда, об отдыхе рабочих, о жилищных условиях, о всем том, что мешает им чувствовать себя спокойно, уверенно...
– Вы демагог!
– А вы прожектер! Вы на прошлой оперативке у директора ратовали за то, чтоб запретить принимать в наш цех женщин. Тяжкая работа. А кто спорит? Но ведь не вы оказались в этом дурацком положении, а я. Ни один мужчина не идет в подручные. Ни один мужчина не желает таскать кирпичи...
– Никита Ильич, – вкрадчиво произнес Лавочкин и медленно добавил: – Я сделаю все возможное, чтобы вашей ноги больше никогда не было в моем кабинете...
– Спасибо за откровенность. Я могу быть свободным, не так ли?
– Да, конечно.
Пегов резко толкнул дверь и вышел. Нюра догнала его на лестнице:
– Никита Ильич, вы не придавайте значения... Это такой грубиян...
– Чепуха все! – отмахнулся Пегов. – Лавочкин самодур, но, надо отдать должное, организатор он неплохой... Вместе в ФЗО учились, – усмехнулся.
– А что он имел в виду, говоря о том, что сделает все возможное?
– Ничего он не сделает. Так это... Начальственный фортель, – грустно вздохнул Пегов. – Ну, будь! Я побегу во второй мартен. Надо посмотреть миксер.
Нюра знала, что Пегову уже предлагали место Лавочкина. Он отказался. «Почему он отказался? – недоумевала Нюра. – Больше забот, суетности? Неужели он их испугался?»
Под эстакадой, где женщины подавали кирпич по транспортеру на печь, Нюра столкнулась с Кураевым.
– Мне дают отпуск!
– То-то ты радехонек!
– Так что в пятницу едем на озеро, и я там остаюсь! Слышишь?
– Слышу.
– Ребята приглашают в ресторан. Видимо, я сегодня не приду.
– Слышу, – померкшим голосом отозвалась Нюра и шагнула в сторону. «Боюсь, придет время, и я не смогу удержать его. Я тогда с ума сойду. Господи-и, как спастись от этой любви?» – мучительно спрашивала она себя.
Нюра пробралась в глухой угол за штабеля кирпичей, села там на ворох стружек, чтобы хоть на недолгие минуты остаться одной. В глубине души она боялась той минуты, когда придется заставлять себя не вспоминать о том, что никогда не повторится, когда надо будет просыпаться и стараться не думать об этом, работать весь день и не думать об этом, а потом быть одной долгий томительный вечер, ночь и думать только об этом, только о нем.
Ей невыносимо было встать и показаться женщинам. «Глаза-то у меня, наверное, красные?» Надо было переждать, а после уже идти проверять работу, кого-то хвалить, кого-то ругать, кого-то утешать и советовать то, что сама не могла сделать.
Наконец Нюра встала и пошла, крадучись за штабелями кирпичей вдоль стены цеха, за калитку.
Походив и постояв на ветру, Нюра вернулась в цех.
А вечером, подойдя к дому, она увидела Пегова. Он стоял под коряжистым тополем; и то, что стоял он возле ее дома в такое время, и то что было его лицо усталое и жалостное, остановило и испугало ее. «Почему он здесь? Господи-и, да ведь он пришел ко мне!» Ее смутило то, что он пришел к ней. Не тот он человек, чтоб слоняться под чужими окнами, да и наглядеться на нее у него достаточно времени на работе. С другой стороны, она чувствовала, что пришел он сюда только к ней: если б что-нибудь случилось на работе – послать за ней есть кого.
– Что случилось, Никита Ильич? – Нюра затаила дыхание.
– Да вот шел, шел... Мимо шел и неожиданно оказался здесь, – слабо улыбнулся Пегов и отшатнулся от прясла, подался к Нюре. – Был на совещании в прокатных цехах... Опять ругали...
– Идемте, угощу чаем.
«Он просто устал, – подумала Нюра. – У него неприятности. И шел он мимо, а ты, дура, подумала о человеке черт знает что!» – и как можно радушнее пригласила:
– Это мой дворец, идемте...
Открывая дверь домика, она улыбалась Пегову, зная, что в комнатках у нее все в порядке – пол мыла вчера. Чай, хлеб, масло есть.
Нюра провела гостя в горенку, пододвинула стул к столу, прикрытому белой льняной скатертью, переставила со стола букет таволги на подоконник и распахнула створки.
– Вы пока отдохните, Никита Ильич, а я займусь чаем.
– Знаешь, – он огляделся, – у тебя тут прелесть! И одна ты, и книги – царство тишины! – печально вздохнул. – Завидую я тебе.
– А я вам! – выходя из горенки, улыбнулась Нюра.
