- По дороге приблудился, гер комендант. Он – немец, из придонцовских колонистов. Пошел с матерью в село тряпки на хлеб менять и потерялся. Бестолочь, а жалко. Да мне с ним даже и веселей как-то...
Не дослушав Дубровского, комендант повернул голову к молодой чернявой женщине, которая заканчивала мыть полы:
- Паша, отведи гостей к Цукру. Пусть на стол накрывает!
Паша выкрутила половую тряпку, отставила ведро в угол. Внимательно посмотрела на пришельца.
«Боже, какое лицо благородное и красивое! - екнуло сердце. - Неужели его немецкая форма не имеет с лицом ничего общего? - Такой же гад, как и комендант,- раз пять на день заставляет с мылом добела полы драить. - Но встречный участливый взгляд Дубровского смутил женщину своим вниманием и мягким блеском. Так на нее еще никто не смотрел, даже муж, который, как ей казалось, ее любил. Лётчиком стрелком-радистом был. И года не прожили вместе - началась война. Дошли слухи, что где-то в Ростовском небе погиб».
- Пашенькой зовут, значит. Ну, ведите нас к своему Цукру, - сказал Леонид, вежливо касаясь ее плеча.
Его взгляд и слова подействовали на молодую женщину завораживающе. Вдохнули ей в душу что-то доброе, откровенно чистое и мужское, далекое и почти неизведанное, которое прорывалось к жизни сквозь суровость времени, лохмотья и нищету. Прикосновение гостя к плечу перехватило дыхание и прошлось дурманящим током по всему телу. Паша встрепенулась, в испуге отпрянула слегка в сторону. Пришла в себя. Отставила ведро с водой в угол и поспешила к двери.
Вышли на улицу. Солнце уже спряталось за черноту кургана. Легкий морозец изо всех сил пытался сковать грязь. Под ногами она похрустывала, как солома. Звезды в небе горели так ярко, что мартовская тишина, пахнущая пробуждающейся землей, казалось, звенела, встряхивала и обостряла душу, не давая ей потерять надежду, пусть хоть и на далёкое, но счастье.
Метров через сто от комендатуры Леонид замедлил шаг. Посмотрел на Пашу. Худенькая, в фуфайке и юбке из байкового одеяла, она казалась привлекательной и добродушной. В глазах тоска и усталость и что-то ненавидящее и надежное, по-девичьи кроткое и заботливое, как и у его далекой Маши. Ему снова захотелось прикоснуться к ней и кроме нее никого и ничего не видеть.
Прикоснулся. И от воспоминаний на мгновение все поплыло вокруг, еле устоял на ногах.
«Возможно, ее хата и может стать местом явок, - подумал молодой разведчик. - Паша работает в управе - лучше и не придумаешь. Может, у нее родственники есть где-нибудь в Горловке или Енакиево. Если есть - было бы здорово».
Не теряя предосторожности, спросил вкрадчиво:
- Паша, а скажи, как ты думаешь, гитлеровские орлы раздавят в своих острых когтях серп и молот?
- Не знаю, но своим презрением к смерти наши солдаты превосходят ваших орлов, - ответила смело женщина.
С характером, но душа у нее не черная, - решил Леонид и, попросив Виктора отстать, сказал с отвергающей сомнения решимостью.
- Хороший ответ, скажем так - располагающий к доверию. - Минуту помолчал, собирая в себе решимость. - Так вот, Паша, буду с тобой откровенен, верь мне или не верь, но я - советский разведчик и мне позарез нужна твоя помощь. Если не возражаешь, я попрошусь у тебя переночевать, приду и все потом объясню. Где ты живешь?
- В здании почты... напротив сельуправы, - с тенью испуга и удивления тихо сказала Паша. - В апреле 1942 года мы с сестрой Евдоки¬ей эвакуировались из прифронтового села Ильинки, думали, здесь немец нас не достанет, а он и сюда приперся.
- Понятно.
Леонид сделал короткую паузу и, видя ее неуверенность, на всякий случай добавил устрашающе: - Только знай, если предашь - меня расстреляют, но и тебе несдобровать. Красная Армия близко. Ответишь за предательство по всей строгости. Нашим все равно все станет известно.
- Господь с вами, товарищ немецкий солдат, - с пылкостью и смущением отозвалась Паша, - приходите, мы с сестрой вас будем ждать.
До позднего вечера колыхалась свеча в окне Цукра.
- Ничто так не греет душу, как холодная водка! - Гер гауптман, накачанный перваком, вел себя вальяжно и независимо, словно он не комендант Малоивановки, а по меньшей мере комендант какого-нибудь областного центра.
- Ты - дармоед! - Он пьяно тыкал пальцем в грудь своего переводчика - татарина, который долгое время жил в немецкой колонии под Енакиевым и потому, хоть и скверно, а говорил по-немецки. - Учись у Леонида, как надо разговаривать на языке великой нации. Вот выгоню тебя вон, а Дубровского возьму, - с ним общаться - одно удовольствие.
- Упаси вас Бог от такого лиха! - Хромая Цукриха, чуть не падая на колени перед комендантом, льстиво подсовывала ему стопку первача и тарелку с жареной домашней колбасой. - Добрейший отец наш. Мы за ваше здоровье с супругом каждое утро молимся, а вы нас обидеть хотите...
- Как же смилостивиться, - с еще большей напыщенностью выпячивал живот гер гауптман, - если у твоего мужа умственный кругозор уже, чем в моем унитазе дырка.
Дубровский весело рассмеялся.
- Ничего, под вашим руководством легко обтешется. Истинные арийцы всегда приносили с собой наивысшую культуру, подчиняя себе другие народы и превращая их в слуг. Гер гауптман, пожалуйста, скажите женщине, что вы пошутили, иначе она с ума сойдет. Быть под вашей властью - это такое счастье!..
- Для счастья ума не надо, если иметь достаточно глупостей. Вы согласны со мной, господин Дубровский?
- Да, но сколько б ни было ума, его все равно не хватит, чтобы жизнь прожить без глупостей. - Леонид поднял стопку. - Я попрошу всех выпить за то, чтобы я все-таки нашел свою комендатуру и передал привет «Баварскому мартовскому коту» Вольфу от его хлебосольного земляка – коменданта пока что Малоивановки. - Дружески подмигнул Цукрихе, - не бойтесь, ваш муж со временем виртуозно будет владеть языком великого фюрера! Иначе и не может быть.
- Браво, Леонид! Браво! Это вас прекрасно характеризует. Вы непременно передадите сердечный привет Вольфу!
- Стараюсь, гер гауптман. Найду Вольфа, и вместе с ним из свободной Украины буду делать процветающую страну.
- И процветать в ней станет никто иной, а мы, - добавил хозяин положения. - Восток будет заселён только людьми немецко-германской крови. Славяне принадлежат к семейству кроликов. Под свободной Украиной я понимаю людей, которые должны мыться один раз в месяц.
- Это, кажется, слова гауляйтера рейхскомиссариата «Украина» Коха? - улыбнулся Дубровский.
- Вы и в этом вопросе дока, - комендант Малоивановки одобрительно мотнул головой, в стопке первак хлюпнулся через край. - Не правда ли, замечательные слова: «Мы выдавим из этой страны всё, до последней капли и остановим её биологическую силу обилием табака и водки».
Евдокия только что пришла с окопов. Сегодня она рыла ход сообщения. Еле норму выполнила: четыре с половиной метра длиной и до метра глубиной неподнимаемой каменистой земли вышвыряла. Хотя бы эти окопы не пригодились немцам, молила она Бога, глядя, как фашист специальным метром педантично измерял все ею выкопанное. Чуть сфальшивишь – тут же получишь оплеуху, добавит норму, и, кроме того, миски баланды лишишься. Усталая и угрюмая, с кровавыми мозолями на руках, она подбрасывала дрова в печку и ругала свою двенадцатилетнюю дочь Любу за то, что та плохо следила за годовалым сыном Полины, который, ползая по полу тесной комнаты, похожей на клетуху, перевернул стоявшую в уголке кастрюлю с кашей из пшеничной сечки и отрубей. Люба начала было оправдываться, но распахнулась дверь и запыхавшаяся Паша испуганно-суетливым голосом попросила сестру выйти на улицу:
- Поговорить надо, - сказала она, загадочно взглянув на Любу.
- Шо там ище стряслось? - Насторожилась Евдокия.
- Такое, что и во сне не привидится, - буркнула Паша.
Сумерки уже накрыли Малоивановку густым мраком, и оттого сгорбаченная комками грязи улица простиралась меж хатами, как громадная брошенная дерюга.
- Только я закончила мыть полы, - всполошенно зашептала Паша, - как в комендатуру немецкий солдат вошел с хлопчиком. Стройный и очень приятной внешности моих лет примерно, и как забелькочет по-немецки с комендантом - такой решительный! Тот вначале настобурчился, документы проверил. А потом весь расплылся в улыбке, повернулся и говорит мне: «Отведи этих двоих к Цукру. Скажи - пусть на стол накрывает, ужинать у него будем». Ну, я и повела. Фриц возле церкви убавил шаг, ошпарил меня чернотою своих глаз, будто заворожил. Я покраснела, Тита своего вспомнила, а он хлопчику приказал отстать и без всякого - якого мне в упор: «Я - советский разведчик. Мне нужна твоя помощь в выполнении задания Красной Армии. Согласна ли ты быть моей связной»? И шо ты думаешь, я - сначала растерялась, а потом согласилась! Сказал, к нам ночевать придет и расскажет, что нужно делать.
