Больница ночью — это отдельная планета. Днем она гудит, как растревоженный улей: снуют врачи, стонут больные, плачут родственники. А ночью все замирает. Остаются только длинные, тускло освещенные коридоры, тихое пиканье аппаратуры и дежурная смена, которая бродит по этому царству сна и боли, как призраки. Я — медбрат. И ночная смена — это моя работа.
Меня зовут Андрей. И я работаю в третьем отделении. Неврология. У нас лежат самые тяжелые. После инсультов, после страшных аварий, старики с деменцией. Те, кого врачи вытащили с того света, но забыли спросить, хотят ли они возвращаться. Третье отделение — это зал ожидания. Конечная станция. Мы не лечим. Мы поддерживаем. Ухаживаем. Ждем. И те, кто работает здесь достаточно долго, учатся не задавать лишних вопросов.
Все началось с бабы Мани. Она лежала у нас в угловой палате уже третий год. Не кома, нет. Просто… овощ. Пустой взгляд в потолок, никакой реакции на мир. Она была живым манекеном, который мы кормили через трубку, переворачивали, чтобы не было пролежней, и меняли подгузники. Она была частью интерьера, как старая тумбочка или капельница.
В ту ночь я был на смене с Ниной, пожилой медсестрой, которая работала в этой больнице, кажется, еще со времен ее постройки. Усталая, язвительная, но с добрыми глазами. Около трех часов ночи у меня появилось странное, необъяснимое чувство. Будто температура в коридоре упала на несколько градусов. Воздух стал плотным, тяжелым. Лампочка над сестринским постом на мгновение мигнула и погасла, а потом снова зажглась, но свет ее стал каким-то тусклым, больнично-зеленым.
— Опять проводка барахлит, — пробормотал я.
Нина, не отрываясь от журнала, бросила:
— Это не проводка. Это Палатный на смену заступил.
— Кто? — не понял я.
— Палатный, — повторила она, и в голосе ее не было ни удивления, ни страха. Только какая-то глухая, привычная усталость. — Ночной санитар. Порядок наводит.
Я хотел было спросить, что еще за санитар, которого я ни разу не видел в табеле, но в этот момент сработал вызов из дальней палаты. Я ушел, решив, что это просто местный больничный фольклор. В каждом отделении есть свои байки — про белую медсестру, про призрака главврача.
Когда я вернулся через полчаса, Нина сказала:
— Все, баба Маня отмучилась. Иди, констатируй.
Я удивился. Аппаратура молчала. Никакой тревоги, никаких предсмертных судорог. Я вошел в палату. Баба Маня лежала так же, как и всегда, с тем же пустым взглядом. Но она не дышала. Я проверил пульс, зрачки, подключил кардиограф. Ровная линия. Смерть наступила тихо, незаметно. Будто кто-то просто выключил рубильник.
— Устала, — вздохнула Нина, когда я заполнял бумаги. — Палатный ее «выписал». Он таких, залежавшихся, не любит.
Я посмотрел на нее, пытаясь понять, шутит она или нет. Но она была абсолютно серьезна.
Я бы и забыл про этот разговор, списав все на старческие причуды Нины. Но через неделю история повторилась. Умер дед Игнат из третьей палаты. Лежал после тяжелейшего инсульта, но стабильный. Даже на поправку вроде шел, начал пальцами шевелить. И снова — та же картина. Ночь. Резкий, необъяснимый холод в коридоре. Мигание света. А под утро — тихое, мирное тело. Никакой борьбы, никакой агонии. Просто ушел во сне.
Я начал присматриваться. Прислушиваться. И я начал его замечать.
Он появлялся всегда после двух часов ночи. Высокий, очень худой мужчина в стандартной больничной робе санитара, которая висела на нем, как на вешалке. Он никогда не говорил. Он просто… работал. Он двигался по коридору абсолютно бесшумно. Его резиновые тапочки не издавали ни единого скрипа. Он мог появиться у тебя за спиной, и ты не услышишь его приближения.
