Мама молчала. В её молчании была тревога — плотная и гложущая.
Отец приводил в дом интересных людей. Они пили чай на кухне — кухня казалась Олесе особенным местом, где слова становились важными, весомыми. Женщина с короткими седыми волосами и в янтарных бусах, которые Олеся хотела потрогать, но не решалась, говорила негромким голосом:
— Понимаете, Игорь, такие дети — редкость. И дело не в том, чтобы сделать из нее вундеркинда на показ. Дело в правильном развитии. Иначе ей будет... сложно.
— А медицинские проблемы могут быть? — резко спрашивала мама, и отец морщился, будто у него внезапно заболел зуб.
— Лариса, ну что ты... — и его рука накрывала мамину руку, но мама чуть заметно отодвигалась.
А потом появились книги — много книг, целая стена. И альбомы, краски, мольберт. Отец возил Олесю на выставки, и ей нравилось рассматривать картины долго-долго, пока другие дети уже начинали ныть и проситься домой. Отец её не торопил. Он присаживался рядом на корточки и спрашивал: «Что ты здесь видишь?» И слушал. По-настоящему слушал.
А мамино лицо становилось все более тревожным, и между бровей появлялась складка, будто проведенная карандашом. Однажды Олеся услышала, как мама говорила по телефону:
— Нет, Люба, ты не понимаешь. Это всё ненормально. Помнишь Марину из соседнего подъезда? У нее сын тоже был такой особенный. Институт с красным дипломом, аспирантура... А потом — нервный срыв, и на таблетки подсел. Кому нужны эти сверхспособности, если они делают человека несчастным?
В шесть лет Олеся попала на небольшую выставку детского рисунка. Её акварель — осенний парк с кружащими листьями и фигуркой одинокого человека на скамейке — повесили в самом центре. Пожилой мужчина в очках с толстыми стеклами долго стоял перед её работой, а потом подошёл к отцу.
— Это ваша дочь нарисовала? — он говорил тихо, но Олеся услышала. — Потрясающе. В этом рисунке есть... знаете, есть то, что нельзя научить. Это либо есть, либо нет.
Отец улыбался — так открыто и радостно, как будто сам получил какую-то награду.
А через месяц всё изменилось.
Олеся помнила это утро смутно, как сквозь мутное стекло: спешка, чемоданы, мамин напряженный голос. «Мы едем к бабушке, просто едем к бабушке», — повторяла мама, запихивая в сумку вещи. Олеся хотела взять свои альбомы, но мама резко бросила: «Только самое необходимое!» Краски и книги остались дома.
Они уехали, когда отец был на работе. Олеся не понимала, почему нельзя было его дождаться, почему нельзя было попрощаться. Она знала только, что делают что-то неправильное — так бывает в книжках, когда герои убегают тайком.
Бабушкин город оказался серым и маленьким. Дома, похожие друг на друга, как оловянные солдатики из коробки. Пыльная детская площадка во дворе. И школа — обычная школа, где никому не было дела до того, что Олеся умела читать с двух лет и рисовала так, что взрослые художники останавливались перед её работами.
— Не выделывайся, — сказала ей учительница в первом классе, когда Олеся начала читать быстрее всех. — И не нужно этих сложных слов. Нам здесь умники не нужны.
Дома Олеся спросила: — Когда мы вернемся к папе?
Мама вздрогнула и отвернулась к окну. — Мы здесь живем теперь. Тебе тут будет лучше.
— Почему? — Олеся не понимала.
— Потому что там тебя бы сломали, — на лице мамы появилось упрямое выражение. — Превратили бы в невротика. В человека, который никогда не будет счастлив.
А потом были годы — серые, одинаковые, как те дома во дворе. Годы, когда Олеся перестала быть особенной и стала просто неудобной.
Школьные годы шли, и Олеся постепенно поняла, что проще не выделяться. Не тянуть руку, даже если знаешь ответ. Не спорить с учителем, когда он несет откровенную чушь. Не рисовать на полях тетради то, что кажется странным и непонятным одноклассникам.
