Воевода в ответ вдруг с нечаянной в его нещуплом теле легкостью выскочил из-за стола, бесшумной, без единого скрипа или шороха, побежкой ласки метнулся стеною к закрытой двери, не упуская из виду пономаря. Дыханье так затаил, что, казалось, кровь в жилах - и та умолкла. Знахарь глядел не без любопытства - нечасто такое доводилось видеть тому, кто не ходил с воеводою в тайные дозоры, не сидел с ним в засаде. Воевода почти слышал, как захрустела, поворачиваясь за ним, чертознаева шея, покривился досадливо и повелительно - замри! Хоть и был сейчас он посреди своего терема, в городце, что чтил воеводу-батюшку третьим по Христу-Богу и Белому Царю, да уж больно дело было нешуточное. Ни единой оплошки допустить было нельзя - все едино, как разбойную ватагу по яругам скрадывая, даже не так - от лихих людишек все ж, может, и отмашешься, не впервой. А тут, коли уйдет хоть полслова из беседы, что воевода затевал, не в те уши - тут плаха верная.
Раздвоился воевода, словно сам был колдуном-двоедушником. Слух его будто ушел прочь из горницы, где они с Назаром остались, просочился сквозь щели, дверными плахами стиснутые. Не бывает полной тиши для острого да навыкшего уха - и в пустой на вид степи не в час скрипнет подпруга на ногайском коне, звякнет крыжом об устье ножен сабля атамана воровского. Нет... не стоял никто за дверью, давя дыхание. Ниже... ниже... вот они. Серьга Рябой придремал, посапывает, немчин в усы "Ах, майн либер Августин" мурлычет, тихохонько сапогом о стенку лад отбивает, Горшун нож на оселке правит - кержак без дела никогда не сидит, они крепко верят, что пустым рукам нечистый дело найдет.
Добро. Воевода развернулся к пономарю, шагнул ближе, тот глядел уж без шутовства, твердым взглядом - небось, уразумел, что уж коли государев воевода в своем тереме сторожится, дело и впрямь немалое. Перевел дух.
- Слушай, дьяче, ты, сказывают, в приворотных делах тоже не дурак?
- А тебе-то на что, Иван Фролович? - выгнул черную бровь над желтым глазом дьячок. - Да ты только пальцем помани, тебе ж любая...
- Язык придержи! - рыкнул сквозь стиснутые зубы воевода. Будто и сам не знал, что ни одна девка или баба в городце ему не откажет. Дались они ему, прости Господи!
Не сдержался - сызнова воровским обычаем оглянулся на дверь. Нагнулся к дьячку-чертознаю, вымолвил глухо:
- Не девку мне... государево сердце приворотить надо...
Тут не сдюжил и чертознай - обронил волосатую челюсть на подрясник.
- Матюшка Дубасов, стольник, бляжий сын, обвел меня, оговорил перед государем-батюшкой, Алексей свет Михалычем...по его извету от Москвы сюда выслан... - давился давней горечью воевода. Шепот драл глотку злым шершавым зельем, мутилось в глазах...
Дьячок не без труда прикрыл рот, посмотрел тревожно:
- Разумеешь ли, воевода-батюшка, чего просишь? Не приведи Господь, откроется дело - мне сруб, тебе плаха, всей родове твоей опала! За девку присушенную и то можно на костер пойти. А тут, шутка ли - сам Белый Царь на Москве! Государево сердце переменить...
Глянул шальным желтым глазом, тряхнул сальными космами.
- Не болтай попусту, чертознай, - досадливо дернул веком воевода. - Без тебя все передумано на сорок рядов.
- Удивил, Иван Фролыч, так удивил, - пробормотал пономарь, вороша кривыми пальцами клочковатую бороденку. - Вон, стало быть, с чего ты меня так приветил - мол, так тебе, Назарка, сруб, а так - полынья... раз уж сказал, и еще скажу - большой ты смелости человек. Только тут вот какое дело еще... гроза велика - и труд велик. Это ж не холопка татарская - Белый Царь! По всему крещеному миру за него Христа-Бога молят, да и знахари свои при нем есть, и оберегов вокруг не счесть... думал бы кто твое сердце переменить...
