Работа в нашем поселке кончилась так же внезапно, как летняя гроза. Лесопилку, которая кормила три поколения мужиков, признали нерентабельной и закрыли одним днем. Остались мы, сорокалетние, еще крепкие, но уже никому не нужные, сидеть на завалинках и смотреть, как ржавеют наши пилы и наши жизни. Кто-то ударился в запой, кто-то уехал на заработки в город, откуда не возвращаются. А я — я просто искал работу. Любую.
Вот тогда-то я и услышал про Игната Матвеевича с Глухой Пади. О нем в поселке говорили шепотом, как о лешем или местном юродивом. Старик со странностями, живет один на хуторе в тридцати километрах, куда даже лесовозы не суются. Говорили, платит он исправно и хорошо, но работники у него дольше месяца не задерживаются. Сбегают среди ночи, бросив вещи, и потом, икая от страха в нашем единственном магазине, не могут толком объяснить, что их напугало. Но когда у тебя дома шаром покати, а в кармане вошь на аркане, слухам веришь в последнюю очередь.
Дорога на хутор была под стать рассказам. Сначала — разбитый грейдер, потом — лесная колея, которая петляла между вековыми соснами. Я шел пешком, и лес вокруг становился все гуще, темнее, тише. Птицы замолчали, и только ветер гудел в верхушках. А потом я увидел его. Крепкий, почерневший от времени дом, огромный коровник и несколько хозяйственных построек, окруженные высоким, почти двухметровым забором из толстых, заостренных бревен. Забор был похож не на ограду, а на частокол, будто хутор готовился не к ворам, а к осаде.
Хозяина звали Игнат Матвеевич. Сухой, жилистый старик с лицом, похожим на потрескавшуюся кору, и глазами, которые, казалось, смотрели не на тебя, а сквозь тебя, видя что-то далекое и неприятное. Он молча пожал мне руку, показал мою комнату в пристройке и сразу же повел в коровник.
— Коров двадцать голов, — сказал он, и его голос гулко разнесся под высоким потолком. — Уход, кормежка, дойка. Справишься?
— Справлюсь, — кивнул я. Я вырос в деревне, корову от быка отличу.
Но эти коровы были странные. Я таких никогда не видел. Ухоженные, чистые, огромные, черно-пестрой масти. Но они были абсолютно безмолвны. Не мычали, не переступали с ноги на ногу, не жевали лениво жвачку. Просто стояли в своих стойлах и смотрели на меня своими большими, влажными, печальными глазами. Во всем коровнике стояла такая тишина, что я слышал, как пылинки оседают на деревянные балки. Это было неправильно. Коровник должен гудеть, мычать, пахнуть жизнью. А этот был похож на музей восковых фигур.
— Дойка два раза в день, — продолжил Игнат. — Утром, в пять. И вечером, в семь. Молоко в бидоны, бидоны в ледник. Все просто.
Он уже повернулся, чтобы уйти, но остановился в дверях.
— Есть и третья дойка. Полуночная.
Я удивленно поднял брови.
— В полночь? Зачем? Удой же меньше будет.
— Так надо, — отрезал он. — Ровно в двенадцать. Ни минутой раньше, ни минутой позже. Это самая главная. И у нее три правила.
Он повернулся ко мне, и от его взгляда мне стало не по себе.
— Правило первое: в коровнике не должно быть ни единого источника света. Ни лампы, ни фонаря, ни даже спички. Полная темнота. Правило второе: полная тишина. Ни слова, ни кашля, ни скрипа сапог. Двигаться будешь тихо, как тень. Правило третье, и самое важное: молоко с этой дойки ты наливаешь не в бидон, а в деревянную бадью, что стоит у дальнего стойла. Налил, отнес бадью к задней двери коровника, поставил на землю и сразу ушел. Не оборачиваясь. Идешь к себе и ложишься спать. Понял?
— Понял, — пробормотал я, хотя ничего не понял. — А кто... кто забирает молоко?