Евдокия от неожиданности присела. Ее охватила паника. Она смотрела на сестру и нервно перебирала пальцами бахрому платка.
- Як жэ ты смогла на такэ решиться! А вдруг нас провиряють? Уже ж раз предупреждала полиция, шоб беженцив до сэбэ не прываживалы, нэ квартира, а мол, дом приезжих.
- Да нет, сильно доброе у него лицо, теплотою распахнутое.
- Ну, дай-то Бог!..
* * *
Густая темнота ночи укрыла хаты Малоивановки. В воздухе витал запах пробуждающейся весны. Месяц с обмирающим трепетом прильнул к березе, зачарованный ее сокодвижением. Тихо. Все предалось покою. Даже ветер, слегка пошуршав в черноте обнаженных кленов, умостился между веток и задремал. И только сестры не спят в своей клетушке, дожидаются, когда к ним в окно постучится загадочный парень в немецкой форме.
Старшая – Евдокия молит Бога, чтобы не постучался вовсе. А у младшей огонь нетерпения вырывается из нутра сердца.
Ну, когда же он, наконец, придет?
Появление Леонида в Малоивановке словно сорвало с Паши лохмотья и нарядило в дорогое крепжоржетовое платье. Удивилась своему, вдруг возникшему острому желанию быть счастливой. С кротким наслаждением растягивала в памяти удовольствие пережитого прикосновения Леонида к ее плечу. Раньше она считала глупой пословицу: «Даже пусть сухарь с водой, только б милый был со мной». Всматривалась в своего мужа и хоть бы хны. А сейчас - всем сердцем, до каждой буковки постигла ее смысл. Поймала себя на том, что вроде бы ничего и не произошло, а она уже живет ожиданием Леонида, что все, даже война, поблекла перед этим ожиданием, не такая стала страшная, как мысль, что вдруг он сегодня не придет к ним ночевать.
Дубровский пришел с комендантом и переводчиком Цукром почти в полночь.
Пьяные, они о чем-то оживленно стрекотали по-немецки.
Паша на стук отворила дверь. Цукр с комендантом зашлись в хохоте, насильно подталкивая примолкшего Леонида вплотную к зардевшейся молодой женщине.
- ... А он взял её девичью грудь и узлом завязал на спине,- бесстыдно орал Цукр.
Пореготали. Потоптались. Ушли.
Леонид отвел Витю Пятеркина через дорогу к соседям Аверкеевым. Появился на пороге в приподнятом настроении, полным юношеского задора.
- Броня крепка и танки наши быстры, и люди наши мужества пол¬ны, - продекламировал с выражением, вкладывая в слова песни более глубокий смысл, понятный только ему.
- Быстры, то быстры, но смотря в яку сторону. Так драпонулы от родной границы, шо не замитылы, як опынылысь у самой Волги, - с горечью выдохнула Евдокия.
- Ничего, вот уже и Донец вернули. Главное, не терять оптимизма.
- Шо такэ оптимизм, я нэ знаю такого слова, а то шо нам уже скоро ноги от голодухы прийдэться вытянуть, цэ точно. - Евдокия сосредоточила свой взор и сквозь мрак клетушки пыталась рассмотреть гостя. Она впервые так сильно сожалела, что в настольной лампе её кончился керосин.
- Да что ты, Дуся, так отчаиваешься, не пропадем! - вмешалась в разговор Паша, - скоро травка из земли выткнется: крапива, лебеда, щавель. А там и наши придут. Да вы присаживайтесь, - учтиво обратилась она к Дубровскому, подставляя табурет.
Спасибо, - с непривычной для деревенских женщин вежливостью сказал молодой разведчик.
Сел и с еще большим вниманием, чем Евдокия, стал всматриваться в сестер. Глаза к темноте комнатушки постепенно привыкли, и он увидел добрые красивые лица, полные той красоты и бабьего терпения, которая берёт начало из самой древности. Терпение словно светилось в их глазах - неиссякаемое и суровое, несущее в себе сквозь немыслимые преграды святость и веру в счастливый завтрашний день. Тихая простота комнатки дышала теплотой и уютом. И на душе стало умиротворенно до сладости, как будто в родной дом вернулся.
- Правильно, Паша! Главное не опускать руки, быть духовно богатыми, и тогда все будет в нашей власти. И победа тоже. Но чтобы ее приблизить, надо помогать Красной Армии, даже здесь, в оккупации.
Наступило выжидательное молчание.
Было слышно, как на самодельной деревянной большой кровати посапывают во сне умиротворённые покоем дети. Но над их сном металась какая-то тревога, которая не давала покоя женщинам и которую необходимо уничтожить, чтобы дети проснулись радостными и счас¬тливыми.
- Та мы не против, если шо чого нужно... - ответила Евдокия по- хозяйски деловито. - Мы багато кому тут помогалы. Комсомольского секретаря Рабинович Миру Наумовну три мисяця переховувалы. Дэ она сичас, нэ знаю, вроде в надежном месте.
Паша смотрела на Леонида, по-девичьи восхищалась его мужеством и, приглушая нарастающее в груди стучание, упрекала себя: «Господи! Кругом все рушится, столько страха и опасностей, а мне только бы не отрываться от его лица, только бы, не переставая пить его голос!»
Леонид расспросил женщин обо всем, что касалось задания командования.
Решили: утром, если все будет благополучно, выпросить у коменданта пропуск и вместе с Пашей пойти в Дебальцево к очень близкому и надежному другу Самарских - Владимиру Человскому. Постепенно разговор потек по житейскому руслу. Сестры рассказали о своих мужьях, которые в один день попали под мобилизацию. Леонид - о своей девушке Маше и о московской жизни.
Вымученная работой на окопах, Евдокия, чуть потеснив детей, умостилась на краю кровати и незаметно уснула. Но Леонид и Паша об отдыхе и не думали. С каждой встречей глаз сердца их бились все сильней и сильней, незаметно сближались руки. Леонид стал рассказывать Паше о фронте, о муках, перенесенных в плену, о том, как фашисты бросали в баланду из брюквы битое стекло и военнопленные, вымученные голодом, с жадностью глотали эту страшную смесь и заливались кровью, как «развлекались» стрельбой по мишеням из живых детей, как познакомился в институте с Машей Левиной.
Рука Дубровского нечаянно коснулась пылающих пальчиков Паши и понимание чего-то радостного и желанного озарило их души.. Вдруг он явно почувствовал, как далекая высокообразованная интеллигентная Маша уходит из его сердца, а ее место властно занимает ее ровесница - простая женщина, реально познавшая цену горю. Та - далеко, а эта - рядом. Вот он уже чувствует в своей ладони ее шершавую от изнурительного труда, но теплую и родную ладошку... Крепко сжимает её в своей.
Луна светила в окно серебристо и шало.
Она бескомпромиссно высвечивала каждое движение чувства на возбужденных лицах.
Паша встала, подошла к окну и задернула занавеску. Но свет пер и сквозь штору, образуя в комнатке еще более сближающий полумрак.
- Такого удивительного сияния я еще никогда не видела, - с придыханием сказала Паша. Подошла и села совсем рядом - трепетная и ощутимая насквозь.
Леонид вздрогнул. В памяти возникли Машины письма. Они закружились над ним белыми чайками. Вдруг, похожие на перья убитой птицы, порванные фашистом, упали к его ногам. Он хотел, хотел их поднять, но то ли растерянность, то ли страх костенили тело. Ему стало стыдно перед Машей. Но рядом обжигало шею обмирающее дыхание другой женщины. Он инстинктивно прижал ее жаркое тугое тело к себе и понял, что уже ничего не исправить и не повернуть вспять. И, словно оправдываясь, молча выдохнул из себя: «Прости, Маша, за то, что не смогу пройти свой жизненный путь до конца с тобой! Ты помогла мне преодолеть ад плена, а Паша... Паша поможет выдержать другой ад. И... с ней я стану настоящим мужчиной».
- Давай спать! - как будто из сказочного Зазеркалья донесся до его слуха покорный и тихий голос. Он распахивал перед ним всю свою нежность - знойную и нерастраченную.
Паша, сама не зная того, вложила в эти два слова такой глубокий смысл, такое чувство, что весь сосуд его тела переполнился страстью, и она пролилась через край кристально чистым желанием, вспыхнула смело и неотвратимо.
Ее глаза вырвались из полутьмы, примагничивающие и страдающие. Голова закружилась от прикосновения к ее телу.
Он попытался еще раз что-то переломить в себе и не смог.
«Клетушка!.. Клетушка до того узкая, что если бы даже мы были равнодушны друг к другу - легли бы все равно рядом», - мелькнуло где-то далеким просветом слабое оправдание в сознании Леонида.
Горячий, испепеляющий рассудок вал накрыл их непроглядным сладким туманом.
Только на третий день Леониду Дубровскому удалось оформить у коменданта сразу три пропуска, проведя с ним ради этого еще один отменный «ужин».