Воевода глянул люто, но пономарь ровно и не видал, продолжал, словно сам с собой разговаривал:
-...я б тогда тирлич-траву взял, ее мне знакомый человек с киевских гор возит. А тут... тут тирлич-травой не обойдешься. Тут крепкое колдовство нужно. Вот что, воевода-батюшка, время ты выбрал хорошо, да не совсем.
- Ты про что, врагун?
Пономарь досадливо прищелкнул языком:
- Взяться б нам за дело чуть пораньше... в эту ночь, до свету надо сладить. Только надо одно угодье для ворожбы раздобыть.
- В избу твою за ним послать?
Пономарь зашипел злым котищем.
- Какая изба, воевода! Говорю - не приведи Господь, прознают, хоть и твои люди - не быть добру. Благо, кое-что завсегда при мне.
Сунул кривопалую руку в ворот подрясника, на волосатую грудь, вытащил полотняную перевязь вроде стрелецкой берендейки - только и воевода, как ни мало был искушен в колдовских делах, уразумел, что в мешочках, что на ней пришиты были, вовсе не порох насыпан.
- А ведь шел и не знал, как ее сбыть, чтоб выемщики не приметили, - бормотал Назар. - И ведь поди ж ты, пригодилась. Только ты, воевода, не радуйся допрежь времени. То угодье, про которое я говорил, в кисете не очень-то утащишь.
- Не болтай, говорю, - рыкнул, нависая над сгорбившимся на лавке Назаром, воевода. - Чего тебе?
- Мертвяка, воевода-батюшка, - незамедлительно отозвался пономарь, поднимая зажегшиеся свечками рысьи глаза. - Неотпетого, без причастия, дурной смертью помершего, но целого, чтоб с руками, с ногами, с головой. Заложного, коли одним словом сказать. И так сюда донести, чтоб не видал никто.
Теперь уж воевода едва не отвесил на шитый ворот темную бороду. Но расспрашивать не стал - к чему лишние слова тратить? Он ворожбе не собирается учиться... покудова. Да и потом - Назар под рукой, чего свою-то душу губить?
О другом думать надо. О том, как мертвечину в терем приволочь. Мелькнуло было - отпустить врагуна до избы, да потом уж привезти... э нет! Об таком думать можно было, еще всего дела не сказавши. А теперь, узнавши, какой грозою дело воеводино пахнет, Назар беспременно тягу даст. А проговорится? Нет, пусть уж тут, в горнице, посидит - надежней будет.
Ну что ж, не впервой воеводе пробираться невидимкой мимо людского жилья. А город ему знакомей собственных хором. К тому же - была у воеводы на примете тихая сапа, подземный лаз - да не из-за стен к речке, про этот-то многие в городце ведали. Нет, был и еще ход - про него только от воеводы к воеводе передавалось, да в Москве пара-другая людишек знали. На случай, если ворог в городец вломится, да к терему воеводину подступать станет - да и в самом городце, не приведи Господи, какая смута полыхнет. А где еще неотпетое трупье искать? Не в городце же. За стенами. Благо, одно место первым на ум шло, и как раз у стен самых...
- Коли так, Назарка, сиди здесь, - воевода подошел к задней двери своей горницы. - Не вздумай отсюда выходить, понял? Тебе, я чай, выемщики сказывали, что на убеге тебя рубить да стрелять велено? Так я своего слова не переменял.
- Да уж дождусь, воевода-батюшка, не тревожься. Мне уж самому любопытно, чего из твоей затеи выйдет, - отозвался дьячок-чертознай, устраиваясь на лавке поудобнее. - Ты только крепко помни - пока, назад не придешь, не говори ни с кем!