В тринадцать лет она нашла в шкафу свою старую папку с рисунками — каким-то чудом она сохранилась. Олеся разложила акварели на полу — парки, дома, фантастические существа — и с ужасом поняла, что не может так больше. Её нынешние рисунки были скованными, правильными, такими, "как надо". Она смотрела на яркие, смелые мазки шестилетней Олеси и не узнавала себя.
В пятнадцать она впервые предприняла серьезную попытку найти отца. Месяц копила деньги на телефонную карту, втайне от матери. Дрожащими пальцами набирала номер — три раза ошибалась от волнения.
— Алло, — голос был знакомый и нет одновременно. Глубже, чем в памяти.
— Папа? — у неё перехватило горло. — Это я, Олеся.
Тишина. Потом вздох.
— Доченька... — и в этом слове было столько всего — и боль, и радость, и вина.
Они проговорили сорок минут. Он рассказал, что искал их, что были суды, что мама написала заявление о домогательствах, что адвокаты... Олеся слушала и понимала, что эта история слишком сложная для неё. Взрослые всё усложнили.
— Я могу приехать? — спросила Олеся, уже зная ответ.
— Милая, это не так просто, — отец говорил тихо, как будто боялся, что его подслушивают. — Есть решение суда. Мама... она может обвинить меня в похищении. Нужно подождать, пока тебе не будет восемнадцать.
Мама нашла телефонную карту через неделю. Был скандал. Был переезд в другую квартиру. Был новый номер телефона.
— Зачем ты это сделала? — Олеся кричала, сбивая костяшки пальцев о стену. — Он мой отец! Он меня любит!
— Любит? — мама смотрела так, как будто ей было больно физически. — А я не люблю? Я, которая всю жизнь только о тебе и думала? Я, которая вытащила тебя из этого дурдома? Поверь, я знаю, что делаю!
Где-то в шестнадцать лет Олеся поняла, что может жить двойной жизнью. В школе она была тихой, удобной, неприметной. Дома — послушной дочерью, которая не создает проблем. А ночью, когда мама уже спала, она рисовала. Рисовала отчаянно, запоем, как пьют воду в пустыне. Она рисовала то, что помнила: большую квартиру с книжными полками, высокие потолки, отцовский профиль на фоне окна, свою детскую комнату с мольбертом.
Однажды мама нашла эти рисунки — целую стопку, спрятанную под матрасом.
— Ты до сих пор не понимаешь, — сказала она устало. — Ты думаешь, там было хорошо? Мы жили в нищете. Все эти умники, которые приходили пить чай и говорить о твоем таланте, — ни один из них не помог нам деньгами. А отец твой... он был готов на последние копейки покупать тебе краски, пока я считала, хватит ли на хлеб.
Олеся смотрела на мать и видела в ней незнакомую женщину — измученную страхом, одиночеством, собственной правдой, в которую та верила так истово, что заставила поверить и её.
— Я просто хотела рисовать, — сказала Олеся тихо. — Я не просила ни о чем другом.
В семнадцать, сразу после той самой попытки дозвониться отцу, Олеся узнала, что его не стало. Сердечный приступ. Мама сообщила об этом буднично, за ужином:
— Ты, наверное, захочешь знать. Игорь его больше нет. Сердце. Я подумала, что обязана тебе сказать.
Олеся уронила вилку. Звон металла о тарелку показался оглушительным. Она не заплакала — не смогла. Перед глазами стояла картина: отец на выставке её рисунка, с гордой улыбкой. Его голос по телефону: "Нужно подождать, пока тебе не будет восемнадцать". Он не дождался. А она не успела.
В ту ночь Олеся впервые по-настоящему возненавидела мать. Это чувство обожгло её изнутри, как кислота, разъедая всё остальное.