Оставив Евдокии на пропитание часть оккупационных марок, разведчики вместе с Пашей двинулись на Дебальцево.
По сторонам большака чернела разбухшая от стаявшего снега земля. На огородах, возле горестных потухших хат, торчали уродливые кочерыжки подсолнуха, как гнилые редкие зубы старцев. Над балками кружилось и каркало воронье, как ущемлённая грехом память.
Колонна трехосных тяжелых грузовиков, наполненных немцами, ехала в сторону Ворошиловграда. Держа на коленях шмайсеры, они сверху смотрели на редкие телеги с местными жителями, на пешеходов, бредущих с котомками на плечах, и нагло поплевывали.
Знакомая и острая боль подступила к сердцу Дубровского.
Паша же не чувствовала под собой земли. Ей хотелось вот так рядом с Леонидом идти не только в Дебальцево, но и на край света. Она смотрела на Леонида, словно девчонка, и гордилась его храбростью.
Леонид, хоть и ощущал рядом противника, тоже радовался присутствию Паши, шагал браво, наконец-то почувствовав себя настоящим мужчиной. В теле его еще играла плотская радость, и ему казалось, не земля - лучи солнца поскрипывают у него под ногами. Он никак не мог до конца прийти в себя от сладостного шума в ушах после феерически знойной ночи. Так вот оно какое, настоящее счастье - чувствовать в себе зрелость!
И только Витя семенил рядом, свободный от всех чувств, кроме одного - следить за передвижением войск врага. Увидев нарисованную на дверце машины собаку, тихо спросил Дубровского:
- Что это за чудище, дядь Лень?
- Австрийцы. Посчитай, сколько таких машин проехало и намотай на ус.
Впереди, у края дороги, стоял «барквард» - тяжелый итальянский грузовик. Высунувшись из кабины, молодой бравый фельдфебель нетерпеливо поглядывал на шофера, который, открыв капот, ковырялся в моторе.
Дубровский с независимым видом подошел к нему, отдал честь и на чистом немецком спросил:
- На Дебальцево?
- Яволь! На Дебальцево, - ответил тот.
- Я работник комендатуры, - Леонид не терпящим возражения жестом вытащил из кармана документы, - значит, нам по пути. Я думаю, вы нам не откажете...
- О, если по пути, конечно, садитесь, - понимающе кивнул италья¬нец.
- Вы - рядом со мной, а подросток и эта, - с любопытством посмотрел на Пашу, потом на Дубровского, - сеньора пусть полезают в кузов.
Кузов был плотно заставлен какими-то тяжелыми фанерными ящиками.
- Посылки! - с удивлением вскрикнул Витя, умащиваясь в углу. – Ну, гады!.. Ничего, мы еще покажем их высочайшему невежеству, как грабить нашу страну! - Вытащил из кармана гвоздь и с непосредственной детской шалостью стал отковыривать планку крепления посылки.
- Прекрати! - строго сказала Паша, - ты не на блинах у родной бабушки. На тебя командование Красной Армии надежду имеет...
- Подумаешь, из-за одной посылки!.. Никто даже и не заметит.
- Вот именно - из-за одной паршивой посылки можешь погубить все дело.
* * *
- Значит, вас кошкодав подвез, - сказал Владимир Человский, когда нежданные гости расположились в его квартире. Мужчина коренастый, лет тридцати, не попавший под мобилизацию по причине травмы позвоночника. - Мы тут итальянцев так называем, они у нас в Дебальцево всех кошек переловили и съели. О них даже песенку сочинили:
Дорогая, либе фрау, ем к обеду «мяу-мяу».
Мне осталось жить недолго.
Ах, Дойчлянд! Ах Вольга! Вольга! -
Немцы их не особо жалуют. Они у них на вторых ролях, вроде батраков получается. А немчуры у нас много. Отшвырнули наши их за Донец, забегали, как крысы на тонущем корабле. Правильно! Сколько можно нашему народу дурью маяться - пора побеждать! Вчера на стан¬цию танки пришли - целый состав! «Тиграми» и «Пантерами» назы¬ваются – страшилища, не приведи господи! Как подумаю, сколько они принесут нашей армии горя, - сердце обливается кровью.
- Ничего, уязвимые места и у них есть, - спокойно сказал Дубров¬ский, - будем лупить, аж тырса посыплется!
- Донбасс никто не ставил на колени, и никому поставить не дано! -
Добавил с пафосом Витя. - Наш земляк написал и фамилия у него - Беспощадный! Значит, никакой пощады врагу!
- Каждое дело начинается со сноровки, - одобрительно отозвался хозяин дома. - Наш народ привычен к любой работе, в терпении одо¬леет и любое лихо.
Потом они пошли с Леонидом к путям, где высились горой немец¬кие укрепления, разведали все места, где находилась техника, пересчи¬тали количество дальнобойных орудий, запомнили и места скопления сил противника, понаблюдали за передвижением эшелонов.
- Ну, вроде бы все, - вздохнул Дубровский, присаживаясь на ствол поваленного на бордюр клена, - с Дебальцевом картина ясная. Теперь, не теряя времени, надо все данные передать нашим, - внимательно по¬смотрел в глаза Человскому. - Ты не против, если я тебя пошлю за ли¬нию фронта?
- Если надо, я готов хоть сейчас.
Леонид в задумчивости опустил свои длинные руки в карманы серо¬зеленой шинели, ушел в себя. До спазмы в горле ему захотелось об¬нять этого простого русского человека, для которого все в жизни сде¬лалось второстепенным перед лицом всенародного испытания. Оста¬лась одна, самая праведная цель - одержать над врагом победу.
- Спасибо тебе, Владимир, за добрый порыв. Отзывчивая у тебя душа. - Леонид вытащил из карманов руки. - Но нельзя тебя посылать к нашим. У тебя семья, ты на окопы ходишь. Если не появишься, нем¬цы церемониться не станут, даже отец и мать пострадают.
Поднимать это неподъемное дело оставалось ему и Вите Пятеркину.
В рассветном сумраке утопали дома Дебальцево, продернутые реденьким золотистым люрексом. Разведчики простились с семьей Че- ловских и двинулись на Енакиево. Паша проводила их до самой окра¬ины города, все никак не могла решиться остаться без Леонида.
- Я скоро вернусь. Жди! - тихо сказал Леонид, размыкая объятья.
- Ах, если б смогла я своим сердцем укрыть тебя от всех пораже¬ний и неудач! - Послышался ответный шепот. Долго смотрела вслед уходящему своему счастью. Ей было очень горько, но и радостно - у нее появился полнокровный смысл жизни. Теперь она жила только од¬ним - надеждой на новую встречу со своей настоящей первой лю¬бовью.
Что их всех ожидало впереди - оставалось неизведанной тайной.
Начинался новый тяжелый день.
Они шли по родной земле твердо, уверенно, плотно, не сгибаемые перед встречающимся врагом. Перед их взором вставали виселицы, разрушенные заводы, шахты, сельские улочки и поселки - по¬серевшие, придавленные нуждой, обгорелые и контуженные от взрывов бомб. Они шли, говорили мало, но делали много. Высокий двадцатидвухлетний юноша с не по годам посуровевшим лицом и шестнадцатилетний подросток – маленький, шустрый, взглядом похожий на мудрого старичка, у которого за плечами не пересчитать скорбей.
Алчевск. Авдеевка. Дебальцево. Енакиево, Макеевка, Горловка.
Шли, жадно вдыхая запахи пробуждающейся весны – пьянящие, тон¬кие, подбадривающие, дающие простор впечатлениям. Сапоги вгрузали в загустевающий чернозем и запах жирной, черной, сырой земли, сме¬шанный с молодецким дыханием степного ветра, пытался свалить их с ног.
Бессонница. Опасность. Жажда и голод постоянно дышали им в затылок, и только страх избегал их.
Ничего не ускользало от их зоркого взгляда: ни сосредоточение новой боевой техники, ни появившиеся части власовцев, ни миномет¬ные подразделения, ни оборонительные рубежи, ни склады зажигатель¬ных материалов с боеприпасами и горючим, ни замаскированные узлы сопротивления, отороченные противотанковыми «ежами». Все зашиф¬ровывалось на листке тонкой бумаги, оставляя в памяти для согрева сердца только одно – нетерпеливый, теплый и желающий скорого воз¬вращения взгляд Паши.
Разведчики остановились в оживающем мартовском палисаднике, за глинистой стеной заброшенной убогой халупы, сели на ящики из-под мин. Отдых был короткий, но трогательный:
- Провожу до большака и с - Богом! - сказал Вите Дубровский, протягивая ему ручные часы с разведданными под крышкой, зашиф¬рованными на клочке тонкой папиросной бумаги.
По улице под ручку с немецким офицером прошла в длинной плюшевой жакетке, отороченной заячьим мехом, длинноногая дама. Щегольское дорогое кашне вызывающе пестрело на всю округу.
- Эх, мне бы сейчас гитару!.. Я б ей такую песенку врезал:
В кабак попала денежка –
и стопка наполняется.
А молодая девушка
фашисту улыбается.
Вдруг Витя в удивлении замер: следом за парочкой шла невысокого роста с независимой осанкой и курчавыми огненными волосами женщина в старой стёганке и мешком за плечами.
