Мой отец умер сорокового сентября. Да, я знаю, в сентябре тридцать дней. Но в моей памяти, в памяти нашей семьи, тот год был настолько длинным и мучительным, что в нем появился этот лишний, несуществующий день. День, когда он наконец-то ушел. Официальная причина — обширный инфаркт. Неофициальная — его сожрала собственная ярость. Он умер так же, как и жил: один, в своей комнате, разбив кулаком стакан на прикроватной тумбочке.
Его звали Николай. Но для меня он почти всегда был просто «он». Безымянная, давящая сила, которая определяла погоду в нашем доме. Когда он был в хорошем настроении, что случалось редко, в нашей квартире светило тусклое, болезненное солнце. Когда в плохом — а это было его нормальное состояние — начинался бесконечный, холодный дождь из упреков, крика и звенящей, тяжелой тишины, которая была страшнее любого крика. Он не бил нас с матерью. Его оружие было тоньше и разрушительнее. Он был мастером психологического насилия, виртуозом унижения. Он умел одним взглядом, одним словом, одной кривой усмешкой превратить тебя в ничтожество.
Мама, Елена, была его вечной жертвой и, как я понял гораздо позже, его главным источником силы. Она любила его. Не «когда-то любила», а любила всегда, до самого конца, и даже после. Ее любовь была похожа на странную, неизлечимую болезнь, на стокгольмский синдром, растянутый на тридцать лет брака. Она оправдывала его вспышки гнева усталостью на работе, его пьянство — «тяжелой жизнью», его жестокость — «сложным характером». Она была его тенью, его эхом, его вечным, безотказным зеркалом, в котором он выглядел сильным, а не жалким.
Когда он умер, я почувствовал не горе. Я почувствовал облегчение. Такое огромное, всепоглощающее, что мне стало стыдно. Словно с моих плеч сняли бетонную плиту, которую я носил с самого детства. Воздух в квартире стал легче. Мама плакала, конечно. Тихо, покорно, как и положено вдове. Но я видел, как постепенно расправляются ее плечи, как из глаз уходит вечный, затравленный страх. Мы начали жить. Не выживать, а именно жить. Мы стали разговаривать, не понижая голоса. Мы начали смеяться. Мы впервые за много лет купили новый диван, потому что старый, продавленный его телом, вызывал у меня тошноту.
Прошло полгода. Мы почти забыли. Мы почти поверили, что кошмар закончился.
А вчера вечером, в нашу дверь позвонили.
Мы с мамой сидели на кухне, пили чай. Был обычный дождливый апрельский вечер. Звонок был настойчивым, долгим, нетерпеливым. Таким, каким он всегда звонил, когда забывал ключи. У меня внутри все похолодело от дурного предчувствия.
— Кто это так поздно? — сказала мама, вставая.
— Не открывай, — сказал я, сам не зная почему.
Она подошла к двери, посмотрела в глазок. И замерла. Она стояла так долго, что я успел встать и подойти к ней. Ее лицо было белым, как полотно.
— Кто там? — прошептал я.
— Коля… — выдохнула она.
Я отстранил ее и сам припал к глазку.
На тускло освещенной лестничной клетке стоял он. Мой отец. Он был в том самом старом плаще, в котором его увезли в морг. Мокром от дождя, помятом. Лицо у него было серым, как асфальт, но это было его лицо. Те же глубокие морщины, те же тяжелые надбровные дуги, тот же колючий, пронзительный взгляд.
— Этого не может быть, — пробормотал я, отшатываясь от двери. — Мама, это не он. Это кто-то похожий. Ошибка.
— Это он, — сказала она. В ее голосе не было страха. Только… чудо. Искаженное, чудовищное чудо.
Он позвонил снова.
— Лена… — донесся из-за двери его голос. Хриплый, глухой, но безошибочно его. — Лена, открой. Я замерз.
Я схватил маму за руку.
— Не смей! Слышишь, не смей! Это не он!
— Он пришел, сынок, — прошептала она, и ее глаза наполнились слезами. Но это были слезы счастья. — Он вернулся ко мне.
Она оттолкнула меня с какой-то неожиданной силой. Повернула ключ в замке. Открыла дверь.
Он стоял на пороге, глядя на нее. С его плаща стекала вода, образуя под ногами грязную лужу. Он пах. Не трупным запахом, нет. Он пах сырой землей, прелыми листьями и холодом. Тем самым могильным холодом, который я почувствовал на его похоронах.
— Я пришел попросить прощения, — сказал он, глядя на маму. — За все. Я все понял. Там… там у меня было много времени подумать.
Мама закрыла лицо руками и зарыдала. А он просто стоял и смотрел. Без эмоций. Как будто произнес заученную фразу.
— Проходи, Коленька, проходи, родной, — запричитала она, хватая его за ледяную, негнущуюся руку. — Что же ты стоишь? Ты весь промок.
Она впустила его. Она закрыла за ним дверь. Она заперла нас всех в этом кошмаре.
