Михаил осторожно протянул свои ладони к печи, закрыл на миг глаза, но тут же с трудом их открыл. Спать нельзя, ни в коем случае нельзя! Если уснуть, то ужин съедят без него, а про него, про Мишу, просто забудут. Он здесь пока чужак, только недавно приехал валить лес, расчищать глухие таёжные места для того, чтобы тут ходили поезда, трубили, пугая полусонных медведей, пускали врассыпную глупых зайцев, что, не зная, чем опасен человек, поначалу приходили поглазеть на рубящих высоченные сосны мужиков. Огромные, тяжеленные стволы, треща и ухая, кренились, мужчины кричали, свистели, махали красными флажками, а потом дерево, как будто сдавшись, падало, ломая всё, что попадется на его пути. Летели вниз ветки, сучки, ободранная кора, сыпались пахнущие смолой щепки и шишки, которые потом собирали лесорубы и несли в барак, топить самовар.
Врезаясь в промерзшую насквозь древесину, топор оставлял на ней зарубку, потом ещё одну, поглубже, и ещё, ещё!
Таких зарубок и у людей вдоволь. На сердцах. У кого–то погибла семья, не вернулись с войны мужья, жены, дочери, сыновья, дом, в котором ты раньше жил, рожал детей, отпевал стариков, сгорел дотла…
И у Миши таких зарубок хватает. Погиб отец, сестра Анечка, да половина села на его глазах перестала дышать… Это страшно, так страшно, что иногда Мишка просыпается ночью от того, что его всего колотит, и по лбу ползет противная капля холодного, липкого пота. И не вылечить это. Ждать только, пока зарубки затянулся хоть немного, покроются коростой. Но не исчезнут. Шрамы — это навсегда…
Дереву проще. Упавшее навзничь, как поверженный воин, оно, ещё секунду трепещет, а потом, сдавшись, замирает. И тут же его, как стервятники, начнут терзать люди, пилить, рубить, дергать ветки, те, что помельче. Но дереву уже всё равно. Его век окончен…
С людьми так не бывает. Они живут с зарубками, как с метками о пройденном пути, с памятью о том, как больно терять кого–то. С ними и уйдут.
Миша старался думать о хорошем, о светлом, получалось не всегда, но он старался…
Прямая, как по линейке проведенная просека шла всё глубже в лес, поговаривали, что скоро придется переносить стоянку лесорубов, но пока есть только эти наскоро сколоченные бараки, печка, и вой ветра там, в лесу.
Лес не любит своих захватчиков, собирает дань, может и покалечить, и утащить в овраг, и накрыть стволом, похоронив навсегда на своём погосте. Но Михаил не боится. Он приехал работать.
— Бабонек нам бы сюды! — потягиваясь, говорит бригадир, бородатый, неприбранный, пахнущий кислым потом и табаком Аким Игнатов. Он скалится и, сунув руку под телогрейку, потирает мощную грудь. — Вот это была б жизня!
Аким Михаилу не нравился. От нег овеяло угрозой, беспощадным желанием взять всё, что захочет.
— А чего тебе не хватат? — пожимает плечами седой, сухенький старик Назар Петрович. Михаил всё удивлялся, сколько силы в этом изъеденном оспинами и временем теле. Назар один валил такие могучие сосны, какие мужики, те, что помоложе, втроем еле одолевали. — Щас Павлинка с бабкой придут, старуху Зинаиду беру на себя, а уж с Павлиной ты сам управься.
Все, кто был в бараке, загоготали.
Павлина и Зинаида Антоновна приносили в этот, самый дальний от кухни барак, еду. Притаскивали бидоны, мешки с хлебом, разливали половником в железные миски похлёбку. Всегда одну и ту же, пахнущую деревяшками и на вкус не лучше.
Миша знает, какое на вкус дерево. В войну, когда было совсем нечего есть, Мишук сидел в подполе и жевал дощечку, жадно, остервенело отрывал от неё зубами щепки, потом ждал, пока те размякнут во рту и мусолил, как корова жвачку. Не глотал, было противно, но как будто насыщался. Ему не хватило двух лет до того возраста, когда можно идти воевать. И он бы просто сбежал к солдатам, но не мог оставить мать. Сестра, перед тем, как ушла в лес, наказывала ему беречь маму…
Похлебку Михаил съедал всю, до капли. Чтобы были силы. Миша нанялся сюда, на лесоповал, чтобы заработать денег.