- Вылитая Надя Фесенко! Она у нас секретарем подпольного обкома комсомола была. А до войны – инструктором Климовского райкома комсомола, делегатом 8-го Чрезвычайного съезда Советов, с самой Надеждой Константиновной Крупской на фогтографии зафиксирована!.. На городском конкурсе школьников-гитаристов струны новень¬кие мне вручила. Сказала, что из меня может толковый музыкант по¬лучиться. Так трогательно мне чуб взъерошила, что я от нежности чуть не заплакал. С Виктором Третьякевичем на хлебокомбинате склад бо¬еприпасов взорвала, - Витя суетливо зашарил руками по полам пла¬щика. В морщинках сощуренных глаз появились печаль и злоба. - Фа¬шисты почти обнажённую с разбитой головой, в которой миллионами вши копошились, в лютый мороз затолкали в крытый брезентом грузовик и на Острой Могиле расстреляли... В противотанковом рву, где уже более трёх тысяч ворошиловградцев закоченело.
Леонид понимающе положил ему на колено свою усталую руку:
- Сильно не озлобляйся. Злоба ослепляет, а у тебя трезвый и зор¬кий взгляд должен быть. Впереди столько ответственности, да и... дорога домой! - Посмотрел в сторону обезлюдевшего переулка, затя¬нутого только что проклюнувшимися зелеными листиками вьющейся березки - на черном дощатом гребне крыши полуразрушенной землянки ворковали и чирикали го¬луби и воробьи. Они привели сердце Дубровского в легкое умиление своим обычным житейским делом.
- Вот кончится война. Мир наста¬нет. Ты, Виктор, возмужаешь, станешь совсем взрослым и будешь своей гитарой приносить людям счастье. Представляешь, все твое поколение вырастет и возьмется управлять жизнью. И не только своей, а всей страны! Войной опаленное, до глубины потрясенное ее жестоко¬стью, оно каждую человеческую судьбу поймет до самых незначитель¬ных душевных болей. По-иному и быть не может. Да, человечество ошибается, переживает кризисы, временно отступает назад, но все-таки неуклонно идет вперед. Вы изживете такое понятие, как добыча кро¬вью куска сухого черствого хлеба. Эпоха мракобесия закончится, начнётся эпоха просвещения и истинного уважения между людьми.
- Быстрей бы! - нетерпеливо вздохнул Витя. - Только мама почему - то считает, что пока солнце взойдет - роса очи выест.
- У мам это от чрезмерного беспокойства о своих детях. - Помол¬чал, что-то осмысливая, сильней сжал Вите колено. - Зайдешь в Малоивановку, отдохнешь малость, скажешь - где-то через неделю с до¬полнительными сведениями появлюсь и я. Считаю, что после того, как доставишь донесение нашим, тебе у Самарских появляться боль¬ше нельзя. Пусть присылают нового связного, ты уже примелькался. Опасно.
- Ага, дядь Лень, так нечестно! - с пылом возразил Витя. - Без вас я уже не могу! И ничего не примелькался. Им никогда не докумекать, кто я такой... На пятиклассника смахиваю.
- Ладно! Не кипятись, - успокоил Пятеркина Леонид, - мы с тобой встретимся, но в другом месте, у Человских, например. У нас по всей оккупированной территории должны быть явочные квартиры.
Горький колючий ком подступил к горлу Дубровского. Встал с ящика, обнял Витю за худенькие воробьиные ребячьи плечи
- Ну, счастливой тебе дороги! – И, чтобы осадить боль, повторил свое излюбленное выражение: «В нашем с тобой положении, Витя, главное, когда говоришь то, что думаешь, думай, что говоришь!».
Объятья разомкнулись. Леонид так и не смог оторвать от тонень¬кой стремительной фигурки глаз, пока она не скрылась в расщелине буерака.
Витя ушел. С одной стороны вроде бы стало легче - отпала ответ¬ственность за мальчишку. Но отсутствие рядом привычных семеня¬щих шагов и детского серебристого щебета таким обрушилось одино¬чеством, словно под ногами разверзлась бездна. Веселым желтеньким одуванчиком блеснувшее из-за груши солнце показалось холодным до исступления, и на душе так стало обморочно, словно снова, как после первого поражения под Полтавой: в гибельно трескучий мороз он пы¬тается выйти из окружения, а полуобмороженные его ноги, обмотан¬ные худыми тряпками, еле передвигаются по снегу.
Сердце заколотилось у горла. Отчаянная животная тоска подкоси¬ла ноги. Дубровский, сам еще тонкошеий юноша, сел на распил, ва¬лявшийся у входа в сарай, и, преодолевая кризисное душевное состо¬яние, сказал, подбадривая себя: «Дойдет! Обязан дойти! Иначе кому нужны такие нечеловеческие усилия!».
Тогда он еще совсем не думал, что распрощался с Пятеркиным на¬всегда.
5
Витя вернулся в Малоивановку измученный и похудевший. Паша была на работе, а Евдокия готовилась к настоящей весне - сидела за столом и латала дырки в парусиновых тапочках. Она не ус¬лышала - спиной почувствовала, что кто-то вошел. Оглянулась и ах¬нула:
– Витя! Господи, та заходь же в хату скорей!
Витя, не раздеваясь, плюхнулся на топчан и устало прислонился к стене, покрытой ситцевым кустарным ковриком с озером в лилиях и выцветшими лебедями.
– А где ж Дубровский? - Евдокия опасливо с надеждой посмотрела на дверь, помогла снять сапоги и плащ.
– Он потом придет, - ответил Витя и обессилено закрыл глаза.
– Ой, да что я, бестолковая, разбалакалась! Ты ж голодный!
Всполошилась, захлопотала, до крайности разволновалась. Поста¬вила на стол полную миску щавеля, кусочек черствого хлеба и кружку с молоком: - Вот... молочка трошки осталось...
Витя отодвинул кружку к стене:
- Молоко детям оставьте, - сказал как заправский хозяин, - а это я съем с удовольствием.
- А ты хиба нэ ребенок? Дитя-дитем! И як тэбэ тилькы маты видпустыла на погибель таку! Наверно, сам убиг? Шукає, нэ спыть ночамы.
- Я – разведчик, - гордо ответил Витя, - должен суровую пищу есть. А мама знает, что я в Красной Армии.
Евдокия Остаповна предосудительно покачала головой, села напро¬тив Вити и засмотрелась, как он ест.
Щавель похрумкивал у него во рту, вызывая у женщины жалостли¬вые скупые слезы.
- Ты уже прости, что еда несытная...
- Ничего, любая еда голодному желудку в радость. Спасибо преболь¬шое вам! - Подросток по-стариковски шустро смахнул со стола крош¬ки в ладонь и запустил их в рот.
- Ну, а тэпэр ляж поспы. - Евдокия подала ему на топчан подушку, и он, подсеченный усталостью, погрузился в тяжелый тревожный сон.
Снилось ему жаркое, золотистое от солнца лето. Сидит он на боль¬шом белом камне на берегу Луганки и с восхищением смотрит, как в хрустально чистой воде стайками плотвичка плавает. На песчаном дне водоросли колышутся, а вербы смыкаются в вышине над ним и шу¬мят, шумят!.. И хочется искупаться, и жалко нарушать безмятежную жизнь плавающих окуньков, головлей, плотвы. Хорошо, радостно на душе. Голубая стрекозка на камышовом листке развернула крылышки свои к лучам солнца. Витя словно чувствует их тепло на своих пле¬чах. Хочется... Ой, как хочется искупаться! Протянул руку, чтобы за¬черпнуть в ладошку воды, как вдруг на всю ширину речки - морда ком¬мерсанта Альберта, который в своем доме собирал гитлеровских офи¬церов и их сборища превращал в пьянки. «Представляешь, Витоль, ты, бывший пионер, сегодня будешь играть и петь для офицеров добле¬стной германской армии!» - втискивается в уши похабный голос. И вот Витя уже поет им «Лили Марлен», а сам думает, как из них поболь¬ше интересных сведений выудить для подпольщиков. И вот вроде он уже и не на офицерской попойке, а в немецком щеголеватом кашне крадется улочками Камброда на явочную квартиру в Красный пере¬улок 13, к супруге Стеценко Валентине Платоновне, любимой учи¬тельнице. Дверь открывается, и уже не Стеценко перед ним, а на тан¬ке Т-34 Леонид Дубровский стоит возле собора Петра и Павла. Солн¬це в небе жарко печет, как летом. Рядом с танком, в освободившейся от снега земле, - ручеек пульсирует золотистым лучиком. И в этом ручейке - немецкий солдат лежит. Кровь горячая стекает по его груди и исходит струйками пара. Земля парит, и кровь парит. А небо - синее-синее!
Дубровский похлопывает Витю по плечу:
- Ну вот, видишь, и в твой город освобождение пришло!
И так сильно хлопает, что Вите не по себе. Он открывает глаза, а это - Паша тормошит его за плечо.
- Вставай! Утро давно уже! Разоспався! Что там с Леней, скоро придет?
Витя пальцами протирает глаза и никак не возьмет в толк, где он находится. Все понял. Заулыбался, сладко потягиваясь.
