В четверг вечером я разогреваю ужин на двоих. Мама задерживается с работы. Она бухгалтер в строительной компании. Говорит, работа «нудная, но надёжная». Иногда, когда её долго нет, я проверяю, не звонила ли она. Телефон всегда молчит. Но я всё равно проверяю. Потом смотрю в окно — не идёт ли. Если идёт, то сразу ставлю чайник и наливаю в чашку заварку. Мама любит крепкий чай. Это я про неё знаю точно.
Вот что ещё я знаю: мама не любит, когда пылится книжная полка. Когда я кладу шапку на стол. Когда крошки на скатерти. Когда я опаздываю из школы. Когда я говорю «короче». Когда я говорю «блин». Она не любит, когда я слушаю песни, где «всё про любовь», потому что это «всё враньё». Не любит, когда я не заплетаю косу, а оставляю волосы распущенными. Когда я оставляю свет в ванной. Когда я забываю закрыть крышку хлебницы. И когда я ною.
Что она любит, кроме чая? Наверное, порядок. Её тумбочка — всегда идеально ровная. Бумажки, ручки, пилочка для ногтей, таблетки от головы, молитвослов. Всё на своих местах. С того дня, как папа ушёл, ничего не двигалось. Наверное, это и значит — порядок.
Как она выглядит? Моя мама — худенькая. У неё усталые плечи и руки с синими венами. Волосы убраны в гладкий пучок, без единого выбившегося локона. Она красивая, но как будто размытая, как фотография, которую долго держали в воде. И внутри у неё, наверное, тоже всё размытое. Раньше у неё бывали сны — когда кричит во сне и потом долго не может успокоиться. А сейчас она просто тихая. И в церкви — тоже тихая, но становится твёрдой, будто шпала, когда молится.
Мы с мамой ходим в храм каждое воскресенье. Раньше мама водила меня в воскресную школу, но потом я перешла в певчие. Первый раз я спела с хором в одиннадцать лет. Мама не сказала ничего, но вечером налила мне компот и положила на блюдце печенье «Юбилейное». Целых две штуки.
Дома у нас никогда не включают телевизор просто так. Мама говорит, что «не нужно захламлять голову». Поэтому в будни я делаю уроки, а по выходным читаю или прибираюсь. Ещё я помогаю Анне Петровне в школьной библиотеке. Мама это одобряет, потому что «хорошая пенсионерка, верующая». Анна Петровна пьёт кофе с сахаром «не меньше трёх ложек, чтобы жизнь была сладкой». Она иногда угощает меня конфетами и рассказывает, какие книжки мне точно понравятся. Ещё она спрашивает, как у меня дела. Я всегда отвечаю: «Хорошо», потому что рассказывать ей о том, что мы с мамой дома почти не разговариваем, кажется неправильным.
В целом жизнь такая: школа, храм, дом. Школа на улице Строителей, храм на улице Ленина (раньше была Церковная, но её переименовали, хотя об этом мало кто помнит), а дом — на улице Лазо. Маме до работы двадцать минут пешком. Она говорит, что это «экономия на транспорте». Из окна нашей кухни видно магазин «Пятёрочка», остановку автобуса и детскую площадку с облезлыми качелями. По воскресеньям двор пустой, как брошенная тарелка.
Молитвы бывают разные. Ещё когда я была маленькой, я просила у Бога, чтобы папа вернулся. Не вернулся. Потом просила, чтобы мама улыбалась. Тоже не срослось. Сейчас просить перестала. Может, Бог не слышит. Или это всё глупости для детей, а я уже взрослая. Четырнадцать лет как-никак.
На месте молитв появилось что-то другое. Что-то тёмное и свернувшееся в клубок, как кошка. Это что-то я никогда не назову вслух, даже себе. Оно живёт внутри, где-то между сердцем и горлом. Иногда я чувствую, как оно шевелится. Тогда мне хочется закричать. Но я молчу. Я умею молчать даже лучше, чем петь.
