Я приехал в Клюквичи умирать. Не в прямом смысле, конечно. Я не собирался сводить счёты с жизнью. Я приехал умирать для прошлого, похоронить себя заживо в этой глуши, чтобы воспоминания, которые грызли меня изнутри, наконец-то потеряли мой след. Город с его миллионами огней и лиц стал для меня персональным адом, где каждый случайный смех напоминал о дочери, а каждая влюблённая пара, идущая под руку, — о жене.
Клюквичи идеально подходили для самозахоронения. Забытая Богом деревня на три десятка дворов, затерянная среди болот и дремучих лесов. Здесь время, казалось, остановилось ещё при царе Горохе. Покосившиеся избы, заросшие крапивой заборы и тишина. Глухая, всеобъемлющая тишина, которую нарушал лишь скрип колодезного ворота да редкий лай собак.
Я поселился в доме на самом краю, у старого, высохшего ручья. Местные смотрели на меня, городского пижона в чистых ботинках, с молчаливым любопытством, но в душу не лезли. Для них я был чудаком, блаженным, сбежавшим от какой-то своей, непонятной им беды. Они были правы. Моя беда имела запах гари и дыма.
Прошла пара месяцев. Я понемногу обжился, научился топить печь, таскать воду из колодца и даже находил некое подобие покоя в монотонности деревенской жизни. Я перестал просыпаться от собственных криков. Воспоминания притупились, покрылись тонкой корочкой рубцовой ткани, как заживающий ожог. Мне казалось, мой план работает.
А потом пошёл красный дождь.
Это случилось в конце августа. День выдался душным, парным. Небо с самого утра затянуло тяжёлыми, свинцовыми тучами, которые висели так низко, что, казалось, можно дотронуться до них рукой. Воздух застыл, стал плотным и липким. Не пели птицы, не стрекотали кузнечики. Вся природа замерла в тревожном ожидании.
К вечеру грянул гром. Сухой, раскатистый удар, от которого задрожали стёкла в окнах. А потом с неба полилось. Я стоял на крыльце и смотрел, как первые капли падают на сухую, потрескавшуюся землю. И не сразу понял, что с ними не так. Они были… густыми. И тёмными. Я подставил ладонь. На кожу легла вязкая, тёплая капля цвета венозной крови.
Красный дождь. Не просто ржавый оттенок, какой бывает от примеси песка или глины. Нет. Это был насыщенный, глубокий багряный цвет. Вода стекала по крыше рубиновыми ручьями, собиралась в алые лужи, которые пузырились, словно живые. Воздух наполнился странным, едва уловимым запахом – смесью железа, влажной земли и чего-то ещё, древнего и тревожного.
Я зашёл в дом, плотно закрыв за собой дверь. Внутри было темно и тихо, только слышно было, как по крыше и стёклам монотонно барабанит эта странная, кровавая вода. Рациональная часть моего сознания пыталась найти объяснение: выброс с какого-нибудь завода, пыльца редких водорослей, вулканический пепел… Но всё это казалось жалким, неубедительным лепетом перед лицом иррационального ужаса, который медленно поднимался из глубин души. Это было неправильно. Сама суть природы, сама основа жизни – вода, сходящая с небес, – была искажена, отравлена.
Дождь шёл всю ночь. Я не спал, сидел за столом и слушал его мерный, убаюкивающий и одновременно сводящий с ума стук. Под утро всё стихло. Я выглянул в окно. Мир преобразился. Всё было покрыто багровым налётом: трава, деревья, крыши домов. Деревня выглядела так, будто её омыли кровью.
Я вышел на улицу. Тишина звенела в ушах. Никто из жителей не показывался. Видимо, все, как и я, были напуганы. Я умылся из бочки с дождевой водой, которую набрал ещё позавчера. Вода была чистой, ледяной. Я провёл ладонью по лицу, по рукам, смывая остатки сна и тревоги.
А потом я увидел их. Сначала на тыльной стороне левой ладони. Маленькое красное пятнышко, похожее на след от ожога. Оно не болело, не чесалось, просто было. Я попытался его стереть – бесполезно. Оно будто стало частью моей кожи. С колотящимся сердцем я подбежал к зеркалу, висевшему в сенях. На левой щеке, прямо под глазом, расплылось такое же пятно, только чуть крупнее.