«Ничего, мать! — говорил он, когда Тамара Андреевна провожала его на заработки. — Будут деньги, заживем! Отстроимся, двор хороший сладим, тебя к врачам повезем!»
Тамара болела чем–то, сельские доктора разводили руками, мол, ну а что вы хотите, войну женщина пережила, как ни крути, а организм надорвала, теперь уж как Бог даст, столько и проживет ещё. Но сын не верил. Вот если бы в Москву её отвезти, в Пироговские клиники, определить к лучшим врачам. И жить в квартире, пусть снимать, хорошо, что ж в этом такого! Зато и вода есть, и тепло.
«Ну как же на чужом месте, Миша! — отмахивалась мать. — Дома стены помогают. Нет, даже не думай!»
А Мишка думал, кумекал, узнавал. Тяжелая работа — лес валить, но обещали хорошо заплатить, так что ж он, Михаил Муромцев, ради матери не сдюжит?! А ну–ка проверим!
Проверял. Каждый день себя на разрыв проверял, слышал, как бухает в груди сердце, устав перегонять по сосудам кровь. И как будто становилось тяжело дышать, и ноги, будто ватные, в жестких валенках, подгибались, дрожали руки, а по ночам тело крутило так, что хоть вой.
Не выл. Терпел и мечтал, как хорошо будет матери, когда Миша привезет ей заработанные деньги…
В положенное время заскрипела дверь барака, раззявила холодную свою пасть, впустила внутрь клубы пара и двух женщин. Те втащили и поставили на пол бидон, сняли с плеч вещмешки.
Лица женщин, красные, с намерзшими на торчащих из–под платков волосах сосульками, с сухими, обветренными губами, больше походили на маски.
Та, что постарше, Зинаида Антоновна, хитро оглядела сидящих на нарах мужчин, как будто искала кого–то, кивнула всем сразу.
— Доброго вечерья! Ну, мОлодцы, налетайте. Щи–борщи вам принесли. Вы бы хоть ступеньки расчистили, чуть не завалились мы, однако! — и потрясла кулаком.
— Да не в ступеньках дело, мамаша! — усмехнулся Аким. — Подружка твоя уж больно тяжела, вот и тянет тебя на землю. Павлинка, ты чего ж не здороваешься? Чай, язык примерз?
Женщина помоложе опустила голову, как будто хотела и вовсе быть невидимой, стала быстро вынимать и складывать на стол куски хлеба.
Она была крупной, не сказать, чтобы высокой, но широкой в плечах и бедрах, с большими, запрятанными под юбку ногами, крупными чертами лица и огромными темными глазищами.
Михаил видел таких женщин, дочерей Сибири, статных, гордых до какой–то бешеной царственности. Их взгляд обжигал, а каждое движение было точно милостивое снисхождение к простым смертным. Мише такие нравились.
Но в Павлинке ничего этого почему–то не угадывалось. Внешне, при всей своей красоте, она скорее походила на неудачный слепок с чего–то прекрасного, сделали из глины скульптуру, а потом скомкали, да и пустили гулять по свету. Плечи ссутулены, взгляд затравленный, губы постоянно искусанные. Движения быстрые, как будто вороватые, и молчит всегда. Переминается с ноги на ногу в своих огромных валенках, топчется, в глаза никогда мужчинам не смотрит. У неё тоже на сердце много зарубок, никак не пройдут, время их не лечит. Больно, постоянно больно и страшно, как ни старается Зинаида уберечь свою подопечную, той всё равно плохо…
— Павлинка, а пойдём сегодня в баньку, а? Вон, как щеки–то поморозило, я мигом отогрею! — Аким нагловато улыбается, проводит рукой по спине девушки, но Зинаида Антоновна тут как тут, хвать его половником по спине.
Аким брезгливо сдернул телогрейку, стал смахивать капли похлебки.
— Ещё раз руку свою грязную протянешь, не досчитаешься головы! — зашипела Зинаида. — Всех касается! Ну, чего вылупились! Есть хотите? Ешьте, а нет, так и дело с концом! Аким, Аким! — с презрением Зина плюнула в его сторону. — И как тебя земля носит?! Столько зла ты сотворил, было б у меня ружьё… Нигде от тебя не скроешься!