Пегов сидел в прохладе комнатки, смотрел в окна на огородик и край березового лесочка, на кровать Нюры с пухлыми четырьмя подушками, на простенок с книгами, на мелкие, оставшиеся на скатерти стола лепестки таволги и страстно желал скинуть ботинки, рубашку, выбежать в огородик, облиться водой, а после упасть на эту кровать и слушать, как медленно уходит вечерняя усталость.
– Никита Ильич, чай закипает... Хотите принять душ?
– Душ?
– Настоящий, холодный душ, – засмеялась Нюра, встав на пороге горенки, – молодая, красивая, в простеньком голубеньком сарафанчике. – Сама соорудила... Идемте... Мне потребовалось четыре доски, кусок брезента и ведро, – говорила весело Нюра, идя впереди Пегова к зарослям подсолнухов. – Вот здесь вешалка. Воду я уже налила. За этот вот шнурок дерните, и польется вода, – объясняла Нюра.
– Аннушка, ты – чудо! Я с удовольствием обольюсь.
– Вот полотенце.
Пегов тщательно оглядел Нюрино сооружение, засмеялся:
– Оформляй рацпредложение... А это что? – увидел на колышке детское платье.
– Это Люды, племянницы. Дочка сестры живет со мной...
– То есть как?
– Сестра с мужем развелась. Где-то года три мыкалась, а теперь укатила в нашу деревню. Может, там найдет свою судьбу, свое место... А девочке уже восемь лет. Она меня любит, я ее – тоже. Сегодня с троюродной теткой поехала в цирк. У нее заночует...
– Ну и ну! – сказал Пегов, пристально разглядывая Нюру, будто решая что-то про себя. – А еще кто в твоем дворце живет? – поинтересовался он осторожно, развязывая галстук.
– Старенькая кошка Настасья да псенок Яшка.
– Богато! – опять засмеялся Пегов, провожая взглядом синицу, взлетевшую в небо с макушки подсолнуха.
– Убегаю – чай там!.. Мало будет воды – бочка рядом...
– Спасибо, Аннушка!
А после душа Пегов ел яичницу с колбасой, пил крепкий чай, слушал музыку «Маяка», шутил, смеялся и все думал о том, как хорошо ему здесь. Он уже и не помнил, когда и где ему было так спокойно и просветленно. Все какие-то встречи, необязательные, ненужные дела. И на износ работа, работа...
Нюра, копошась у плиты, думала о Пегове, о его вечной занятости. Иной раз надо полдня пробегать за ним по печам, чтобы подписать срочную бумажку или решить какой-нибудь вопрос. Все ремонты, ремонты... И работа с утра до позднего вечера. И так ли уж часто выпадает ему время остановиться и поглядеть хотя бы на газон или на цветы под окном своего кабинета. А тут сидит, – ни строгости, ни заботы – открытое окно, букетик таволги, чай на столе, глядишь, и отошел человек от дневной сумятицы и дум тревожных – на лице благодушие. Много ли человеку надо!
Нюра остановилась с чайником в руках возле Пегова и стала улыбаться, глядя в одну точку.
А Пегов, в свою очередь, боялся заговорить с ней, не решался получить отказ, который он уже предугадывал, но и молчать не было сил... Он понимал, что она никогда не будет его любить так, как любит он ее. Но если она вдруг пожалеет его, то рано или поздно устанет от его любви и в доме поселится раздражение.
– Ты могла бы, – спросил он ее врасплох, – уехать со мной в какую-нибудь Амдерму?
– Когда? – улыбнулась Нюра, понимая, что этот вопрос для него – как избавление от назойливых дум.
– Сие бы, матушка, зависело от тебя, – голос игривый, а в глазах напряжение. – Плохо мне, – глядя в пол, задумчиво произнес он. – Надо уезжать... Я уже предвижу, как мне будет плохо.
– Шутник вы, Никита Ильич, – натужно проговорила она, чтобы не сказать простое и ясное: нет. – Давайте-ка я вас провожу до трамвая. Темнеет уже...
Несмотря на какую-то смутную недоговоренность, Нюра проникалась к нему все большим сочувствием и нежностью. И в тот миг, когда он уходил, насупив брови и оставляя косую тень на пожухлой траве, когда она проводила взглядом его поникшую спину, когда он оборотился и, слабо улыбнувшись, вяло помахал рукой, у нее возникло желание догнать его, сказать какие-то слова, которые удержали бы, вернули его. Но... Не послушались ноги и вдруг потерялся голос.
Продолжение завтра..
Автор Прокопьева Зоя
Комментарии 1
https://ok.ru/group/51919180005515/topic/158130157570955