В восемнадцать лет она пыталась поступить в художественное училище. Мама сказала, что это блажь, что нужно получить "нормальную" профессию. Олеся не стала спорить. Она поступила учиться на бухгалтера и стала параллельно готовилась к экзаменам. Но на творческом конкурсе преподаватель долго смотрел на её работы и потом сказал:
— У вас хорошая техника, но... вы слишком скованы. Видите? — он показал на линии. — Здесь нет свободы. Как будто вы боитесь своих же мыслей.
Олеся вышла из училища и долго сидела на скамейке, глядя на дорогу. Она не плакала — просто смотрела на проезжающие машины и думала, что каждая из них едет куда-то, где ее ждут. А её никто не ждал.
В восемнадцать она уехала. Просто собрала вещи, оставила записку: "Я должна жить своей жизнью. Не ищи меня". И уехала в город, где никто её не знал.
Годы после школы слились в один серый поток. Работа бухгалтером в маленькой фирме. Съемная квартира — маленькая. Несколько свиданий с мужчинами, которые смотрели на неё с недоумением, когда она пыталась говорить о книгах или живописи. "Ого, какая умная!"— и это звучало как приговор.
Олеся не вписывалась. Нигде. Для обычных людей она была странной, слишком сложной. Для творческих — недостаточно образованной, провинциальной. Она словно застряла между двух миров, не принадлежа ни к одному из них.
В двадцать семь Олеся случайно увидела объявление о курсах в художественной школе. "Вечерняя группа. Для начинающих". Она стояла перед этим объявлением, прилепленным на доску у супермаркета, и ощущала, как что-то внутри натягивается — как струна, которую вот-вот отпустят.
Школа оказалась обычной — ничего особенного. Желтые стены с трещинами. Тусклые светильники. Запах краски и растворителя. Олеся стояла в коридоре, сжимая ремень сумки и думала: у меня нет таланта. То, что было, умерло. Я зря пришла.
— Вы на курсы? — мужчина лет сорока, с растрепанными волосами и в заляпанном красками свитере, посмотрел на неё вопросительно. — Проходите, мы как раз начинаем.
В группе было пятеро — домохозяйка, скучающая от однообразия будней, пожилой бухгалтер, мечтающий о пенсии и рисовании пейзажей, две студентки и она, Олеся. Преподаватель, Михаил, раздал листы, поставил вазу с яблоками.
— Нарисуйте то, что видите. Не то, что знаете, а то, что видите.
Олеся взяла карандаш. Рука дрожала. Она не рисовала по-настоящему уже десять лет. Михаил ходил между учениками, иногда останавливаясь, что-то комментируя. Когда он подошел к её мольберту, она инстинктивно закрыла рисунок рукой.
— Можно? — спросил он.
Олеся убрала руку. На листе была яблочная ваза — неуверенно, сбивчиво, но с какой-то странной глубиной. Михаил смотрел молча — слишком долго.
— Вы уже рисовали раньше, — не вопрос, утверждение.
— В детстве.
— И?
— И всё, — она пожала плечами. — Жизнь сложилась по-другому.
Через месяц занятий Михаил задержал её после урока.
— Я еще раз посмотрел вашу работу. В ней что-то есть. Что-то настоящее, понимаете? И одновременно — страх. Вы рисуете, как человек, который боится себя.
Олеся собирала кисти в сумку. Разговор раздражал её — слишком личный, слишком болезненный.
— Почему вы бросили? — спросил он прямо.
— Я не бросала, — её голос стал жестким. — У меня забрали. Выкорчевали, как сорняк.
И она рассказала. Про маму, которая украла её у отца. Про страхи, которые оказались заразными. Про потерянные годы. Про смерть отца, до которого она дотянулась слишком поздно. История вырывалась из неё — неожиданно для неё самой — колючая, горькая, непереваренная.
Михаил слушал молча. Потом сказал только:
— Приходите в воскресенье в мастерскую. Я хочу кое-что вам показать.
Это только начало истории. Продолжение завтра в 12:15.
Рассказ большой и в один пост не помещается, поэтому ждите продолжения
Комментарии 3