Лица его я толком не мог разглядеть. Он всегда ходил, низко опустив голову, и на лицо падала тень. Но я видел его руки. Длинные, бледные, с тонкими, почти паучьими пальцами. Он брал ведро, швабру и начинал мыть пол. Монотонно, размеренно, от одного конца коридора до другого. Он не пропускал ни сантиметра. Его движения были выверенными, механическими. Будто он делал это уже тысячу лет.
Я пытался заговорить с ним.
— Доброй ночи. Вы новенький?
Он не отвечал. Даже не поднимал головы. Просто продолжал свою работу. Я спрашивал у других медсестер, у врачей. Никто не знал, кто это. Дневная смена его никогда не видела. В списках персонала его не было. Его будто не существовало. Только Нина на все мои расспросы отвечала одно:
— Не лезь, Андрей. Не твое это дело. Он — часть этой больницы. Как стены, как боль. Он всегда здесь был. И всегда будет.
Но я не мог не лезть. Я — медик. Я привык, что у всего есть причина. Диагноз. Анамнез. А это было что-то за гранью.
Я стал за ним следить. Я заметил его ритуал. Он всегда начинал мыть пол от лифта. Доходил до конца коридора. Разворачивался. И шел обратно. А потом он останавливался. Всегда у какой-то одной палаты. Он не входил. Он просто стоял у двери, опустив голову, и чего-то ждал. Минуту. Две. А потом разворачивался и бесшумно уходил в подсобку, где хранили инвентарь. И до утра больше не появлялся.
А утром в той палате, у которой он стоял, всегда был покойник.
Я понял, что это не просто санитар. Это вестник. Или палач. Я не знал. Но я знал, что его появление означает смерть.
Я начал бояться ночной смены. Каждый раз, когда в коридоре становилось холодно, у меня по спине пробегал липкий пот. Я смотрел на мониторы, на которых бились ровные линии жизни моих пациентов, и молился, чтобы Палатный прошел мимо.
Все изменилось, когда к нам перевели ее. Девочку. Машу. Ей было семнадцать. Страшная авария, мотоцикл, пьяный водитель на встречке. Черепно-мозговая травма, кома. Она лежала в реанимации месяц, ее стабилизировали и перевели к нам. В «зал ожидания».
Она была похожа на спящего ангела. Длинные светлые волосы, рассыпанные по подушке, тонкие черты лица. Только паутина датчиков и трубок, опутавшая ее, напоминала о трагедии. Врачи не давали прогнозов. «Состояние стабильно тяжелое. Может, проснется через неделю. А может, никогда».
Ее навещала мать. Тихая, убитая горем женщина, которая часами сидела у ее кровати, держала ее за руку и что-то шептала. Я видел, как она угасает вместе с дочерью.
Я не знаю почему, но эта девочка стала для меня особенной. Может, потому что она была почти ровесницей моей младшей сестры. Может, потому что в ней, в отличие от наших безнадежных стариков, еще теплилась искра. Хрупкая, едва заметная, но искра жизни. Я начал задерживаться в ее палате дольше обычного. Проверял капельницы, поправлял одеяло. Разговаривал с ней. Я рассказывал ей о своей жизни, о смешных случаях на работе. Я знал, что она не слышит. Но мне казалось, что это важно.
И вот, в одну из ночей, это случилось.
Я сидел на посту, заполняя журнал. Около половины третьего. И я почувствовал его. Холод. Тот самый, мертвый, могильный холод, который медленно выползал из-под пола и полз по ногам. Свет мигнул. Я поднял голову.
В дальнем конце коридора, у лифта, стоял он. Палатный. С ведром и шваброй.
Сердце ухнуло куда-то вниз. Я смотрел, как он начинает свой медленный, бесшумный путь по коридору. Вперед. Назад. Я молился всем богам, которых знал и не знал. «Только не она. Прошу, кто угодно, только не она».
Он дошел до конца. Развернулся. И пошел обратно. И остановился.
У палаты Маши.