- С ним все в порядке. Передавал вам привет, обещал появиться че¬рез недельку. Он в Горловке, у одного инвалида пристроился. Там, на¬против какой-то гитлеровский чин поселился, дядя Леня хочет к нему втереться в доверие.
- А женщины есть у этого инвалида? – недослушав, осторожно спросила Паша с легкой тревогой в голосе.
- Женщины? - Витя с нескрываемым удивлением посмотрел на Пашу, - причем тут женщины? Мы же разведчики… настоящие!
- Ну, какие - нибудь проживают с ним? - не унималась Паша, по¬чувствовав, как неизвестно откуда взявшаяся ревность щипнула ее за сердце.
- С кем с ним? - ничего не понимал Витя.
- Ну, с инвалидом этим? - раздосадовалась молодая женщина.
- Ну, так бы и сказали. Кому он нужен с деревяшкой вместо ноги и старый, как развалившийся деревенский сарай.
У Паши отлегло от сердца. Легким задумчивым шагом она подо¬шла к окну и потеребила ситцевую занавеску. Все вспомни¬ла снова - возбужденно и лучезарно засияли ее глаза.
Тогда, в первую встречу, утром, когда собрались завтракать, появил¬ся от соседей Аверкеевых Витя. Увидев нищенски бедный стол, он вдруг сказал, что в седловине одного из оврагов, километров за восемь-десять от Малоивановки, он видел толстые стебли кукурузы и удивил¬ся, заметив на них початки.
- Трэба отыскать цэ мисто, - сказала Евдокия.
Решили пойти вдвоем, но привязалась и Люба.
И по жилистой, каменистой тропе пошли они втроем через курган в сторону фронта.
Не успела за ними захлопнуться дверь, как у Паши от радости за¬колотилось сердце. Повернула пылающее лицо к Леониду и на после¬днем пределе желания, чтобы не броситься ему на шею, робко при¬коснулась к его замызганному немецкому кителю:
- Лень, я умираю от желания поухаживать за тобой. Сними...пос¬тираю.
- Да и так сойдет. Не на гулянке же я. – Замер, чувствуя, как голос его наливается густой нежностью. - Ну ладно, если хочешь - рассте¬гивай, - сказал шутливо.
Паши хватило только на две пуговицы.
Она игриво мотнула головой, словно выскальзывая из темноты. Чер¬ные волосы взметнулись вверх, колдовски обнажая край ушка. Руки сами упали на суровые худые плечи.
- Спасибо тебе, родной!.. Ты даже не представляешь, как ты мне нужен! - С томным придыханием прозвучал ее голос, - ты спас меня от такого лютого зверя, как одиночество. Теперь я понимаю, почему так мучилось мое сердце, аж на луну выла. Я не знала, чего ему надо, чего хотело. А оно - знало! Оно искало тебя.
Леонид прикоснулся губами к ее улыбке. Паша съежилась, ощущая отзывчивый трепет и безвольно припала к его груди, доверительно рас¬троганная тем, что он понимает и чувствует ее всю.
Ты нужен мне настолько, что я смиряюсь с той, другой, делю тебя, не отдавая ей ни капли тебя сегодня.
- Не надо об этом, - с долей угнетения промямлил Леонид, - с Машей у меня ничего не было...
- Молчи! - Перебила его Паша. - Я не хочу загадывать, что будет завтра, кругом война, я живу и люблю сейчас.
Леонид частыми поцелуями скомкал всю ее речь. От захлестнув¬ших ее искр она зажала ладонью рот, чтобы не выдать себя криком. Тело потеряло границы и расплылось, как бы ушло в космос. Казалось, что сладость переполнила не только ее, но и все вокруг нее.
Потом тело возвратилось к ней и налилось неимоверной тяжестью.
Паша отошла от окна, возвращая себя в реальность. За чем-то улыб¬нулась Вите, сказала, что Евдокия с Любой ушли в соседнее село за продуктами, а ей пора в комендатуру - заниматься уборкой.
Попросила Витю присмотреть за своим годовалым тезкой, пока не возвратится сестра, достала из чугунка ему на завтрак большую варе¬ную свеклину и засобиралась.
Витя с грустной стыдливостью посмотрел на свой завтрак, вспом¬нил недавний сон и спросил:
- Теть Паш, а у вас тут в селе случайно гитары ни у кого нет?
- Гитары? Зачем?
- Я под гитару и «Стеньку Разина», и немецкие песни петь могу. Ваш
комендант лирический человек. Вот увидите, быстро пропитание раздобуду.
- До ладу придумал, - спокойно сказала Паша. - Будет тебе гитара.
- Не прошло и часа, как похожий на оторванный от сарая горбыль, полицай Митька Могильский припер гитару, конфискованную еще в первые дни оккупации у одного печального беженца.
- Ну-ка, брынькны чего-нибудь попохабней да позабористей, подывлюсь, якый из тэбэ артыст.
Витя по-деловому осмотрел ее, как великую драгоценность, настро¬ил и врезал:
- Костюмчик серенький, колесики со скрипом я на тюремные халаты променял...
- Ух ты-ы! Оцэ да! - Митька от удивления раскрыл рот, - а ты зна¬ешь «Цыпленок жареный, цыпленок вареный...»?
- Ну так давай, дуй!
- Я бы тебе весь день пел, - тоскливо сказал Витя, - но есть так хо¬чется, что аж кишки выворачивает.
- Ладно, я щас! - понимающе мотнул головой Митька. Побежал, притащил пару буханок хлеба, полбанки тушенки и полный карман се¬мечек.
- Потом поисы, играй «Цыпленка»!
Витя сыграл «Цыпленка», потом по-немецки - «Лили Марлен». От¬ломил кусок хлеба и быстро стал уплетать.
Полицай с минуту придурковатым взглядом смотрел на Витю, что - то соображая очень выгодное для себя. Вдруг вскочил, дернул за ру¬кав гитариста:
- Пишлы к коменданту Ивану Ивановичу! Вин цэ дило любэ. Хай послухае. И тоби польза и мэнэ похвалэ.
Комендант после «Лили Марлен» с восхищением похлопал Пятеркина по плечу:
- Карашо, Витоль! Больше пой немецьки песни. Нашу породу далеко видно! Подожди немножка и я тебя в «гитлер югенд» определю. - Приказал выдать паек и для усиления положить сверху кусок сала.
Найдешь свой матка, ко мне ее приведи, я и ее похвалю. - Глянул на полицая, погрозил пальцем. - Мальчика не обижать, в нем арийская кровь течет!
Дождавшись безлунной ночи, Витя засобирался в дорогу.
На душе у сестер сделалось смутно и горестно.
Евдокия с минуту сидела молча, потом подошла к топчану, присела на корточки, вытащила фанерный чемодан, достала из него темный клетчатый платок и стала мастерить Вите торбу.
Паша же на прощанье попросила спеть под гитару какую-нибудь жалостливую фронтовую песню.
- Я с радостью, вот только... - Витя вопросительно мотнул головой на занавешенное одеялом окно.
- А ты потихоньку. Никто не почует, - отозвалась Евдокия и попро¬сила Пашу пойти и закрыть на болт двери в сенях.
Витя привычным движением снял со стены гитару.
- Слушайте. Спою «Землянку».
И задрожала, забилась горестной чайкой песня. У Паши побледне¬ло лицо. Онемевшая и растерянная, стояла она на том месте, где со¬всем недавно зажимала ладошкой рот, чтобы не выдать ни себя, ни Ле¬онида обморочным от любовного хмеля криком. В глазах вместо слез сквозила беспощадная изморозь.
Я хочу, чтоб услышала ты,
Как тоскует мой голос живой... -
Встряхнулась, выдохнула вместо рыдания:
- Господи, чи живый вин там?!.. - порывисто подошла к Вите и жар¬ко поцеловала. - Спасибо тебе за песню. Очень прошу, дойди до на¬ших! Пусть скорее приходят!
Евдокия положила ему в котомку с десяток сырых картошин, при¬горшню сухарей и немного в консервной банке пшена, накинула ее на совсем окостлявевшие детские плечи:
- Теперь ты настоящий мешочник. Встретится полицай или какой немец, скажешь - за барахло выменял.
Смолкла.
В комнатушке воцарилось уныние.
Витя положил на топчан гитару. Нарушил молчание:
- Заберите назад картошку. Меня скоро накормят из солдатского котелка, а вам еще надо перебиваться. Последнюю ж отдаете!..
- Нет! Нет! Вдруг чего, без этого не поверят! - запротестовала Паша.
Сестры проводили юного разведчика на край села. Расцеловали, как родного, умыли его слезами:
- Ты ж смотри, не выпускай себя из рук, пока не попадешь к нашим! Поосторожней будь!
Витя прощально махнул рукой, сделал несколько стремительных шагов вперед. Остановился. Прислушался. Назад вернулся. Снял с себя куцый, ветром подбитый плащик, отдал Паше:
- Возьмите, шелестит сильно. Потом отдадите, когда вернусь.
Голос его еще не успел отзвучать в ушах женщин, как ночь уже сомкнулась над ним - бескрайняя и непредсказуемая.
Не каждому, даже взрослому, она по силам, такая ночь.
