И мы в этом Зекках работали в шахте. Это была гипсовая шахта, добывали гипс. И сто… в её этих нишах стояли станки… Это я уже теперь узнала, когда была, стояли станки, и на станках делали шарикоподшипники, рабочие. Кто-то добывал гипс, а кто-то сто… работал на станках. И мы жили в этом Зекках в бараках, а потом, когда Италия вышла из этого самого… из войны, всех, кто были военнопленные, их взяли под стражу, итальянских военнопленных. Нас выселили, а их поместили в наши бараки. И нас поместили в соседнюю деревню, деревня называется Гросайхольцхайм. Эта деревня, значит… там две было деревни: Гросайхольцхайм и Кляйнайхольцхайм. И мы при помощи вот этих моих названий нашли это всё дело.
И в этой деревне мы жили в доме, дом №1 по улице Розы. Нет, сам дом назывался «Розе», у него была пристройка, когда-то вот там был танцевальный зал. Это теперь я узнала: этот дом 1861 года, это старинный дом, и мы жили в этой пристройке. Значит, жили в этой пристройке. Значит, никто не хотел со мною рядом спать, потому что все говорили, что «это — туберкулёз, и она нам не нужна». И все меня гоняли, и моя кровать стояла около самого прохода. Одна пожилая женщина согласилась, чтобы я спала над ней, наверху. В общем, я всю жизнь была одинока, как одинокая всё время. Я к какой-то группке приближалась, чуть с ними потусуюсь, они меня потом: «Надоела!» И выкинули, я уже ищу другую группку где-то, прижиться.
И жили мы в этом бараке, значит. В этом за… недалеко от меня… у нас были двуспальные кровати, на одной из кроватей спала женщина, фамилия её Вера Розум. У нас был такой членкор Академии наук — Карпенко, который тут у нас был большим лидером, но он умер рано, вот. Так это — его мать, вот эта вот Вера Розум, и она мне как бы чуть помогала, всё-таки какую-то опёку надо мной вот… была.
Значит, мы не ходили на работу, мы опять-таки всё делали только по кухне. Одна из особенностей этого дела, что детей не кормили обедом в лагерях, потому что люди уходили на работу и их кормили там, а тут для нас никто обедов не готовил. Мы перебивались, чем Бог послал, что украдём, а что… ну, может, лустачку хлеба и дадут. И мы всегда были такие голодные, что украсть что-нибудь, слямзить — это было… это святое дело было, понимаете. Иначе… иначе не прожил бы. И я помню, как один раз подошёл ко мне немецкий офицер, позвал меня, взял мой котелок и налил остаток… от остатков своего супа, что они ели. Это что-то было густое и, видимо, очень вкусное, и я сидела… на улице сидела, и так вот ела /показывает, как заглатывает/. И они качали головами: «Какие голодные, какие голодные дети».
И у меня даже сложилось впечатление, даже тогда, что они, как где-то что-то нам оставляли. Даже нельзя было, это ж было запрещено. Они где-то что-то оставляли так, чтобы мы могли… Я помню, в каком-то проходе стояла бочка, знаете, мы такого, конечно, никогда не делаем, но немцы… Это вот овощи всякие, все порубленные узенько так вот: то-то-то, и вот это… морковка, лук, лук, вот это всё, и это такая огромная бочка, это уксусом заправленное. И мы так идёшь, руку запустил — «раз» и пошёл. Съел, и опять в проходе, в проходе опять — «ать». То есть они даже эту бочку вот где-то нам поставили. Один раз позвали нас переносить хлеб. С одного места мы грузили и перевозили, и мы быстро усекли, что не считают в одном месте, а раз это… если в двух местах считают, это… а если в одном… И мы по несколько булок этого… стибрили этого хлеба.