Женщина, сжав зубы, быстро собрала со стола лишний хлеб, закрыла бидон, поправила сползающий с затылка платок и, потянув за руку свою попутчицу, шагнула к двери.
— А негоже рабочему люду угрожать! — вскочил Аким, почему–то затрясся. — Ты думаешь, мы не знаем, откуда вы здесь? И где кости свои грели, пока мы землю от врагов защищали? Знаем. С о б а к и вы! Да не клацай! Не клацай на меня! — замахнулся он на старуху. — Я за всё, что на меня навешали, оклеветали, отсидел! Чистый я, поняла? А Павлинка твоя — девка порченая, все знают, чем вы там на оккупированной территории занимались. И я знаю, сам видел. А то как же выжили бы, да? Шагай отсюда, Зинка, а то дурно пахнете!
Дождавшись, когда женщины уйдут, он отпустил какую–то скабрезную шутку, все засмеялись, а Михаил, крепко сжав зубы, лег и отвернулся к стенке.
Ему всё виделись испуганные, как будто затравленные, глаза этой девчонки.
Кто она? Откуда здесь, почему? Зачем мужики травят её?
Как будто услышав его мысли, лежащий рядом Виктор Фёдорович, мужчина средних лет, в очочках, постоянно читающий на досуге стихи в малюсенькой книжечке, сказал:
— Из пленных они. Зинаида Антоновна девчонку эту спасла, говорят, прятала, как могла, её за это чуть не… — Виктор провел ребром ладони по своей шее. — Павлина Егоровна и не говорит почти, столько всего натерпелась, семью на её глазах... Но душой богата, стихи, вон, знает, я ей читал, она кивала… Тот, кто её отогреет, будет самым богатым на земле человеком! Да–да!
Пока он говорил, мужчины разлеглись на своих местах, кто–то курил, другие ругались, иногда даже вспыхивали драки.
Виктор Фёдорович покачал головой, хотел ещё что–то сказать, но, видя, что Миша как будто уснул, пожал плечами, тоже отвернулся к стене, задремал. Надо копить силы…
Чем больше видел Михаил Павлину, тем чаще стала она сниться ему ночью. Он всё хотел с ней заговорить, но она шарахалась от него, как от прокаженного. Зинаида же Мишу как будто привечала, даже звала к себе в избу, но было как–то неудобно, тот отказывался.
Всего один раз, уже на закате, ярко красном, пылающем за лесом небесным пожаром, Миша слышал, как поёт Павлина. У неё был низкий, глубокий голос, красивый. Девушка пела про рыжего, с проблесками меди в густой гриве коня, что гуляет по полю, и никто не может пленить его, стреножить. Он непобедим и свободен.
Девчонка, стоя на коленях, полоскала в проруби бельё и пела, думая, что её никто не слышит. Звук её голоса разносился далеко, как будто скользя по гладкому, блестящему льду.
Но вот она обернулась, увидела у дерева Михаила, побледнела, схватила в охапку белье, кинулась прочь.
— Да что ж это такое! Я совершенно не хотел пугать… — растерялся Миша.
Павлинка даже не обернулась, влетела в избу, бухнулась на лавку и, кинув стирку в таз, обхватила себя за плечи, замотала головой. Сердце опять заныло, боясь, что опять станет плохо.
— Нет, Павушка, хороший он. Настоящее это, не бойся! — погладила её Зинаида, обняла. — Ну что же ты, детка! Голубка моя, ласточка! Не будет больше плохого! Не будет!
Зина обернулась, поглядела в сторону барака, где жил Игнатов, в её глазах полыхнула такая злоба, что, если бы Павлинка видела, то испугалась бы ещё больше…
… Ближе к весне стало легче, снег осел, сделался твердым, посерел, кое–где проглядывали отогретые солнцем пятна земли. Лесорубы ещё пару раз передвигали стою стоянку, за ними по пятам шли бульдозеры, укладчики железнодорожных путей, пыхтели и взвизгивали колесами, застревая в наполненных водой канавах, самосвалы с песком и щебнем.
Михаил часто писал матери, рассказывал, как тут хорошо, сколько мощи и простора, но не того, что у них, в поле, а другого, высокого, сурового, когда ели и сосны доказывают слабому человеку, кто тут хозяин.