Самый захудалый куст затягивает в обруч страха. Каждый шорох таит в себе смерть. Но ему не страшно. Он вспоминает декабрь 1942 года, любимую свою учительницу Валентину Платоновну Стеценко. Мрак смешался с холодом и пронзает метелью душу, повсюду рыскают фашистские патрули, злобно лают овчарки, а она – хрупкая, словно ребёнок, с распухшими в суставах крохотными кулачками, в старой стёганке и котомкою за плечами, вот так же, как он сейчас, преспокойненько несёт бесценные сведения родной Красной Армии, чтобы по всему белому свету навсегда смолкли орудия уничтожения, власть и насилие. Идёт. И, кажется, самые неприступные укрепления расступаются перед ней.
Вспомнил, как привёл её к себе домой, как угощал лепёшками из кукурузы, десять стаканов которой мама выменяла на рынке за Колину «Москвичку».
Еще не начинало сереть, когда Витя Пятеркин подошел к линии фронта. Немцы наугад простреливали ничейную полосу. Отбросил от себя торбу в прошлогодний куст резеды, по складкам пересеченной местности определил маршрут, опустил руку в карман простых латаных брюк, как самую святейшую драгоценность, переложил часы в потайной карман куртки. Он боялся, чтобы какая-нибудь шальная пуля случайно их не расшибла, и пополз.
Изрытую за зиму воронка¬ми землю затягивала робкая зелень и пахла благостно. Подросток полз, представлял себя Юрой Алексенцевым, выполняющим задание парти¬зан, и вслушивался в пулеметную трескотню. Вот она поравнялась с ним, в представлении Вити, образуя стальную полосу, направленную на него, вот она стала уже чуть-чуть слева. Значит, опасная зона позади. Еще чуть прополз. Приподнял голову, увидел проволочное заграждение наших окопов. Сердце заколотилось от радости. До них - расстояние одного броска, решил Витя. Не удержался, вскочил, рванулся, что было мочи! Но возникший вдруг справа вражеский пулемет чесанул по зачернев¬шей в зарождающейся заре фигурке. Острая боль прошила низ живо¬та.
- Часы!.. - Только и подумал связной: – хорошо, что не в них! - И потерял сознание.
Передовое охранение красноармейцев заметило паренька и поспе¬шило ему на помощь.
Ранение в живот было тяжелым.
Витя слышал в бреду, как несмолкаемо строчит пулемет, как он, пре¬возмогая боль, чувствуя у сердца часы, ползет по горячей, дымящей¬ся от снарядов земле к родным окопам, как умывают его слезами се¬стры из Малоивановки, а он стыдливо отворачивает от них лицо, как он бодро докладывает самому командарму о выполненном задании, и тот благодарственно крепко жмет ему руку:
- Спасибо тебе, Виктор Пятеркин! Ты совершил настоящий под¬виг. Тобой гордится вся Красная Армия и... все твои одноклассники, - слышит он ровный, бескомпромиссный голос, похожий на голос под¬польного секретаря Стеценко.
На девятые сутки Вите стало лучше, и высокий, усталый седой врач с защетинившимся лицом сказал матери:
- Все! Поздравляю вас - опасность позади! Будет жить ваш орленок!
Но недолго пришлось орленку вонзать свои ретивые крылья в лу¬чезарное небо. В селе Спиваковка при подготовке к очередному боевому заданию неразборчивая, бесшабашная пуля вонзилась ему в сердце.
На самом взлете смежила карие, влюбленные в жизнь глаза, обо¬рвала бесценный певучий голос.
6
Женщина в любви властвует над всей Вселенной, а мужчина... Мужчина в ней - ребенок. Даже с самой дерюжной душой тянется к ее свету, тоскует, радуется и становится чуть светлее. А если он по натуре мечтатель, то таких навыдумывает небылиц, что у него на самой верши¬не терриконника яблоня зацветет, над любыми испытаниями припод¬нимется, только бы не утратить достоинства в глазах своей ненагляд¬ной. Они для него самый высокий суд, или в такую вгонит себя тоску, что перекорежит она его, как пересохшую доску, только на дрова и станет пригодной.
Желтые лепестки адониса балуют вторую половину апреля своим цветом, заигрывают с голубенькой кучерявенькой кашкой. И нет ему дела до того, что через миг-другой сорвет их чья-то рука на радость своей душе или растопчет чей-то безразличный сапог, на красоту не падкий. Любуются друг другом молча. Зачем слова, когда есть чувства? Когда ж их нет - тогда нужны слова.
Уже неделя, как Дубровский сам, без Вити Пятеркина, обшаривает окрестности Горловки, удивляется пышности первоцвета и все зано¬сит в крохотный свой блокнотик какие-то точки и закорючки. Совсем похудел, зарос первой мужской щетиной, и от этого тверже его поход¬ка, пытливее и зорче взгляд. Ничего уже невозможно сделать - сидит в нем Паша и придает его жизни какую-то еще неосмысленную им до конца прочность. Развеселится Леонид, увидев раскрывающийся ротик ири¬са. А то вдруг ни с того ни с сего так потянет его в Малоивановку, такая обрушится на него печаль, что, кажется, уже никогда не будет той радости, которую за муки подарила ему судьба.
- Скажи, дед Епифан, ты когда-нибудь любил женщину? - спраши¬вает он одноногого дремучего старика, хозяина каморки, которую об¬любовал для своей опасной работы.
- Я? - Дед, хмурый и оскорбленный врагом, молчит короткое вре¬мя, вроде бы как прислушивается к чему-то. Смотрит на Леонида пепельно-туск¬лым взглядом.
- Любил. Одна морока. Но и без нее не проживешь, как без солнышка. Оно где совестно, там и любовно. Все во власти Господней. Это сегодня девка не успела в силу войти, уже с немчурой якшается. А раньше - Боже упаси, чтоб прикоснулся до свадьбы кто! Как-то обманул Тоську командировошный, понесла от него, и покоя в хате не стало. Сядет обедать, а отец ее бац по морде:
- Гулящая!.. Из-за тебя совестно в глаза людям смотреть!
Терпела, бедняжка, терпела, пока не решилась руки на себя нало¬жить. И вот поздно вечером запах мертвых листьев стоял в тумане. Тоська взяла веревку и в сарай. Накинула на шею себе петлю, только сказала: «Господи, благослови!», а ее кто-то невидимый по затылку - тресь! Упала и потеряла сознание. Мать среди ночи проснулась - кро¬вать пустая. Где Тоська?! Нема!
- Сафрон. Вставай, Тоська пропала!
- Ну и черт с ней, с блудящей!
- Да как же, Сафрон! Дите ж наше!... Пошли в сарай, может, она там, - подсказывает материнское сердце.
В сарае козы стоят, а Тоськи нема. Сафрон подался было за фона¬рем, да как хряснется о что-то тяжелое и неподвижное.
- Она, сучка!
Заскулил от злости и давай ее ногами тузить.
- Мать в слезы, кинулась защищать.
- Долой от нее! Нехай сдыхает, блудоносное семя!
Такой гвалт поднялся, что посбежались на крик из бараков бабы, взяли Сафрона в шоры, еле ноги унес. Тоська глаза открыла, моргает, но ничего в них, кроме оцепенения, не осталось. Утром забрал я ее к себе с “пузом”, и присмолились мы друг к дружке, как одна душа. И что ты думаешь? Родила она аж тройню и все - сыновья! Четыре души дьявол сразу хотел сгубить. Может, и сгубил бы, если б к Богу не об¬ратилась, не дал он ей на такую пагубу благословения, только на за¬тылке на всю жизнь персты оставил.
- Нет, дед Епифан, не в Боге дело, - с убеждением сказал Дубровс¬кий. - Слабость людская выдумала молитвы, а влас¬толюбивые хитрецы, использовали эту доверчивость и создали Богов.
- Ну, и кто ж по-твоему Тоську по затылку треснул?
- Не знаю. Может, от страха перед смертью сама сознание поте¬ряла. А спасла ее твоя любовь к ней.
- А не знаешь, так и не болтай лишнего. Может, и не любовь - желание сделать ее счастливой. Раньше, бы¬вало, какая понравится, стеснялся в глаза ей посмотреть, не успеет вспыхнуть в сердце огонь и погасает, а тут другое – тут - так укореняется, хоть криком кричи. Хотя всякое желание - начало новой нужды. На¬терпелись мы, настрадались, пока сыновей на ноги поставили. Всех война подмела - вместе с Тоськой. А ты чего спрашиваешь, никак при¬сушила какая-нибудь зазноба? Домыкался.
- Присушила, дед Епифан, - тяжко вздохнул Дубровский, - не знаю, что и делать. Или комендатуру свою искать, или плюнуть на все и вер¬нуться под ее крылышко.
Дед понимающе поднял вверх голову. С вершины старой узлова¬той акации стекали последние лучи солнца. Опустил голову. В краеш¬ках глаз блеснула неуловимым блеском понятная только ему разгадка.
- Из наслаждения возникает печаль, сынок, а печаль всегда требу¬ет наслаждения, иначе не успокоишь душу. Замкнутый круг получа¬ется.
Занозистый треск немецкого мотоцикла наполнил двор. Лицо деда сузилось, он чуть побледнел и добавил, - чем служить оккупан¬ту, лучше любви своей послужи, но под пятой врага её долго не удержать. Есть Бог или нет, а я скажу тебе так: какое бы ни свила гнездо птица, она обяза¬тельно должна запеть.