Я стоял в коридоре и смотрел, как она суетится вокруг него, снимает с него мокрый плащ, пытается обнять. Он не обнимал в ответ. Он просто стоял, как манекен, позволяя ей прикасаться к себе. Я смотрел на него и видел все «неправильности». Его кожа была серой и неподвижной, как будто под ней не было крови. Он не дышал. Я не видел, чтобы его грудь поднималась и опускалась. А глаза… в них не было ничего. Ни раскаяния, ни любви, ни даже злости. Только холодная, темная, бездонная пустота.
— Что ты такое? — спросил я, и мой голос сорвался.
Он медленно повернул голову в мою сторону.
— Я твой отец, Алексей, — сказал он своим глухим, безжизненным голосом. — И я вернулся домой.
С этого момента наша квартира перестала быть домом. Она стала склепом. Склепом, в котором жила моя мать, ее оживший мертвец и я — единственный, кто видел правду.
Мама, казалось, помолодела на десять лет. Она порхала по квартире, готовила его любимые блюда, которые он никогда не ел. Он садился за стол, брал вилку, ковырял еду в тарелке, но я ни разу не видел, чтобы он поднес кусок ко рту. Еда просто исчезала. Растворялась. Когда мама убирала тарелку, она была пуста.
— Смотри, как Коленька кушает, — говорила она мне с сияющей улыбкой. — Отощал там, бедный.
Он не спал. Он просто сидел ночами в своем старом кресле в гостиной. Неподвижно, глядя в одну точку. Иногда, проходя мимо, я видел, как в темноте слабо светятся его глаза. Как у кошки.
Он разговаривал. Он поддерживал беседу с мамой, отвечал на ее вопросы. Но его ответы были странными. Он помнил факты. Даты, имена, события. Но он не помнил чувств, связанных с ними. Он был как поисковая система, выдающая сухую информацию по запросу.
— Коля, а помнишь, как мы познакомились на танцах? — спрашивала мама.
— Да, — отвечал он. — Это было восемнадцатого мая тысяча девятьсот восемьдесят восьмого года, в доме культуры «Рассвет». Играл ансамбль «Мелодия».
И все. Ни слова о том, как он волновался, как она ему понравилась. Только голые факты. Мама этого не замечала. Или не хотела замечать. Она сама достраивала за него все эмоции, всю теплоту, которой в нем не было.
Я пытался с ней говорить. Сотни раз.
— Мама, очнись! Это не он! Это что-то… другое! Он не дышит, он не ест, он холодный, как лед!
— Это ты холодный, Алексей! — кричала она в ответ. — Ты никогда его не любил! Он вернулся, он изменился, он просит прощения, а ты не можешь простить собственного отца! В тебе нет ни капли сострадания!
Я был врагом. Я был тем, кто мешал ее новому, вымороченному счастью.
Квартира начала меняться. В ней стало холодно. Даже когда батареи жарили на полную, по углам, казалось, лежал иней. Появился запах. Тот самый, запах сырой земли. Мама заставляла все освежителями воздуха, но он пробивался. Он въелся в стены, в мебель, в нашу одежду.
Я начал замечать, что он становится… сильнее. Его движения стали менее скованными. Его голос — более уверенным. А мама… мама начала угасать.
Она худела на глазах. Появились темные круги под глазами. Она стала бледной, почти прозрачной. Но она постоянно улыбалась своей блаженной, счастливой улыбкой. Она отдавала ему всю свою жизненную силу, всю свою энергию, всю свою любовь. А он питался этим. Он был не просто ожившим мертвецом. Он был паразитом. Существом, которое вернулось, чтобы доесть то, что не успело при жизни.
Я понял, что должен действовать. Я позвонил в церковь. Батюшка, молодой парень, выслушал мой сбивчивый рассказ и мягко посоветовал обратиться к психотерапевту. Я позвонил в полицию. Дежурный спросил, не пьян ли я, и повесил трубку. Я был один.
Я решил найти доказательства. Я купил маленькую камеру и установил ее в гостиной, направив на его кресло. Я хотел заснять его ночные бдения.
Утром я просмотрел запись. Вот он садится в кресло. Время — 23:47. Сидит неподвижно. Час, два, три. А потом… потом он медленно поворачивает голову и смотрит прямо в объектив. Прямо на меня. Он улыбается. Это была не улыбка. Это был оскал хищника, который загнал свою жертву. Он знал. Он знал о камере. Он знал все.
В тот же миг камера выключилась. Файл был поврежден.
После этого он перестал скрываться. При мне. Когда мамы не было в комнате, он смотрел на меня своим пустым, холодным взглядом, и в его глазах я видел не просто пустоту, а холодный, расчетливый интеллект. Он наслаждался моим страхом.
Однажды я зашел на кухню. Он стоял у окна, спиной ко мне.
— Ты проиграл, мальчик, — сказал он, не оборачиваясь. Голос его был другим. Не глухим и хриплым, а сильным, полным власти. — Она моя. Она всегда была моей.
— Что ты такое? — прошептал я.
Он медленно повернулся.
— Я — то, что она хотела видеть, — сказал он. — Я — ее любовь, ее прощение, ее надежда. Я — ответ на ее молитвы. Она позвала меня, и я пришел.