Меня охватила паника. Что это? Аллергия? Химический ожог? Я выбежал на улицу, решив пойти к фельдшеру, бабке Матрёне. И замер на месте. Из соседнего дома вышел мой сосед, дядя Коля, угрюмый, неразговорчивый мужик. Его лицо… Оно было обезображено огромным, уродливым багровым пятном, которое расползлось от виска до самого подбородка. Он увидел меня, увидел мои пятна, и в его глазах мелькнул страх. Мы молча посмотрели друг на друга и разошлись, словно прокажённые.
Вся деревня была поражена. У всех, кто жил в Клюквичах, на следующее утро после красного дождя на руках и лицах проступили эти странные, похожие на ожоги, пятна. У кого-то маленькие, едва заметные, у кого-то – огромные, страшные клейма.
И начался ад. Тихий, деревенский, но оттого не менее жуткий. Социальный механизм, который и так держался на честном слове, рассыпался в прах за один день. Люди перестали выходить из домов. Те немногие, кто решался добежать до колодца или в магазин, кутались в платки, пряча лица. Но все знали. Все видели.
Самым страшным было то, что в этих пятнах не было никакой логики. У местного пьяницы и дебошира Степки было всего одно крохотное пятнышко на пальце. А у тихой, набожной старухи Агафьи, которая и мухи не обидела, всё лицо превратилось в сплошную багровую маску.
Люди начали искать виноватых. Поползли шёпотки, один страшнее другого. Говорили, что это кара Господня. Что пятна – это метки греха. И каждый начал судить другого по его отметинам. Муж посмотрел на жену и вспомнил, как она сорок лет назад на сеновале… Сестра посмотрела на брата и припомнила ему украденный мешок зерна. Старые обиды, похороненные под толщей лет, вылезли наружу, как черви после дождя.
Деревня, и до того не слишком дружная, превратилась в клубок шипящих змей. Каждый сидел в своей норе, подозревая, ненавидя и боясь соседа. Пятна стали внешним проявлением внутренней скверны, и неважно было, настоящая она или выдуманная. Главное – она стала видимой.
Мои пятна – на щеке и на руке – не давали мне покоя. Я постоянно смотрел на них в зеркало, пытаясь понять, за что мне эта кара. Что они значат? Я не был святым, но и отъявленным грешником себя не считал. Я приехал сюда за покоем, а попал в самый эпицентр тихого безумия.
Ответ пришёл сам, откуда я не ждал. Единственным человеком, который, казалось, не поддался всеобщей паранойе, была баба Аглая, древняя, как сама деревня, старуха. Она жила в самой старой избе, почти вросшей в землю, и редко общалась с людьми. Говорили, она ведьма. Я, доведённый до отчаяния, решил пойти к ней.
Она сидела на лавке у своей избы и спокойно чистила картошку. Её лицо и руки были испещрены мелкими алыми пятнышками, словно веснушками. Она подняла на меня свои выцветшие, но удивительно ясные глаза.
– Чего пришёл, городской? Печать свою показать? – спросила она беззлобно.
– Бабушка, что это? Что происходит? – выдохнул я.
Она усмехнулась, обнажив беззубые дёсны.
– Земля плачет, вот что. Кровью своей плачет. Когда в сердцах людских злобы и горя больше скапливается, чем земля стерпеть может, она плачет. А слёзы её – горькие. Обжигают.
– Но… за что? Почему у одних пятна большие, у других маленькие? В этом нет справедливости!
Аглая посмотрела на меня долго, испытующе.
– А ты думаешь, это печать за грехи твои? За то, что ты сделал? Глупый ты, городской. Это не за то, что сделал. Это за то, что не отпустил.
И её слова ударили меня, как молния.
Не отпустил.
Я вернулся домой, и меня трясло. Я сел за стол и посмотрел на свою левую руку. На пятно. И вдруг, с ужасающей ясностью, я вспомнил ту ночь. Пожар. Чёрный дым, который валил из окон нашей квартиры. Крики. Я стоял на улице, беспомощный, оцепеневший от ужаса, и смотрел, как огонь пожирает мою жизнь, мою семью. И я помню, как заслонил лицо от жара левой рукой. Той самой, на которой теперь было пятно. А второе пятно, на щеке… Это место, куда меня в последний раз поцеловала дочка перед сном.
Это были не пятна греха. Это были пятна боли. Метки, оставленные самыми страшными, самыми выжигающими душу воспоминаниями. Моменты, которые мы прокручиваем в голове снова и снова, не в силах отпустить, позволяя им жечь нас изнутри. Красный дождь не принёс эту боль с собой. Он лишь вытащил её наружу, сделал видимой.