Ночь - тихая. Ночь, словно глухонемая. Вся в золотом горошке ве¬сенних звезд. Казалось, ей никогда не будет конца. Но ни с того, ни с сего, налетели на Горловку советские бомбардировщики, сбросили на склады боеприпасов и горюче-смазочных материалов бомбы и преж¬девременно превратили ее в рассвет.
Дубровский выскочил во двор, как ошпаренный. Зарево пожарища ударило ему в грудь неописуемой радостью: «Значит, дошел!.. Дошел - таки Витя Пятеркин к нашим!...Ну, молодец! Ну, герой! Все передал, как надо!» Ему захотелось обнять Витю и закружить по двору, но, не найдя его, он расставил для объятия руки, махнул ими, присел, стук¬нул себя кулаком по коленке; хотел было пуститься в пляс, как на плечо ему легла прохладная жилистая рука деда:
- Уймись, сынок, этим ты никого не удивишь, а себя уморишь. По¬шли в хату, подальше от дурных глаз.
Утром Дубровский засобирался в Малоивановку, полный решимо¬сти приступить к новому этапу задания: любой ценой внедриться в разведывательный орган противника. Чутье подсказывало ему, что именно оттуда, от сердца Паши, лежит его путь в большую разведку.
Деревья еще не выбросили листву, но солнце уже по-настоящему входило в силу.
Чтобы быстрей и легче было идти. Леонид отдал деду шинель, вза¬мен взял у него старую красноармейскую гимнастерку, надел под ки¬тель.
Ну, теперь ты настоящий воин-освободитель. - Дед Епифан всу¬нул в рваные резиновые боты покрученные мосластые ноги, подошел к Дубровскому. Умолкающая было в нем сила, ожила снова. - Смерти остерегайся! Смерть - она врагу только и полагается, тебе - нет! Ина¬че, кому тогда жизнь нужна?
Крепко расцеловались, и Леонид пошел.
Он чувствовал себя беспредельно счастливым, вдыхая воздух с горь¬коватым привкусом гари дотлевающих разбомбленных складов. Ему казалось, что все встречные, придавленные нуждой люди, вверяют ему свои надежды, а мертвые поручили отомстить за них. Он верил, что своими действиями уничтожает в людях самого страшного врага - не¬верие в победу над супостатом. Шел и мысленно делился с Пашей яр¬кими впечатлениями.
Конец апреля. Земля шалела от весенних цветов и солнца. Охвачен¬ная неудержимым порывом к жизни, ветка ивы, еще осенью отсечен¬ная автоматной очередью от ствола, уткнулась в осыпавшуюся ворон¬ку и самостоятельно стала набухать почками. Расколотая пополам ос¬колком снаряда вишня из последних сил кистями выбрасывала буто¬ны, вот-вот готовая зацвести.
Подобно ей, преодолевая тяготы войны, зацветал и Леонид Дубровский.
В Дебальцево он добрался относительно благополучно. Зашел к Человским, дополнил новыми данными свой блокнот, рассказал о нужде оккупированного народа, о то, как противник накапливает силы для «сокрушительного» удара. Он надеялся хоть какой-нибудь балан¬ды похлебать у Человских, так как сутки уже ничего не ел. Но у них самих - хоть шаром покати, - сидят голодные и угрюмые. Тогда Лео¬нид достал из кармана свой неприкосновенный запас - куриное яйцо, которое удружила ему в одном из сел в три погибели согнутая ста¬рушка. Сварили его вкрутую и разделили на всех.
С первыми сумерками разведчик двинулся в путь.
Только вышел из города в степь, как острая боль пронзила ему левую ногу. В глазах помутилось. Леонид повалился боком на хрящеватую хребтину кургана и застонал. Он уже знал, что это открылась его старая рана и, значит, усталому и голодному, ему за ночь до Малоивановки не дойти. Выходить на большак он не решился, так как шел в сторону фронта без пропуска. «Ничего, еще повоюем! Самая большая ошибка - это предаваться безнадежности в любой ситуации!» - стал подбадривать самого себе. Туго бинтом перевязал рану и упрямо шагнул вперед.
Ему предстояло пешком преодолеть путь длиной более сорока километров.
Он надеялся, что при ходьбе притерпится к боли, но она вцепилась в простреленную ногу репьем и удлиняла время дороги.
Вот уже и ночь позади, а ему казалось, что он еще почти не сдви¬нулся с места. За кустом шиповника вызрела зорька. Рухнул под него, передремал, пожевал прошлогодних почерневших ягод шиповника, пошел дальше. И когда день уже перевалил через свою сердцевину, увидел купол Малоивановской церкви.
...Впереди солнца он вошел в желанную уютную комнатушку.
Паша кормила хлебным мякишем сына, напевая немудреную детскую песенку. Увидела смертельно усталого Леонида и словно запеленалась в дрему. Ей показалось, что она превратилась в бабочку и кружит вокруг цветка. И цветок этот не что-то легкое и мечтательное, а неудержимо сладкое, густое, полное настоящего обладания. Пришла в себя, упала к его ногам, обхватила колени жадными радостными ру¬ками, запричитала придушенным тоской голосом:
- Дождалась! Наконец-то вернулся! Боль ты моя безмерная! Никуда тебя больше не отпущу! Слышишь? Никуда! К черту задания всякие разные! Ты мой! Мой и все!
На запылавших щеках несуразно спутались волосы, со слезой смешались.
Леонид от неожиданного волнения совсем ослаб. Он, то сильно прижимал голову Паши к себе, то беспокойно гладил:
- Ну, вот тебе раз! Надо радоваться, а ты... Ну, вытирай же скорее слезы!
Голос осип, покрылся хрипом. Кадык, укутанный редкой черной щетиной, задвигался, как затвор винтовки. Ноги подкосились. Он опустился на колени перед Пашей, обнял ее и благодарственно поцело¬вал в лоб.
Никто не скажет, сколько прошло времени, пока Леонид сел на топ¬чан и, как Витя Пятеркин, запрокинув в лилии коврика голову, попросил есть.
Паша тотчас же метнулась к печке, схватила кастрюлю борща, гус¬то заправленного крапивой, поставила перед ним:
Господи! Боже ты мой! Исхудал-то как! Ну-ка поскорее бери ложку! Одни кожа да кости!
Леонид ел, а она сняла с него сапоги, разбинтовала ногу, кинулась стирать залубеневший от крови бинт. Постирала. Обработала, чем могла рану. Забинтовала снова. Присела рядом, чтобы хоть на минут¬ку прильнуть к нему всею силой своей любви, как в дверь просочи¬лась хромая Цукриха и сразу к Дубровскому:
- Опять вы пришли к нам? Чего ж так?.. Не нагостевались разве?
- Не нашел свою комендатуру, вот и вернулся. Наверное, буду в ва¬шей служить, - спокойно ответил гость.
- В нашей комендатуре все места заняты.
Крутнулась юлой по комнате и выскочила.
Дух ее еще не успел выветриться из комнаты, как заявилась ее остроносая мать. Позыркала по углам, вонзила зрачки в Дубровского - холод и алчность стояли в ее глазах.
- А я вас вспомнила. Вы у Советов в разведывательном отделе слу¬жили, на квартире у нас стояли.
- Обознались. Я с первого дня войны у немцев переводчиком со¬стою, - послышался всё понимающий, спокойный ответ.
- Да нет, ошибиться я никак не могла. Вы еще журились, что удача на стороне Гитлера.
Развернулась. Сбила с парусиновых ботинок грязь и вытекла, как змея.
Чуть погодя вошел сам переводчик Цукр.
Глянул на Леонида, как бульдог на таксу. Затараторил по-немецки с надуманной убежденностью.
Дубровский улыбнулся лихости холуя.
- Вы дела мне не пришивайте, - сказал по-русски, чтоб Паша все поняла, - ни в каком особом отделе у Советов я не служил. Боитесь - ваше место займу. И займу, если выведете меня из терпения, - Леонид встал, хотел еще что-то добавить, но Цукр сверкнул волчьим блеском глаз.
- Ишь, ушлый какой! Еще посмотрим, кто кого сковырнет!
Развернулся. Натолкнулся на стоявшую в дверях Евдокию, выру¬гался по-русски и, как нахлестанный, устремился в комендатуру.
Дубровский подбежал к окну, глянул на расплющенные, плоскостопые шаги Цукра в замызганных форменных сапогах, быстро достал из потайного кармана блокнотик и пустые с немецкой печатью блан¬ки, добытые им в поселке Софиевском:
- Спрячьте хорошенько, - подал Евдокии, - потом, когда придет связ¬ной или вернутся наши, отдадите в особый отдел. Здесь есть очень цен¬ные записи. Прошу вас, главное - не впадайте в панику. Вы меня не знаете. Я для вас немецкий переводчик и все!
Леонид говорил, четко расставляя каждое слово. Спокойная, усто¬явшаяся сила бурлила в нем. Его бесстрашие передавалось сестрам, внушало им уверенность в их невиновности и непоколебимую твер¬дость перед лицом надвигающихся испытаний.