Чего зря повторять-то - если ни с кем не встречаться, так говорить так и так не с кем. Любопытно ему... воевода, выйдя, все ж заложил со своей стороны заднюю дверку засовом, да от души трижды положил на щеколду троеперстный крест - пущей надежности ради. Пес их разберет, ворожеев - то крест ему не гроза, то государя не приворотить - за него, мол, люд православный Христа-бога молит. Подумал еще малость -- была не была, семь бед, один ответ -- перекрестил и по-старому, двуперстно. Взял с лавки под светцом пучок лучинок, вытащил несколько, одну запалил от горящей в светце товарки. С нею спустился в кладовые. Сперва в одежницу. Так же, как когда-то, поспешая за упрямыми каликами. Скинул роскошный охабень. Натянул стеганый тегиляй, защиту и от холода, и от оружия, а пуще всего - от стороннего глаза. Мало кто глядит в лицо, все больше на одежку. И в тот раз со своего подворья непримеченым выехал в обличье служилого татарина, в мисюрке с занавесившей лицо кольчужной сеткой. Сейчас же - рядился простым, православным служивым в тегиляе, в бумазейной шапке-стеганке. Жаль, порты с рубахой нет времени переменить - да кто издали разглядит, а вблизи никому показываться воевода не собирался. Отложил в сундук расшитые сапоги на высоком каблуке, сменив их на мягкие ичедыги вроде тех, в которых Назар-ворожей щеголял. Подобрал, кстати, и огромный мешок, свернул, прибрал за пазуху.
Теперь в оружейную. Там подобрал лук - тугой, татарский рогач с могучим изгибом кибити. Взял колчан поуже, победнее отделкой. Сунул туда три - больше навряд ли понадобится - стрелы-срезня с острием, выгнувшимся басурманским полумесяцем. Такие острия не колют, а рубят, могут и руку снести, и шею надсечь, а коли враг пощуплей, так и голову с плеч. Руки сами, без мыслей, затягивали покрепче ремни, застегивали пряжки, оглаживались - не торчит ли где, не застрянет ли в тесном лазе, не брякнет ли ненароком. Наконец, добрался до позаброшенной кладовой, в которой только один сундук стоял, темный, старый, с взявшейся ржой оковкой. Тут уже тянуло морозцем, до подпола не доходило тепло печей воеводиного терема. Воевода вынул из-за ворота шнурок с ключами, отомкнул, приподнял тихонько - чтоб случайный челядин, не в час сунувшийся в кладовые, не услыхал бы скрипа. И нырнул в холодную темноту, держа тлеющую лучину в зубах.
Лаз был сработан на совесть - хоть по нему было не пройти в рост, разве что на карачках. Однако был у него потолок дубового тесу, на дубовых же подпорах-столбах, а в нескольких местах ход ветвился, уводя к ловушкам, способных погубить несведущего и задержать многолюдную погоню. Если про сам лаз знало мало людей, то путь через развилки и вовсе передавался внутри городца - от воеводы к воеводе. Кто копал этот лаз, и что сталось с безвестными мастерами, воевода не любопытствовал. В самой Москве ходила бывальщина, будто великий князь, благоверный Дмитрий Иоаннович, который Мамая побил, обрек смерти землекопов, что мастерили такие ходы под его белокаменным кремлем. Может, и первый московский воевода, что сел при Борисе-царе в городце, обошелся со своими искусниками так же. А может, и не так. Могло статься и вовсе по-иному: вдруг подземный лаз только нашли да укрепили московские людишки под надзором государева розмысла, Федора Коня, ставившего городец, а сам он был старше городца, и старше московского воеводства в этих краях? Первонасельники здешние тоже были народцем немирным, и прорыть в чреве холма, ныне увенчанного городцом, потайную нору было как раз по ним.
Первым, по здешней молве, засел на холме, что тогда был на ничейной земле меж татарской степью и Рязанским великим княжением, разбойный князец, вятич родом, поганый, назвищем - Кунамир, по-простому - Кунам. Князец бил татар, грабил татарские обозы, грабил и московские обозы с данью Орде, убивал баскаков, освобождал полоны, что вели мимо его острожка. Когда Кунама в сече срубил татарский мурза, сыновья по отцу насыпали поганским обычаем курган. Старшего сына звали Тяпкой - холм, на котором суждено было стоять городцу, так и прозвали Тяпкиным - а младшего - Русой. Однако Кунам в роду остался последним поганином. Еще при его жизни в лесу, что поодаль, поселился монах-пустынник Петр, из бывших полонян, и разбойник его не тронул, даже сыновьям позволял к нему ездить, видать, не желая ссориться с сильным Московским богом. Отплясавши же на тризне отца, братья вскорости приняли от инока святое крещенье, скинули в омут каменного Перуна, которому клал в требу царевых татар и княжьих людей старый Кунам, и поставили на его месте Ильинскую церковь. Под старость же и вовсе приняли ангельский образ, удалившись в пустыньку к Петру.