Потом, чем дальше вот мы там жили, всё становилось свободнее, то есть нас уже никто не… не контролировал, мы ходили просили подаяние. «Гиб мир эссен». Ходили, у немцев просили: «Гиб мир эссен, гиб мир эссен». Протягиваешь руку. Когда давали, а когда — нет. И у меня вот… я вот… что-то такое у меня было в лице, девочки меня с собой не брали, они говорили: «Мы тебя не возьмём, потому что когда ты с нами ходишь, нам ничего не дают». Вот, может, я так держалась, может, я трохи гордая была, понимаете, вот. «Нам ничего не дают». И я помню, что одна женщина нас позвала, немка, вынесла нам еду, и мы сидели на крыльце, я потом нашла это крыльцо, и кормила нас чем-то, каким-то… едой, потому что мы были…
И однажды мне две немки положили в руку… они вышли к калитке, я просила, да: «Гиб мир эссен». Они положили мне два яблока, и эти яблоки так вкусно пахли, что я запах этих яблок… как только приду на Комаровку, на свой рынок, как услышу запах яблок, так сразу вспоминаю этих двух немок. Потому что это тогда такое… это такое было… /вздыхает/ И в этом доме была хозяйка — гроссмуттер, бабушка, была муттер и была тохтер — дочка. Гроссмуттер была жутко старая карга, сгорбленная, злая. А уже хозяйка… это была невестка, не дочка, а уже… и её дочка. Так вот она такая полная была женщина, может, она мне и жизнь спасла даже, она меня жалела очень.
И этот самый… а я уже научилась трошки шпрехать, я уже знала обиход, вот эти слова, я уже могла там попросить, подойти, я всегда была активная. И она мне: «Ренья, ком!» И показывает… она же должна ещё спрятаться была от своей… свекрови. И показывает мне: там стоит стакан молока и лежит кусок хлеба, понимаете. Ещё что. Я была такая оборванная, на мне не было живого места, висели лоскуты. Ну, некому же заботиться, понимаете, абсолютно, вот. И она мне нашла какие-то кофты и что-то мне сверху, со своего старья это приносили, это меня немножко одевали.
Ну, вот я помню свой благородный поступок. Значит, в этом зале, где мы спали, у нас была… Это большой был зал, нас человек пятьдесят там было, двухэтажные кровати вот так вот стояли по всему. И была Нина, она была ленинградка, она была активная женщина. Я помню, что мы по вечерам сидели, у нас охраны не было уже, в этом зале, когда мы жили. Значит, мы смотрели на небо, а там висели фонари вот эти над городом большим. Это ж над Штутгартом, наверное. Чтобы бомбить его ж, надо было повесить фонари. И вот мы всегда на эти… то есть мы уже ждали приближения победы, уже вот чувствовали, что скоро конец войне, и она всё подбадривала. Они пели песни всегда, женщины, вот она организовала и так далее. И вдруг приехало гестапо, и забрало её.
Это уже на самом… накануне вот конца войны, вот, это может, март был, вот что-то в таком духе. Её гестапо забрало, и увезло. У неё остались… одежда, и на общем собрании этого… уже нашего… комнаты, решили всю одежду отдать мне, как самой несчастной и оборванной. И я отказалась, я сказала: «Я не возьму». И не взяла, ходила оборванная, но чужую одежду не взяла. Потом я видела, уже другие дети носили её, но я не взяла. Потом кто-то меня научил, сказал: «Ты своё одеяло разрежь, половинкой будешь накрываться». А со второй половинки мне выкроили штаны. И вот я сидела на улице… и сидела, и шила эти штаны. И немцы ходили, хватались за голову: что такое дитё сидит, и шьёт себе штаны. Вот я такая вот, я сшила эти себе штаны. Этот…
А потом ещё, значит, все люди, которые шли с работы, они несли кусочки дров, потому что топить надо. У нас стояла печка железная. «А ты ж не ходишь на работу, ты ж не несёшь дрова, а греешься!» Ну, всякие ж люди бывают. И заставляли меня, чтоб я к соседу там ночью лазила за дровами. А сосед был эсэс, старый, в форме такой вот. Если бы он меня поймал, то мне кирдык бы там было, понимаете. И я лазила, воровала эти дрова, чтобы что-то принести. Ну, всё же не запомнишь, а вот я помню, что я один раз… Я, как всегда, кашляла, всегда была больная и кашляла. Я мылась в тазике, значит, мы мылись в тазике, бани не было, вот. И я так плакала, что я так плохо себя чувствую, а мне надо выходить на улицу, а это было высокое… как бы второй этаж, и выливать эту воду. Это мне так запомнилось, что нет моей мамы, некому вынести эту воду, и я вот больная.