— Не твоего ума дело, — жестко сказал Игнат. — Твое дело — делать, что велено. Будешь делать — будешь здесь жить и работать. Нарушишь правила — пеняй на себя.
Первые несколько дней я работал как проклятый. Уставал так, что едва добирался до кровати. Но полуночная дойка... она была как ежедневный экзамен на прочность. Входить в огромный, темный коровник, где в тишине стоят двадцать огромных, живых существ, было жутко. Я двигался на ощупь, ориентируясь по памяти. Коровы в темноте вели себя еще более странно. Они не шевелились, их дыхание было ровным и глубоким, будто они спали с открытыми глазами. Я подходил к каждой, и они, не двигаясь, покорно отдавали молоко.
Молоко было другим. Не теплым, как утром или вечером, а холодным. Почти ледяным. Я сливал его в деревянную бадью, как и велел Игнат. Бадья была старой, выдолбленной из цельного куска дерева, и всегда пахла не молоком, а озоном, как воздух после грозы. Я относил ее к задней двери, которая выходила прямо в поле, ставил на утоптанную землю и, не оборачиваясь, уходил.
Но я слышал. Каждый раз, уже лежа в своей кровати, я слышал тихий, едва различимый звук. Будто кто-то очень осторожно, чтобы не пролить, поднимает тяжелую бадью. А потом — тишина.
Шли недели. Я привык. Страх сменился рутиной. Я перестал задавать вопросы, даже самому себе. Я просто делал свою работу. Но я начал замечать другие странности. На хуторе не было ни одной собаки, ни одной кошки. Даже мышей я ни разу не видел. Забор, окружавший хутор, был не просто высоким. Я присмотрелся: по верху бревен были вырезаны странные, полустертые символы, похожие на руны. А земля у задней двери коровника, куда я ставил бадью, была всегда идеально чистой, без единой травинки, будто ее каждый день выметали.
Любопытство — страшная вещь. Оно как червь, который точит тебя изнутри. Я должен был узнать. Я должен был увидеть.
Я решил нарушить одно правило. Не свет. Не звук. Я решил просто остаться. Я поставил бадью, сделал вид, что ухожу, а сам спрятался в густых зарослях крапивы у стены коровника. Я затаил дыхание и стал ждать.
Прошло минут десять. Ночь была тихой, безветренной. И вдруг я услышал его. Шепот. Он шел со стороны поля. Это был не один голос, а десятки, сотни голосов, сливающихся в один тихий, шелестящий хор. Они не говорили слов. Они просто шептали, и этот звук был похож на шелест сухой листвы или на звук песка, который сыплется в огромных песочных часах.
Из темноты, со стороны вересковой пустоши, показались они.
Это были не звери. И не люди. Маленькие, ростом с ребенка, худые, почти скелетообразные фигурки. Их кожа была бледной, почти светящейся в темноте, как гнилушка. Они двигались медленно, неуверенно, будто каждый шаг причинял им боль. Они не шли. Они плыли над землей, не оставляя следов.
Они окружили бадью. Их было много, может, двадцать, может, тридцать. Они не стали пить. Они опустили в молоко свои руки. Длинные, тонкие, с узловатыми пальцами, похожими на корни. И молоко начало исчезать. Не убывать, а именно исчезать, впитываясь в их бледную кожу. Они стояли молча, опустив свои безликие головы, и пили молоко руками. А шепот становился все громче, и в нем я начал различать что-то похожее на слова, на древнюю, гортанную речь.
Я смотрел, и меня трясло не от страха, а от какого-то первобытного, запредельного ужаса. Я понял, что вижу нечто, что не должно было видеть ни одно живое существо. Нечто, что старше этого хутора, старше этого леса, старше самой человеческой памяти.
Когда молоко закончилось, они так же беззвучно развернулись и поплыли обратно в темноту поля. Шепот затихал, пока не растворился в ночи.