Там же, с ними, поселился и последний великий князь Смоленский, Юрий Святославич, погубивший жену свою, Юлианию Вяземскую, принял постриг, и отмаливал свой грех и бесчестье.
Его ли грехи - вкупе с былыми разбоями Тяпки и Русы - переполнили чашу терпенья Божьего, или по каменному медленно огневался свергнутый Перун - вскорости по окрестной земле прокатилась орда Мамаевых татар, бежавших с побоища, и все пошло дымом - разбойный острожек на Тяпкином холме, пустынька Петрова, Ильинская церковь. Обозленная татарва не миловала ни церковный люд, ни мирской, ни старца в келье, ни дитя в колыбели. Среди спасшихся по перелескам-колкам и яругам не было ни Петра, ни Тяпки с Русой, ни князь-Юрия.
Снова загуляла лесами и перелесками, яругами да курганами ночная вольница-сарынь. Орда ослабела, не было перед ней прежнего страху, а крепнущая московская власть была не всем по душе - вот и бежали разные людишки в порубежье, кто на вольные угодья, на безоброчную урожайную землю, а кто на разбой. У села Гудово показывали мужики воеводе земляные валы - след городца, построенного в этих землях прославленным атаманом Кудеяром, про которого поговаривали, что был он братом самому Грозному царю, Иоанну Васильевичу. Гулял атаман долго и славно, а про клады его в округе ходило столько слухов, что будь половина правдой - быть бы атаману не беднее своего названного брата. И смерть свою Кудеяр где-то неподалеку принял - не от царевых людей, а от гулящих донских казаков, с которыми, знать-то, не поделил чего.
После него гуляли в этих краях братья Наян да Тарас с ватагой. Про Тараса шла слава чернокнижника. Это-то не диво, пономарь правду сказывал, мало кто из атаманов разбойных в колдуны не рядился, но Тарас, говорили, был всем врагунам врагун - сказывали, отправляясь по селам за данью, Тарас не садился ни в седло, ни в лодку, а стелил на реку епанчу, да и плыл на ней. Запугал атаман-врагун народец так, что те сами, позабыв прошлую вольность, послали ходоков с челобитной к Борису-царю на Москву. Пришло оттуда стрелецкое войско, молодцов Тарасовых порубили, а самого Тараску, сказывали, застрелил поп из пищали освященной пуговицей - чертознай от стрелы да от копья, от меча, от бердыша и от палаша себя заговорил накрепко, и про пули, что тогда в новину были, припомнил, а от пуговицы - не догадался.
Вспомнилось об это воеводе не без удовольствия. Сколь не храбрился Назарка - а и на них, ворожеев, управа находится.
А с той стрелецкой ратью пришли и государевы люди - ставить на Тяпкином холме городец, чтоб дал окорот разбойным ватагам, да и крымских татар с ногайцами отвадить. Но мира не наступило - уж такая это была земля, не так уж давно озаренная святым крестом, щедро политая кровью, полная неприбранных людских костей и разбойных кладов, и ведьмаки с ведьмами еще собирались в урочные ночи над омутом, куда скинули Тяпка с Русой отцовского истукана, испрашивать у идолища-утопленника знамений.
Этими краями уходил на Астрахань от Москвы вор Заруцкий. Черкасы Сайгадачного жгли городец, но он сызнова поднялся - и пятнадцать лет спустя отбил налет татарского войска. Земля Тяпкиного холма от бесчисленных пожаров спеклась накрепко, так что нынче, может быть, и не было нужды в дубовых подпорах лаза.