Очень помню, один смешной случай там был. У нас было два охранника, которые возили… Это… до этого города Зекках — это было 3-3,5 километра, и раньше возили по железной дороге, а потом уже кризис стал уже у них, уже конец скоро войны, водили пешком. И было два охранника. Один был толстый, старый, с усами, мы его… и добрый, мы его звали «Австриец». Мы думали, что австриец — это добрый, а немец — нет. А второй был маленький, с вот такими толстыми очками, злой-злой. И очки у него были, наверное, там «минус» там какой-то или «плюс», там чёрт знает что. Но злой, всегда плёткой махал и бил, по заднице как даст какой-нибудь женщине!
Помню, один раз пришёл, будил же всегда, открыл: «А, киндер!» И как выругался, и пошёл, что дитё, мол, это. И вот женщины нашли от кролика хвост, где они нашли его, чёрт его знает. Потом взяли, к этому хвосту приделали верёвочку, а потом сделали крючок. И вот, приходил этот злой немец, выходил, а кто-то ему на… сзади, на хлястик повесил этот крючок. И вот он идёт, размахивает, он же идёт такой важный, энергичный, так вот всё, а хвост — сзади. «Видели?» — «Видели!» Все выскакивают, смеются, поднялся такой вэхел ужасный. Он встал и думает, где могли ему этот крючок прицепить. Понимаете? Так что есть люди.
Ещё что было. Там было целое поветрие. Так, женщины жили отдельно, мужчины — отдельно, но все же общались, работали-то вместе. Кто-то научил, что если взять лютики, вот эти жёлтые цветочки… Как они их делали, я не знаю, но если их втереть в кожу, поднимался вот такой пузырь. И это стало повальной болезнью в наших двух лагерях, особенно у мужчин. Они втирали себе, и уже ж не пускали на работу, уже ж не надо было на работу с этим ходить. Так все старались втереть в руку, потому что… чтоб ноги… чтоб ходить можно было, понимаете. /Смеётся/ Но некоторые втирали даже и в ногу, и хромали, и, в общем, не ходили, то есть саботировали всё это дело. Конечно, там, среди молодых людей, и любовь была, и дружба была, ну, как… как везде, как всем этим делам.
Потом нам сказали собираться, уже наступают, мы поедем в… А, ещё что со мной… висело надо мной всё время. Так как у меня туберкулёз, и это почти все знали, и, значит, был такой лагерь в Германии… Это я уже узнала после войны, вот когда была сейчас в Германии. Узнала, что был в городе Кестельбах… был лагерь для туберкулёзных детей, и туда свозили со всей Германии больных детей. И надо мной всё время висело: «Вот меня заберут, вот меня заберут, вот меня заберут». Но уже, видимо, такая была суматоха и такая была уже неразбериха перед концом войны, что уже меня так и не забрали.
Ну, когда стали наступать американские войска, нас послали, правда, пешком, чтоб мы пошли в отступление. И мы отступали, а потом кто-то умный сказал: «Люди, а куда мы отступаем, чего мы отступаем?» И мы… как-то там уже покомандовали взрослые, мы просочились, и вот навстречу нам идут освободители. Мы уже понимаем, что это — не немцы, но, знаете, какое ощущение: чужие люди, вот чужие. Никто не бросается друг другу на шею, никто не обнимается, не целуется. Иногда эти освободители нам помашут рукой. Я помню, один из них вышел, и дал мне, наверное, конфету, вот. То есть такого вот ощущения, что вот… что это — наши, что это — радость, не было.
И 1 мая… то есть окончания войны, я не помню, 9 мая. По-моему у нас это уже… мы уже были освобождены, на нас это не произвело никакого впечатления. А вот 1 мая все мы сорганизовались, и с красными флагами ходили по этому городу. Какие были испуганные лица у немцев, какие они были несчастные, какие они были задавленные.
Комментарии 5