Батюшка в нашем храме не старый. Не как на иконах — седой и с бородой до пояса. Наш — высокий, с тёмно-русыми волосами, собранными в хвост. Когда он поворачивается к хору, его глаза будто светятся. Карие, глубокие. Мама говорит, что он «благословенный». Я не знаю, что это значит на самом деле. Наверное, особенный. Не как все.
Первый раз он заговорил со мной три месяца назад. После репетиции хора он положил руку мне на плечо и сказал: «У тебя чистый голос, Оля». Так и сказал — чистый. Не красивый, не сильный, а чистый. Словно внутри меня — родник, а не болото с тиной, что ворочается под рёбрами.
— Правда? — спросила я, и сама испугалась своего голоса.
— Чистая правда, — он улыбнулся, и в глазах появились лучики-морщинки. — Давно поёшь?
— Три года, — сказала я и зачем-то добавила: — В музыкалку мама не отдала. Сказала, деньги на ветер.
Он кивнул, будто понял всё, что я не сказала. Потом предложил остаться и помочь разобрать ноты. Я согласилась. Мама задерживалась на работе, домой не хотелось, а от его присутствия — спокойно. Он расспрашивал — о школе, о книгах, даже об отце. И я рассказывала, как не рассказывала никому.
С тех пор я задерживалась после спевок всё чаще. Мама не спрашивала. Я говорила: «Дополнительная репетиция», и она только бросала: «Нечего шляться». Но я не шлялась. Я чувствовала себя нужной — когда раскладывала ноты, когда поливала цветы в трапезной, когда батюшка спрашивал: «Как день прошёл, Оленька?» От его «Оленьки» внутри становилось тепло и липко, как от свежего хлеба.
В школе со мной почти не разговаривают. Девчонки перешёптываются о мальчиках, красятся в туалете, а на переменах торчат в телефонах. Я сижу с химичкой — она меня жалеет, наверное. Одноклассники зовут меня «церковной мышью», но я уже привыкла. Мыши тоже живые. Они просто тихие и прячутся по углам.
А в хоре я — не мышь. В хоре у меня есть голос.
В прошлый четверг мы остались вдвоём с батюшкой в малом приделе. Он читал мне про Серафима Саровского — про то, как тот тысячу дней и ночей молился на камне. Я слушала, и мне казалось, что я на том камне и стою, и меня заносит снегом, и ветер воет, а ноги примёрзли.
— Вот так надо верить, Оленька, — сказал он и взял меня за руку. — А ты веришь?
Я не знала, что ответить. Я хожу в храм три года. Я пою в хоре. Я читаю молитвы перед сном. Но верю ли я? Мама говорит, что вера — это когда не сомневаешься. А я только и делаю, что сомневаюсь.
— Я стараюсь, — сказала я. Он не отпускал мою руку. От его ладони шло тепло, но не как от батареи, а как от тлеющих углей — вроде не обжигает, но чувствуешь жар.
— Ты — особенная девочка, — сказал он тихо, почти шёпотом. — В тебе столько света. Ты даже не представляешь.
И вдруг — притянул к себе и обнял. Крепко, до хруста в спине. Я почувствовала его дыхание — частое, горячее — на своей макушке. Его борода щекотала мне лоб. Пахло ладаном и чем-то ещё, терпким. Я застыла. Не знала, что делать с руками — они висели плетьми.
— Только маме не говори, — сказал он, отстранившись. — Она не поймёт. Взрослые часто не понимают самого важного.
Я кивнула. Конечно, маме я ничего не скажу. Она и слушать не станет. Скажет, что я снова фантазирую. Или хуже — что я сама виновата. И больше не пустит в храм. А где я тогда буду петь?
Дома я долго стояла под душем. Тёрла мочалкой плечи и шею, будто хотела что-то смыть. Странно, но те места, где он касался меня, горели, как обожжённые.
В социальной сети я не могу опубликовать большой рассказ одним постом. Продолжение читайте сегодня в 18:15.
Комментарии 2