Но, по чести сказать, не об одних только минувших годах Тяпкина холма, по недра которого он полз сейчас, стиснув в зубах смолистую сосновую лучину, думалось воеводе. От таких дум, да от тьмы подземной, от духоты да от холода только тяжелей становилось на душе. И разгонял воевода тяжесть ту думками про возвращение в стольную Москву, про терем, что он там непременно возведет... про женихов, что подыщет заневестившимся дочкам - а то на кого им тут смотреть, в глухомани - на стрельцов да казаков городовых, которые от шпыней лесных сплошь да рядом одним кафтаном и отличаются? Да и семеюшке его, душе Агафье Матвеевне, поспокойней житье будет там, без вечного страха остаться вдовой. Оно, конечно, и на Москве иные головы роняют, да ведь не Грозного царя нынче время, все спокойней, чем тут, у дикого поля. И принарядится может толком - а то кому здесь на ее наряды любоваться, перед кем ей белой лебедью плыть? В Москве ж она, душа, и у государыни в свите к молитве пройдет. Лишь бы вышла у него задумка...
Не себя ради. Простит Господь - не то ли сами попы на проповедях твердят, что нет любви больше - за ближних душу положить? И что много простится тому, кто любит много?
Лаз был долог, но вскорости потянуло морозом - первая весть, что скоро конец подземелью. Вспыхнула ярче лучинка, но ее-то пришлось прижать наслюнявленными пальцами - и не близко еще, и навряд ли в такую погоду стрельцы на стенах так уж вниз смотрят - на что там смотреть, на снег да на метель? С Литвы нынче тоже гостей не ждут - гетман Богдан под Белого царя склонился, челом ему бил. Однако ж... береженного, сказывают, Господь бережет.
Выбрался на вольный воздух воевода в яружке, заросшем невысоким кустарником, на полночь от ворот. Одна беда - надобное место как раз у ворот и было...
Не было б счастья, да несчастье помогло. Снова налетела из степи унявшаяся было метель. Кто и посмотрит с надвратной башни - не разглядит ничего. Самому бы только не заблудиться. Да в снегу след ясный - и ощупью разберешь, где уже шел, а где - сугробы нетронутые.
То ли Господь со святыми угодниками смиловались, то ли...то ли не они. В метели словно кто-то пел, стонал, лопотал, переговаривался невнятной многоголосицей, и воевода шкурой чуял множество безглазых взглядов, от которых его подрало морозом злее прежнего. Над снегом сквозь метель светили ясные зимние звезды, и в свете их виделась темная громада стен городца, надвратной башни, и под ней что-то мелькающее, крутящееся, пляшущее в белых снежных потоках под глухой перестук.
Здесь, на пригорке, с первых лет городца стояла виселица - нехитрое строеньице, прославленные разбойной песней высокие палаты из двух столбов с перекладиной. Нечасто эти палаты у ворот городца стояли без постояльцев, хотя чаще было их там немного - так, два, а то и один, обозначить воеводское усердие. Степных да лесных воровских людишек чаще рубили да стреляли на месте, и лишь изредка из похода на них воевода возвращался с полоном - каковой и определял немедля на то самое строеньице. Нынче же, по зимнему времени в нем гостевал один-единственный гость - перехожий скоморох, нехристь Нечайка, попавший туда на постой за длинный язык. Он-то и плясал сейчас в своем последнем пристанище невеселый пляс, празднуя страшные вечера, не под жалейку с бубном, а под вой метели, да глухой перестук своего закоченевшего тела о столбы пожалованных ему воеводой "палат". Снимать его не торопились - кто ж ради него, погани, будет копать снег, долбить промерзшую землю? Весны подождет...
Ан не дождется. Воевода прикинул на память расстояние до шибеницы. Прикинул, где должна быть веревка над пляшущим в метели темным пятном. Добавил силу метели. Натянул, заскрипев зубами от натуги, на рогатую кибить сплетенную из жил тетиву - ту еще пришлось отогревать дыханием в горсти - и потянул из колчана стрелу-срезень.