Я понял всё. Тихая Агафья, вся в «веснушках», – она похоронила пятерых детей и мужа, и жила с этой тихой, разлитой по всей душе болью. Угрюмый дядя Коля, которого в детстве жестоко бил отец, носил ожог отцовской ненависти на своём лице всю жизнь, а теперь этот ожог стал виден всем. А пьяница Степка… У него не было ничего, что стоило бы помнить. Ни любви, ни горя. Его душа была пуста, и потому кожа его осталась чистой.
Деревня судила себя не по поступкам, а по глубине страданий. И те, кто страдал больше всего, оказались самыми страшными «грешниками». Это было чудовищно.
Осознание не принесло облегчения. Наоборот, оно вскрыло мой главный нарыв. Я приехал сюда, чтобы забыть. Закопать своё прошлое. Но я не забывал. Я консервировал свою боль, лелеял своё чувство вины за то, что выжил, за то, что не смог их спасти. Я сам не давал своему ожогу зажить. И это пятно на руке, на лице – это был я. Моя суть.
Что делать дальше? Бежать? Но куда бежать от самого себя? Я смотрел в зеркало на своё отражение, на чужого человека с уродливой меткой на щеке. И я ненавидел его.
Прошла ещё неделя. Деревня погрузилась в анабиоз. Продукты в магазине кончились. Люди начали голодать, но страх и ненависть были сильнее голода. Я понял, что если ничего не изменится, Клюквичи просто вымрут в молчании.
И тогда я решился. Я не знал, сработает ли это. Это была просто отчаянная догадка, последняя надежда.
Я взял ведро с чистой водой, тряпку и вышел на улицу. Я подошёл к дому дяди Коли и постучал. Он долго не открывал. Наконец, дверь приоткрылась, и в щели показался его испуганный, озлобленный глаз.
– Чего тебе, меченый? – прошипел он.
Я ничего не ответил. Просто поставил ведро на землю, опустился на колени, намочил тряпку и начал мыть его крыльцо, забрызганное красным налётом.
Дядя Коля смотрел на меня, как на сумасшедшего. Он что-то кричал, ругался, но я не слушал. Я просто тёр старые, рассохшиеся доски, смывая с них кровавые разводы. Закончив с его крыльцом, я взял ведро и пошёл к следующему дому.
И так я ходил от дома к дому. Я молча мыл их крылечки, перила, скамейки. Смывал следы красного дождя. Люди сначала прятались, потом начали с опаской выглядывать из окон. Они не понимали, что я делаю. Они видели, как я, такой же «меченый», как они, без всякой просьбы делаю за них работу.
Когда я дошёл до дома бабки Агафьи, она вышла ко мне с кружкой молока и куском хлеба.
– На, поешь, работник, – сказала она.
И я впервые за много дней увидел на её лице слабую, морщинистую улыбку.
Я не знаю, что именно изменилось в тот день. Но что-то изменилось. На следующее утро, когда я вышел из дома, я увидел, как дядя Коля чинит забор старухе Агафье. А её дочь несёт ему кринку молока. Кто-то подметал улицу. Кто-то просто вышел на крыльцо и впервые за долгое время не отвёл взгляд, встретившись со мной глазами.
Пятна никуда не делись. Они остались на наших лицах и руках. Но мы перестали их прятать. Мы перестали в них видеть приговор. Они стали просто шрамами. А шрамы есть у всех.
Я тоже перестал прятать своё лицо. Я принял своё пятно, свой ожог. Боль от потери моей семьи не ушла. Она навсегда останется со мной. Но она перестала быть уродливым, гноящимся клеймом. Она стала частью меня, частью моей истории. Тихой, светлой печалью. Памятью.
Красный дождь не был проклятием. Он был жестоким лекарством. Он вскрыл все нарывы, вытащил всю застарелую боль наружу, чтобы мы либо сгнили заживо, либо нашли в себе силы начать лечить друг друга. И мы выбрали второе.
Я остался в Клюквичах. Эта деревня, покрытая шрамами, стала моим домом. Мы научились жить с нашими отметинами. Мы научились видеть за ними не грех, а боль. И, может быть, это и есть самое главное человеческое умение – увидеть чужую боль и молча протянуть руку помощи, не требуя ничего взамен. Просто чтобы смыть с чужого крыльца следы кровавого дождя.
#ДмитрийRAY. Страшные истории
источник
Комментарии 1