— Ничего, мама! Скоро вернусь, поедем в Москву, вылечишься, заживем! — обещал он.
Мать не отвечала, или письма шли дольше из–за того, что дороги затопило.
Мужчины, запертые в тайге, видящие каждый день одни и те же лица, изголодались по свободе и пляскам под гармошку, по веселым застольям и ленивым перебранкам с соседями, по запаху высушенного на солнце сена, а ещё по женской ласке.
— Люди, ребятки, животные стадные. Не можем мы в одиночестве жить. Всё нас тянет на прекрасное поглядеть! — как будто подтрунивал над своими товарищами Назар.
Мужики вздыхали, садились писать письма…
Особенно злым и вспыльчивым стал в это время Аким. Так и искал, с кем сцепиться, так и норовил полезть в драку, «помахаться», помериться силой.
После работы, если ещё не стемнело, он уходил от бараков и пропадал где–то до самой ночи, возвращался хмурый, пинал ногами всё, что попадалось под руку.
Выйдя однажды на крыльцо покурить, Михаил услышал, как ругается Зинаида, а ей в ответ сыпется брань Акима.
Зина проклинала его, а мужчина клялся, что своё получит, дайте только срок. В тот вечер Аким, взбежав на крыльцо, толкнул со всей силы Михаила, велел не путаться под ногами…
Но однажды Аким не вернулся.
Михаил долго ворочался с боку на бок, ждал, когда скрипнет дверь, появится наконец бригадир.
— Надолго запропал, — довольно то ли простонал, то ли прошептал Назар. — Попалась птичка… Да ты–то куда?! Он тебя одним пальцем перешибет! — крикнул он вслед Мише, но тот уже не слышал, сунул ноги в сапоги, кинулся вон из барака, зажмурился сначала от темноты, потом широко распахнул глаза, прислушался.
У реки, там, где соорудили подмостки, и Павлина с Зинаидой стирали белье, было слышно, как плещется вода.
— Врёшь! — Михаил понесся туда, упал, поскользнувшись на мокрой земле, вскочил опять, не заметив, что разодрал плечо о какой–то сук, побежал, выставив вперед руки и прищурившись.
На берегу что–то происходило. Кто–то возился на мелководье, падал в реку, вставал, рычал и матерился. А другой, чуть покруглее, в сорочке с тонкими бретельками, боролся молча, сосредоточенно, как дикий, попавшийся в силки зверек, боролся до конца, до последнего вздоха.
…Михаил набросился на Акима сзади. От того пахнуло самогоном и табачным дымом, на голову Миши обрушились кулаки противника, стали наносить точные, отработанные удары.
Аким из бывших сидельцев, он знает, как отогнать мешающую ему шавку.
Миша слабее, да и в темноте видит плохо, он молотил куда придется, пару раз, кажется, попал по челюсти Акима, тот взвыл, сплюнул, остановился, чтобы отдышаться.
— Ты и драться–то не умеешь, а всё туда же! — прошипел бригадир. — Мальчишка! Кого пожалел? Эту? — Аким ткнул пальцем на лежащую на песке Павлину. — Брось! Ты молодой, у тебя всё впереди, найдешь себе хорошую, порядочную. А эту я себе возьму. Мы с ней из одного теста, оба в аду гореть будем!
— Нет… Нет! — Павлина поднялась, покачала головой. — Ты меня рядом с собой не ставь! Не смей! Я свои грехи отмолила, мне батюшка всё простил! Бог простил, понял? А ты, наравне с диаволом, вечно мучиться будешь!
На сердце Акима не было зарубок, оно просто качало кровь, гнилую, черную, по жилам, питало мышцы. Зато на теле Игнатова было много шрамов. Миша сам видел, когда тот мылся. Видимо, много раз хотела жизнь свести с Акимом счёты, да не удавалось…
Павлина закашлялась, потому что Аким с размаху ударил её ногой. Мишка бросился на него, прижал к земле, заломил руки. Он ещё никогда не чувствовал такой злости. Она поднималась откуда–то из груди, заставляла тело дрожать, и скалить зубы, и кулаки налились какой–то невиданной тяжелой силой. Наверное, вот про это и говорят «животная ярость».