Прогудела, едва слышная в метельной многоголосице, тетива, хлестнула по рукавице плетью. Стрела с шелестом канула в метель. Всуе. Пятно продолжало плясать и постукивать. Та же участь постигла и следующий срезень. Воевода под шапкой и тегиляем вспотел от злости и еле унял вновь забившееся веко - выцеливать мертвого плясуна сквозь метель и так было несладко. Однако языка не удержал - накладывая на тетиву рогача третью стрелу, обругал лук, мертвяка и чертозная Назарку с его хитростями злым словом, в коем поминалась нехорошо сама Богородица...
Стрела ушла в метель с каким-то, как почудилось стрелку, злорадным присвистом. Оборвался глухой перепляс, мелькнуло вниз и скрылось из глаз темное пятно.
Теперь воевода пополз к взгорбку, на котором стояли опустевшие нечайкины палаты, где ползком, где перекатываясь, и молясь незнамо кому, чтоб не улеглась ненароком метель, не выставила его под взгляды стрелецкой да казачьей сторожи на стенах - кто там нынче, Агапка Петров со своими людьми?
Вот заснеженный склон пошел вверх, уже отчетливо виднелись наверху сложенные покоем бревна. Скоро увидал воевода и валяющегося на снегу мертвяка, в ворохе задубелых одежек, с изогнутыми руками и ногами. Чего ж его так согнуло? Ладно, коли одним морозом, хуже будет, если ему руки-ноги об столбы переломало - пономарь-то, чтоб ему пусто было, целое трупье просил, тогда все впустую! Ладно, там видно будет. Воевода вытащил из-за пазухи мешок, развернул, принялся упихивать туда твердокаменные скоморошьи мощи. Мало того, что руки в рукавицах были не больно ловкими, мало кривых рук и ног покойника, расшеперившегося, словно и впрямь ходил в плясовой, словно Иванушка-дурачок у яги-бабы на лопате, так еще края мешка цеплялись за во множестве покрывавшие его одеяния шнуры со звериными клыками, птичьими когтистыми лапами, медными литыми коньками и человечками, кремневыми стрелками - такие находили на пашнях после дождя, их звали громовыми, а на Москве простой люд звал татарскими, над чем в порубежье только смеялись, тут-то знали, каковы настоящие басурманские стрелы, и клювы у них не кремневые, а самые, что ни на есть, железные. Такие же цепкие подвески торчали из одеревеневших кос скомороха. Остервенелому воеводе уже мерещилось, что мертвые руки хватаются за дерюгу, ноги каждый раз выгибаются по-новому. Казалось, что почернелое лицо, ставшее нынче страшнее, чем прежние кожаные да берестяные нечайкины личины, кои отец Максим, старательно спалил на церковном дворе вместе с жалейкой, бубном и гуслями, и прочей скоморошьей снастью, смеется над ним, скаля из клочковатой бороденки, скрывшей врезавшуюся в тощую шею петлю, белые зубы.
Наконец дело сладилось. Теперь только добраться до лаза поживей. Воевода вскинул нелегкую ношу на плечи, и принялся спускаться с пригорка, скользя и оступаясь. Из-за тряской поступи он не враз приметил, что твердые, как сучья дерева, кривые пальцы мертвяка Нечайки, торчавшие в дыру в мешковине, зацепились за ворот тегиляя, воевода, зло встряхнулся, как пес. Пальцы не отпускались.
ПРИМЕЧАНИЯ:
Eine Last wohl gesaЯt ist eine halbe Last. Eine gut, Alles gut - Хорошо схваченное - полноши. Все хорошо, что хорошо кончается.(нем.)
Ein finster Blick kommt finster zurьck! - Каков привет, таков и ответ (нем.).
Швайген ист айн кюнст, виель кляйфен бринс унгунст - Молчание - искусство, болтовней наживешь недругов (иск. нем.).
Einmal ist keinmal - Один раз не считается (нем.).
Зо-зо зд. - Ну-ну... (иск. нем.).
Дед - зд. знахарь
Балей - травник
Врагун - Спознавшийся с "врагом", дьяволом, продавший ему душу
Веретник - Могущественный черный колдун, иногда - вампир.
Характерник - У казаков - воин-колдун, зачастую - оборотень, аналог скандинавского берсерка.
#АвторскиеРассказы #19
Комментарии 4