Я понял. Это не он вернулся. Это ее отчаянное, больное горе, ее нежелание отпускать, ее всепрощающая любовь создали его. Она слепила его из своей памяти, из своей боли, и в эту пустую оболочку вошло нечто. Нечто древнее, голодное, что откликнулось на ее зов.
Маме становилось все хуже. Она почти не вставала с постели. Она лежала, улыбаясь во сне, а он сидел рядом с ее кроватью, держал ее за руку и смотрел на нее так, как гурман смотрит на изысканное блюдо.
Я понял, что у меня остался только один выход. Я не мог спасти ее, пока она сама этого не хотела. Я должен был заставить ее увидеть правду. Разрушить ее иллюзию, даже если это убьет ее.
Я дождался ночи. Я вошел в спальню. Он сидел там, в своем кресле у ее кровати.
— Уйди, — сказал я. — Я хочу поговорить с матерью.
Он посмотрел на меня и усмехнулся.
— Поздно. Она почти готова.
Я подошел к кровати. Мама спала, ее дыхание было едва слышным.
— Мама, — сказал я, тряся ее за плечо. — Мама, проснись!
Она открыла глаза.
— Алеша? Что случилось?
— Мама, посмотри на него. Пожалуйста, просто посмотри внимательно. Это не он.
Я взял из комода старый семейный альбом. Я открыл его на странице с их свадебной фотографией.
— Посмотри, мама. Вот он. Помнишь его глаза? В них была жизнь. Иногда — злость, иногда — радость, но всегда жизнь. А теперь посмотри на… это.
Она перевела взгляд с фотографии на существо, сидящее в кресле. Оно смотрело на нас со своей спокойной, хищной улыбкой.
— Это мой Коля, — прошептала она.
— Нет! — закричал я. — Вспомни! Вспомни, как он приходил пьяный! Вспомни, как он разбил твою любимую вазу! Вспомни, как он не пришел на мой выпускной! Вспомни, как он довел тебя до слез в твой день рождения! Вспомни боль, мама! Пожалуйста, вспомни!
Я кричал, и слезы текли по моим щекам. Я вытаскивал на свет все самые грязные, самые страшные моменты их жизни. Все то, что она так старательно пыталась забыть.
— Прекрати… — шептала она. — Не надо…
— Надо, мама! Любовь — это не только хорошее! Это и плохое тоже! Ты любила живого человека, со всеми его недостатками! А это — не он! Это подделка! Идеальная, прощающая, любящая подделка, которая жрет тебя заживо!
Существо в кресле перестало улыбаться. Его лицо исказилось от ярости.
— Замолчи, — прошипело оно.
Оно встало и пошло на меня. Но я не отступил. Я продолжал кричать, обращаясь к матери.
— Вспомни его запах! Запах табака и одеколона! А чем пахнет он? Землей! Могилой! Вспомни тепло его рук! А его руки — это лед!
Мама смотрела то на меня, то на него. Ее лицо исказилось от муки. Ее иллюзия трещала по швам.
— Коля? — прошептала она, глядя на него.
И в этот момент, когда в ее голосе впервые за полгода прозвучало не обожание, а сомнение, он дрогнул. Его фигура на мгновение стала полупрозрачной. Он зарычал — глухим, нечеловеческим голосом.
— Она моя! — взревел он и бросился. Не на меня. На нее.
Он схватил ее за плечи. Но я был готов. Я схватил с тумбочки тяжелый бронзовый подсвечник, единственную по-настояшему ценную вещь в нашем доме, и со всей силы ударил его по голове.
Удар был страшным. Но он не произвел никакого эффекта. Существо даже не пошатнулось. Оно медленно повернуло голову ко мне. И я увидел, как на его сером лице, там, куда я ударил, расползается трещина. А из трещины посыпалась не кровь. А сухая, комковатая земля.
Мама закричала. Настоящим, полным ужаса криком. Она увидела. Наконец-то увидела.
И ее крик, ее ужас, ее разрушенная вера — все это ударило по нему сильнее любого подсвечника. Он потерял свой источник питания. Его фигура начала рассыпаться. Он смотрел на свои руки, превращающиеся в пыль, с недоумением. Он тянулся к маме, но его пальцы рассыпались, не долетев до нее. Через несколько секунд на полу, на кровати, на маме осталась лишь куча сухой, пахнущей тленом земли.
Мы сидели посреди этого праха до самого рассвета. Мама не плакала. Она просто смотрела в одну точку.
Прошло три года. Мы продали ту квартиру и переехали в другой город. Мама так и не оправилась до конца. Она не сошла с ума. Но что-то в ней умерло в ту ночь. Ее способность любить, верить, надеяться. Она стала тихой, отстраненной. Она живет со мной, но она не здесь. Она там, в той ночи, наедине с руинами своей чудовищной любви.
Я не знаю, что это было. Демон? Призрак? Порождение ее собственного горя? Я не знаю. Но я знаю одно. Иногда прощение — это не добродетель. Иногда это — самоубийство. И что некоторые двери, даже если в них стучится тот, кого ты любил всю жизнь, никогда, никогда не должны быть открыты.
#ДмитрийRAY. Страшные истории
источник
Нет комментариев