Он стоял, опустив свою темную голову, и ждал. Я смотрел на монитор. Все показатели были в норме. Но я знал, что это ненадолго.
Я не знаю, что на меня нашло. Ярость. Отчаяние. Чувство какой-то высшей несправедливости. Я вскочил со стула.
— Нет, — сказал я в пустоту коридора. — Не в мою смену.
Я пошел к нему. Ноги были ватными, но я шел. Когда я подошел ближе, я впервые смог разглядеть его лицо. У него не было лица. Просто гладкая, бледная, натянутая кожа. Без глаз, без носа, без рта.
Он не повернулся ко мне. Он просто стоял.
— Уходи, — прохрипел я. — Ей еще не время.
Он не шелохнулся.
Я заглянул в палату. Маша лежала, как и прежде. Но на мониторе… на мониторе ее пульс начал медленно, но неуклонно падать. 90… 85… 80… Ровно, спокойно, без единой аритмии. Будто кто-то плавно поворачивал ручку громкости, убавляя звук ее жизни.
Я понял, что уговоры бесполезны. Он не понимает слов. Он понимает только порядок. И по его порядку, ее нужно было «выписать».
Я влетел в палату. Я схватил Машу за руку. Она была холодной.
— Маша! Слышишь меня? Не смей! Борись! — кричал я ей, сам не зная, зачем.
Пульс — 70.
Я начал делать то, чему меня учили. Я начал действовать не по протоколу смерти, а по протоколу жизни. Я вколол ей адреналин. Я начал рассказывать ей все, что приходило в голову. Про море, которое она обязательно увидит. Про то, как ее ждет мать. Я тряс ее за плечи, я кричал ей в лицо. Я пытался разбудить ее. Разбудить ту искру, которая в ней еще теплилась.
Пульс — 60.
Палатный вошел в палату. Он встал у изножья кровати и просто смотрел на меня своим безликим лицом. От него исходил такой холод, что у меня заломило зубы.
— Она не твоя! — заорал я на него. — Она еще здесь!
И тут я сделал единственное, что мне оставалось. Я наклонился и поцеловал ее в холодный, безжизненный лоб. Как принц из сказки. Глупо. Отчаянно.
Пульс — 50.
И в этот момент ее пальцы в моей руке едва заметно дрогнули.
Я замер. Мне не показалось. Они действительно шевельнулись.
Я посмотрел на Палатного. Он медленно, очень медленно повернул свою гладкую голову в мою сторону. Я не видел его глаз, но я почувствовал его взгляд. В нем не было злости. В нем было… удивление. Будто он, идеальный механизм, впервые столкнулся со сбоем в программе.
Пульс замер на отметке 50. А потом медленно пополз вверх. 51… 52… 55…
Палатный постоял еще мгновение. А потом развернулся и бесшумно вышел из палаты.
Я выглянул в коридор. Его не было. И холод ушел. А свет над сестринским постом снова горел ярко и ровно.
Маша вышла из комы через две недели. Врачи назвали это чудом. Она не помнила ничего ни об аварии, ни о больнице. Ее мать плакала и обнимала меня, называя ангелом-хранителем.
Я не стал ничего рассказывать.
Я до сих пор работаю в третьем отделении. Я больше не боюсь ночных смен. Я знаю, что Палатный никуда не делся. Он — часть этого места. Он приходит, когда гаснет последняя искра надежды. Когда человек сам отпускает свою жизнь. Он не убийца. Он — проводник. Санитар, который убирает то, что уже умерло, но забыло упасть.
Но теперь он знает, что в этом отделении есть еще один дежурный. Тот, кто будет до последнего вглядываться в каждого пациента, ища ту самую, последнюю искру. Тот, кто будет бороться за тех, кто сам уже не может бороться.
Иногда по ночам я чувствую в коридоре холод. И я знаю, что он стоит там, за дверью одной из палат. И ждет. Но он больше не заходит. Он знает, что я здесь. И что я не подпишу его «наряд на выписку». Не в мою смену.
#ДмитрийRAY. Страшные истории
источник
Нет комментариев