- Значит, еще раз: вы меня не знаете, ясно? Как бы ни пытались заманить вас в ловушку, вам известно только одно: я - немецкий пере¬водчик, бражничал с комендантом и Цукром! - Весело подмигнул Паше, мол, знай - самый лучший день - это сегодня!
Пока Паша не отрывала глаз от Дубровского, Евдокия схватила блокнотик с бланками, сунула в чайник и метнулась в сарай. Спрята¬ла глубоко в соломе.
Вскоре появились два полицая, а следом сам гер гауптман с Цукром.
Комендант был не в духе. На днях лирическая его натура взбунто¬валась от серости и грязи будней, и он устроил для души праздник. Изрядно выпил. Поднял на ноги все село. Всем приказал называть себя Иваном Ивановичем и объявил о своей женитьбе на лучшей из луч¬ших красавиц Малоивановки – Марии, которая тайком носила в каменоломни военнопленным красноармейцам харчи. Затеял венчание. Заставил бед¬ную Марию распустить волосы, нарядил ее в фату, сделанную из кус¬ка оконного тюля с пышными кружевными узорами, и через все село, полный неописуемого восторга, прокатился к церкви на разнаряженной полевыми цветами бричке.
Когда раздался звон колокола, полицаи брякнули «на караул» и на¬чалась пьянка.
Самогон задымился по всем закоулкам и даже в степи.
Смех. Слезы. Дикая ругань.
- Безбожники! Атеисты чумазые! Советская власть кончилась! Всех завтра, как положено, по оче¬реди обвенчаю и покрещу! - орал престарелый молодожен.
Без салюта не обошлось. Такой фейерверк устроил из ракетниц, что из Алчевска примчался наряд гестаповцев и притушил свадьбу.
Утром командование так «оженило» «Ивана Ивановича», что он чуть не угодил в окопы.
Гер гауптман посмотрел на недавнего своего приятеля прокис¬шим от недавней нахлобучки взглядом.
- Зачэм вэрнулса?
- Да вот... В Пелагею влюбился, - кивнул на Пашу, - если позволите, останусь у вас. Женюсь на ней и...
Комендант при слове «женюсь» округлил глаза и так скривился, словно у него заболели зубы.
- Обыскать! - коротко приказал он.
Полицаи грубо сдернули с Леонида немецкий китель и!.. Лицо «Ивана Ивановича» смешалось в недоумении: красноармейская гим¬настерка ладно облегала стройную фигуру Дубровского.
- Это еще что за фокус? Немедленно арестовать!
Бросил Леониду в руки немецкий китель и вышел. Его тошнило.
Конвой увел Дубровского и запер в трансформаторной будке.
В Паше все притупилось и отерпло.
Она сидела неподвижно до тех пор, пока сестер не вызвали на допрос.
Комендант, весь бледный, втискивал кулаки в крышку стола.
- Ну, докладывайте, какую большевистскую заразу вы развели в сво¬ей холерной халупе?
- Иван Иванович, ничего мы не разводили и ничего не знаем! – в один голос взмо¬лились сестры. - Ваш он переводчик, с него и спрашивайте!
- Как ничего не знаете? Ты же жила с ним? - указал пальцем на Пашу.
Не успела Паша раскрыть рот, как полицай Митька Могильский шагнул вперед, разозленный тем, что, как ни старался, а ничего сдобного не добился от нее в свое время, а этот тонкошеий сморчок!...
- Гер комэндант, нэ пэрэживайтэ, вона зараз у мэне все скажэ, - и изо всей силы бутылкой, полной песка, ударил ее по животу.
Вместо урины у женщины сразу потекла кровь.
Евдокия волчицей набросилась на полицая, оттолкнула его, прикры¬ла собой Пашу:
- Ну, була!.. Була вона с вашим пэрэводчиком! А шо зробышь, як вы сами товкнули його на нэи! Попробуй нэ пидчинысь!
- Русские всегда себе на уме. Особенно бабы, - науськивал комен¬данта Цукр, - они фанатичнее мужиков, а если втянуты в коммунисти¬ческую систему…
Бутылки с песком схлопотала и Евдокия.
Потом сестер стегали гибкими железными прутьями, обжигающи¬ми тело до костей. Допытывались об их связи с партизанами.
Комендант был хоть и гестаповец, но лирический характер иногда смягчал до разумного его жестокий нрав. Он понимал: баб допрашивать бесполезно. Эти скифянки до того бестолковые, что даже не понима¬ют, о чем их спрашивают, талдычат одно и тоже: «Ваш он перевод¬чик, его и спрашивайте!» Они только и созданы плодиться да мыть полы. И когда «мастера того света» изрядно утомились, сказал с лег¬кой брезгливостью:
- Ладно, идите и больше не грешите в моем владении! Если пона¬добится, я вас вызову.
Евдокия еле доползла до кровати, завалилась почти без чувств. А Паша!.. Паша села на топчан, где совсем недавно уплетал борщ из кра¬пивы ее любимый, уронила руки в тоске и бессилии, не зная, как дожить до утра.
Увели совсем голого, без шинели... Холодно в будке. Наверное, уже замерз. И сухарика не успела сунуть в карман...
Рассвет только мазнул по крышам села алой краской, а она уже - в комендатуру. Бегом за тряпку! Смывать свою вчерашнюю кровь и до¬жидаться Малоивановского повелителя.
Гауптман появился поздно, или Паше так показалось. Бросил на уборщицу беглый безразличный взгляд. Паша вздрогнула всей кожей. Опустила голову и не проговорила - проплакала:
- Иван Иванович, может, разрешите отнести что-нибудь из одежды? Озяб Леня...Будка холодная!..
Комендант минут через пять понял, чего хочет от него женщина. Рассмеялся нагло и весело:
- О, русский женщина! Коня на скаку остановит, в горящую изба войдет! - Достал из сейфа бланк, написал: «Раз-г-ре-шаю!» - На! Толь¬ко, чтобы я тебя больше в комендатуре не видел - на окопы пойдешь!
Паша от радости чуть до потолка не подпрыгнула. Все ей показа¬лось вокруг добрым и милостивым. Прибежала домой, схватила по¬душку и одеяло, завернула в узелок пригоршню сухарей - и к транс¬форматорной будке.
Полицай - равнодушный ко всему старик с большими, как усы, бро¬вями повертел пропуск, сгреб молча все, что она принесла, открыл дверь и швырнул в глубину будки.
- Лёнечка, как ты там? - Не удержалась Паша, - в одеяле сухари с продуктами, не просмотри! Иван Иванович сегодня веселый был, мо¬жет, к вечеру и отпустит.
- Спасибо, милая! - послышалось из глубины мрака, - должен от¬пустить. Это недоразумение. Все у нас будет хорошо, вот увидишь!
Замок агрессивно щелкнул.
Паша упала на колени, прислонилась губами к щелке двери, запла¬кала. Говорила, говорила и сама себя не слышала, пока старый поли¬цай не оторвал ее от двери и не поднял с колен.
- Иди, дочка, с миром, не терзай душу.
Три дня просидел Леонид Дубровский в трансформаторной буд¬ке. Паша носила ему передачи – измученная, но с искоркой надеж¬ды на то, что скоро отпустят ее любимого. Три дня впитывала че¬рез дверную щелку его голос. Для каждого его слова в сердце име¬лось свое особое место, как будто на всю жизнь хотела запастись его нежностью.
На четвертый - гестаповцы увезли Леонида в Алчевск.
На его место полицаи бросили Евдокию Остаповну.
Допросы возобновились, но сестры были непоколебимы, твердили одно и то же: «Ничего не знаем. Вы к нам его привели, у него и спра¬шивайте!»
Пашу с работы выгнали. Слава Богу, хоть к Евдокии не бросили в трансформаторную будку, что было бы тогда с детьми! Особенно с го¬довалым Витей. Теперь Паша носила передачи уже сестре. Митька Могильский попытался было добиться своего, но, увидев ее, просто¬волосую и высохшую до дурнушки, плюнул и отстал.
На четвертые сутки вечерние звезды засверкали на небе, точно вып¬лакались. Долго проливали на горестную землю чистый и мягкий свет.
Дусю из-под стражи освободили, и Паша засобиралась в Алчевск.
Успокоюсь, когда узнаю, что с Леней, - сказала она сестре, - мо¬жет, он там моей помощи дожидается, рядом со смертью ходит, а я про¬хлаждаюсь, бессовестная...
Пошла прямиком... через бугры и поля. Понесла печаль и неутоли¬мую любовь в сердце – легкая, как былинка.
Она не имела страха и никого не остерегалась.
В Алчевске Паше сказали, что Дубровский отправлен в Кадиевку и что искать его уже нет смысла.
Прошел обильный весенний дождь. Растерянная Паша села на чу¬дом сохранившуюся лавочку в одном из прилегающих к гестапо дво¬ров, возле выглянцеванной солнцем лужи. Глянула в нее, как в зерка¬ло, и обомлела. Из воды смотрело на нее какое-то сплющенное стар¬ческое лицо.
Господи, во что я превратилась! А ведь мне едва перевалило за двадцать!
Выгоревший от печали взгляд молчал, а сердце подсказывало, что испытания у Паши только начинаются.
7
Дубровский был отпр
Присоединяйтесь к ОК, чтобы посмотреть больше фото, видео и найти новых друзей.
Нет комментариев