…Миша был в деревне, когда ту занял неприятель, видел, как угоняют девчонок, как потом они бредут обратно, падают, поднимаются и идут опять, а матери плачут и укрывают их своими пальтишками. Мишина сестра, Аня, не желая позора, ушла в лес, к партизанам. Где её могила, Мишка так и не знает…
И за всё это сейчас: за страх и слезы матери, за вой в соседних избах, за погибшую сестру, за то, что зарубок больше, чем живого, нетронутого, — он мстил Акиму. Чем тот лучше?! Чем?
Бригадир уже не сопротивлялся, лежал, раскинув руки и только тихо стонал.
А потом Михаила кто–то облил ледяной водой, потащил прочь от берега. Он чувствовал рядом с собой горячее Павлинино плечо, чей–то шерстяной платок, слышал, как кто–то причитает, услышал голов Виктора, но разглядеть никого не мог, глаза заплыли, в висках горело и пульсировало...
Он очнулся под утро, открыл глаза, как мог, повернулся набок.
Он уже был в этой избенке. Здесь обретались Зинаида Антоновна с Павлиной. Тихо, чисто, пахнет развешанными под потолком пучками трав, на столе горит керосинка. Михаил приходил сюда, когда заболел Виктор. Зинаида обещала сделать настой, велела зайти вечером. Он тогда долго топтался у двери, стеснялся почему–то. Старушка вышла к нему сама, пригласила в дом.
— Уезжали бы вы отсюда, Михаил Борисович, — сказала она, поставив перед гостем кружку с травяным чаем. — Люди здесь лихие, тяжело. А у вас ещё всё будет хорошо!
Миша тогда удивился, нахмурился.
— Что вы про меня знаете? — глухо просил он, но ответа не услышал. В отгороженной шторкой части комнатки кто–то завозился.
— Павлинка, иди сюды, чего прятаться–то? Хороших людей издалека видать. Михаил Борисович пришел, так надо встретить! — позвала Зинаида, но девушка так и не вышла.
Миша тогда долго ещё искал повод остаться, заводил какие–то пустые разговоры, тянул время. Павлина ему нравилась. Он видел её совсем не так, как другие. Сердцем…
И вот теперь он опять в этой горнице, и на столе всё та же лампа. Она едва выхватывает из темноты девичье лицо, бледное, как будто восковое, испуганные глаза. Павлина вздрогнула, почувствовав на себе мужской взгляд, поднялась, но тут же охнула, схватилась за бок.
— Да что ж ты скачешь, голубка моя? — появилась в пятнышке света Зинаида Антоновна, поставила на стол сковородку. — Идите есть. Картошки нажарила. Миша, вы вставайте осторожно, медленно.
Она спокойно смотрела, как они едят, потом засобиралась куда–то, накинула пальтишко.
— Ну, пора мне. А вы пообещайте, что уедете. Этой же весной. Хоть порознь, хоть вместе. Я, Павлина, за тобой больше присматривать не смогу. Защитник у тебя теперь другой будет.
Девчонка быстро поднялась, подошла к двери.
— Не пущу, тетя Зина! Не пущу, слышишь?! Вместе поедем! — прошептала она.
Но женщина только покачала головой…
Утром по баракам пошёл слух, что повариха свела счеты с Акимом, что за это её будут судить.
— Да как же она его?! Это же я! — прорываясь сквозь толпу, кричал Михаил, но тут кто–то строго осадил его, дернул за руку.
— Оставь всё, как есть. Ей жить–то осталось неделя–две, Бог приберет, справится Зина. А тебе ещё долго идти. Так живи во всю ширь души, понял? — услышал Миша у самого уха. Обернулся. Рядом стоял Виктор Фёдорович.
— Как же так?! — Миша даже отшатнулся от него. — Тётя Зина не виновата!