Я не помню, как я добрался до своей комнаты. Утром я пошел к Игнату. Я не стал ничего выдумывать. Я просто сказал:
— Я видел их.
Он долго молчал, глядя в окно.
— Я же говорил тебе не смотреть, — наконец сказал он. В его голосе не было злости. Только бесконечная, смертельная усталость. — Теперь и ты в договоре.
— В каком договоре? Что это за твари?
— Они не твари, — медленно произнес Игнат. — Они — хозяева. Настоящие. Те, кто был здесь до нас. Мы зовем их Тихонями. Они живут под землей, в пустошах. Они не любят солнца, не любят шума. Они — дети ночи.
Он рассказал мне. О том, что этот хутор — не просто ферма. Это застава. Договор, заключенный его прапрадедом много веков назад. Тихони не злые. Но они голодны. Они питаются не едой, а... жизнью. Теплом. Когда-то они выходили и забирали скот, а иногда и детей из деревень. Они не убивали. Они просто выпивали из них все тепло, всю жизнь, оставляя пустые, холодные оболочки.
— Мой предок был знахарем, — говорил Игнат. — Он сумел с ними договориться. Он предложил им замену. Коровье молоко. Но не простое. А ночное. Холодное. То, что ближе всего к их природе. Они согласились. С тех пор моя семья живет здесь. Мы — их пастухи. Мы даем им молоко, а они не трогают мир живых. Они не переходят границу, которую очерчивает этот забор.
— А правила? Темнота, тишина?
— Это их условия, — ответил Игнат. — Они боятся нашего мира. Свет обжигает их, громкие звуки причиняют боль. Мы приходим в их время, в их тишину, на их условиях. Мы показываем им уважение. А они соблюдают договор.
Я слушал его, и мой мир переворачивался. Вся моя прошлая жизнь, мои проблемы, моя боль — все это казалось таким мелким, таким ничтожным по сравнению с этой древней, страшной обязанностью.
— А что... что будет, если нарушить договор?
Игнат посмотрел на меня своими выцветшими глазами.
— Они придут за другим молоком. За тем, что течет в наших жилах.
В ту ночь я снова пошел на полуночную дойку. Но теперь все было по-другому. Я не боялся. Я чувствовал... ответственность. Я шел по темному коровнику, и тишина больше не казалась мне пустой. Она была наполнена ожиданием. Я доил коров, и их спокойствие больше не казалось мне странным. Я понял, что они тоже знают. Они тоже часть договора.
Я вынес бадью, поставил ее на землю. Я не стал прятаться. Я просто пошел к себе, но в этот раз я обернулся. Они уже стояли у бадьи. И одна из маленьких, бледных фигурок медленно подняла свою безликую голову и, как мне показалось, кивнула мне.
Я не уехал с хутора. Я не мог. Как сказал Игнат, теперь я тоже был в договоре. Мой побег от тишины закончился. Я нашел тишину, но не ту, что искал. Не пустую. А наполненную смыслом. Страшным, тяжелым, но настоящим.
Игната не стало прошлой весной. Он просто уснул в своей кровати и не проснулся. Я похоронил его на маленьком холмике за домом. Теперь я здесь один.
Каждую ночь, ровно в полночь, я иду в коровник. Я дою коров в полной темноте и тишине. Я отношу бадью с холодным молоком к задней двери. Я знаю, что они придут. Мои тихие, бледные соседи.
Иногда мне кажется, что я тоже становлюсь частью этого места. Моя кожа стала бледнее, я почти перестал разговаривать. Я научился понимать язык ветра и тишины. Я — сторож. Хранитель древнего договора. И я буду здесь до тех пор, пока смогу держать в руках ведро. Потому что я знаю, что за этим забором — не просто поле. За ним — целый мир, который спит спокойно только потому, что каждую ночь кто-то выносит к его границе бадью с полуночным молоком.
#ДмитрийRAY. Страшные истории
источник
Нет комментариев