— У нас с Акимом свои счёты. И у Зинаиды — особенно. Поэтому мы все здесь и были. Всё случай искали, ты нас опередил... Павлину жалко, но ты ж теперь с ней! Излечи её, ты слышишь?! Постарайся, она тебе доверяет, не бросай. Её надо, как котенка затравленного, опять приручать. Трудно будет. Но если ты её и правда любишь, то сможешь. Бери расчет, Муромцев, и чтоб духу вашего тут не было…
Виктор разжал руки, которыми до этого сжимал Мишин свитер, отвернулся…
Уже в поезде, немного успокоившись, Павлина тихо, так, чтобы не слышали попутчики, сказала:
— Миша, вы не должны про меня плохо думать. Я ничего постыдного не делала, наш городок захватили, люди гибли, а женщин… Женщин… Я не хотела, Миша! Я дралась, но… — Она нахмурилась, подождала, пока перестанут дрожать губы. — Меня и ещё нескольких девушек смогла спасти Зинаида Антоновна. Вывела ночью из города, мы долго шли по лесу, потом пришли к нашим, в партизанский отрад. Ну и…
— Аким? Что он? — просил хмуро Михаил.
— Аким был в городе правой рукой полицаев, он заведовал клубом, знал всех девчонок, их адреса, где работают. А потом стоял и курил на улице, во дворе, пока… Пока… — Павлина быстро прошла в тамбур, встала у окна. То, выбитое наполовину, запускало в вагон ветер и запах цветущей вишни. — У нас во дворе тоже была вишня. Мы собирали её, все вместе ели. Всё сожгли, Миша… Всё…
Она уткнулась в его плечо головой. Плакать не могла, не получалось…
Дальше ехали молча, только крепко сжимали руки друг друга…
…Тамара Андреевна испуганно и в то же время радостно смотрела на стоящих перед ней Мишу и Павлину. Та всё прятала взгляд, краснела, неловко переступала с ноги на ногу.
— Ну вот и деньги, те, что ты присылал, пригодятся! — наконец сказала женщина. — Дом отстроишь, детишек нарожаете, будет мне, с кем нянчиться!
Она говорила так горячо, убежденно, что Миша только махнул рукой…
На стене в Тамарином доме висела фотокарточка Ани, старшей дочери.
Павлина сначала не заметила её, потом вдруг замерла, стала рассматривать.
— Это Анна. Я встречала её, когда мы убежали с тетей Зиной, — сказала она тихо.
Тамара Андреевна выпустила из рук железный таз, тот покатился по полу, забренчал. Миша подхватил мать под руки, усадил за стол.
— Ты знаешь, где она? Где моя Аня? — спросила Тамара наконец.
Павлина отрицательно покачала головой.
— Она была очень хорошим человеком, доброй, заботливой, любила петь, учила детишек, тех, что были в отряде, снова смеяться. Они забыли, как это делать! А она учила. Мы потом ушли, Аня осталась… Тамара Андреевна, если бы я знала…
Михаил положил руку на плечо матери. Эхо того времени ещё долго будет доноситься до них, всплывать фотокарточками и снами, видеться в чьих–то фигурах и слышаться в голосах. С этим нужно научиться жить.
… Через месяц сыграли свадьбу. Павлина в красивом белом платье как будто совсем изменилась, похорошела. Мишка всё смотрел в её глаза, не мог насмотреться. Они стали оживать, светились той тёмной, горячей душой, какая бывает только у полных любви женщин. И оказалась невеста совсем не неуклюжая, умела и станцевать, и на стол накрывала хорошо, ловко, ходила красиво, легко, а не как там, в бараке...
А о том, какая она виделась мужу короткими, жаркими летними ночами, когда только луна смела подглядывать в их окна, умолчим. Женская красота расцветает, если найдет рядом с собой созерцателя. И тогда всё, что было в прошлом: боль, страх, отчаяние — уходит, их уже нет. Есть только счастье.
Осенью Михаил отвез маму к врачу. Обошлось, Тамара побыла в больнице, окрепла, на её щеках появился румянец.
Через год Павлина родила дочку. Тамара Андреевна не могла на неё наглядеться, радовалась, только иногда удивлялась, почему сын ходит задумчивый.
Иногда во сне ему виделась Зинаида Антоновна, улыбалась, кивала.
Тётя Зина стала очередной ноющей зарубкой на его сердце. И это тоже на всю жизнь.
Михаил сдержал своё обещание беречь жену. Ни разу она не пожалела, что полюбила его, не усомнилась в своём выборе. О Зине они не говорили. Молчали вместе, как одно целое, берегли память о той женщине, которая дала им возможность быть счастливыми…
Автор Зюзинские истории
(ссылка на автора - в комментариях)