Благотворительная комедия Заседание «Общества для пособия истинно бедным и нравственным людям» было назначено ровно в два часа в квартире члена общества, Елены Николаевны Красногор-Ряжской.
Елена Николаевна сама присмотрела, как в залу внесли большой стол, накрыли его зеленым сукном и вокруг расставили кресла. Затем она принесла из своего кабинета маленькую изящную чернильницу и крохотный звонок с бронзовым амуром для председательницы и собственноручно разбросала по столу чистенькие экземпляры отчета, листки почтовой бумаги и очиненные фаберовские карандаши. Окончив эти занятия, Елена Николаевна окинула довольным взглядом стол и подошла к зеркалу посмотреть на себя. Зеркало без малейшей лести показало ей хорошенькую молодую женщину в черном фае, гладко обливавшем стройный стан. Темные локоны, спускавшиеся к плечам, оттеняли матовую белизну личика с тонкими чертами, чуть-чуть поднятым носиком и парой карих улыбающихся глазок. Веселое выражение N 1 очень шло к этой подвижной физиономии. Елена Николаевна осталась довольна нумером первым и сделала мину N 2, мечтательно-задумчивую. Глаза перестали улыбаться и глядели куда-то вдаль через зеркало, розовые, не без знакомства с кармином, губки сжались в нитку, белый высокий лоб подернулся морщинками.
Елена Николаевна нашла, что и N 2-й был недурен. Она собиралась было перейти к N 3-му, как из прихожей мягко звякнул звонок. Елена Николаевна отпорхнула от зеркала с легкостью ласточки и, опустившись на угловой диванчик, стала внимательно штудировать изящную брошюрку полугодового отчета, посматривая, однако, одним глазком повыше страниц.
Знакомые шаги медленной, уверенной походки заставили Елену Николаевну сделать гримасу N 5, более знакомую супругу, чем публике, отложить брошюру в сторону и бросить недовольный взгляд на проходившего мужа, бледного, серьезного, пожилого господина лет сорока с хвостиком.
— Опять? — тихо процедил он сквозь зубы, кисло улыбаясь и косясь на стол.
— Что опять?
— Говорильню устраиваете?
Карие глазки сощурились, лицо подернулось выражением N 4, снисходительного презрения, и тихий, не без иронической нотки голос проговорил:
— Ты, Никс, верно, опять не в духе… Что твоя печень?
Муж на ходу полуобернулся, взглянул на жену серыми, полинявшими от департаментского воздуха глазами таким взглядом, в котором всякая другая женщина, кроме жены, легко прочитала бы «дуру», и, не соблаговолив комментировать своего взгляда, той же медленной, уверенной походкой прошел в кабинет.
— Моя печень? — повторил он вслух. — Моя печень! Очень нужна ей моя печень!
Он присел к столу, придвинул к себе бумаги, взял своими длинными, прямыми пальцами такой же длинный, прямой карандаш и стал читать.
«Удивительно стала беспокоить ее моя печень!» — пронеслось в голове его превосходительства в последний раз, и он углубился в бумаги.
Надо полагать, что Елена Николаевна была права, выказывая заботливое участие к печени своего мужа, так как лежавший перед ним доклад подвергался таким помаркам, а надписи, восклицательные и вопросительные знаки ставились им в таком изобилии, точно перед господином Красногор-Ряжским лежал не доклад о «строптивом столоначальнике», а манускрипт русского литератора.
«Строптивый столоначальник», позволивший себе в соборе губернского города N подойти к кресту раньше другого, старшего чиновника, и не уступивший места, несмотря на сделанное ему по сему предмету предложение, в докладе, составленном на основании местных донесений, являлся лишь в образе «строптивого» столоначальника, за что господин докладчик и «полагал бы» уволить столоначальника от службы, с тем чтобы впредь его никуда не принимать. Но под бойкими литерами карандаша его превосходительства «строптивый столоначальник» мало-помалу терял строптивость за счет неблагонамеренности и начал постепенно принимать образ, более похожий на провинциального Мазаниелло, чем на удрученного семейством, солидного, хотя и «строптивого столоначальника».
Карандаш резво шалил по докладу, вычерчивая сбоку краткие сентенции, вроде «для примера прочим», «снисхождение, как учит нас опыт, не всегда приносит плоды», «важен не самый факт, а подкладка его» и тому подобное. В заключение длинный, прямой и уже притупленный карандаш «в свою очередь полагал бы» строптивого столоначальника…
На этом карандаш замер в руке его превосходительства.
Господин Красногор-Ряжский послал ко всем чертям «строптивого столоначальника», с сердцем отодвинул бумаги и стал прислушиваться. Из соседней комнаты долетали слабые звуки голоса… Его превосходительство поморщился, встал, подошел к дверям и тихонько их приотворил…
В его ушах ясно раздавался ненавистный голос «долговязого» секретаря, рассказывавшего нежным тенором di grazia трогательную повесть о посещении первого участка истинно бедных и нравственных людей. Голос его то возвышался до негодующих нот, то замирал, то переходил в тихое журчанье…
— Каналья! Как он поет этим дурам! — прошептал господин Красногор-Ряжский, и его желтое лицо перекосилось в злую усмешку.
Господину Красногор-Ряжскому с чего-то вообразилось, будто пара прелестных глаз Елены Николаевны непременно должна в эту самую минуту смотреть на оратора с выражением N 1. Как бы он желал удостовериться и незаметно посмотреть! Но это было невозможно, неприлично. Он с сердцем затворил двери и заходил по кабинету. «То-то стала нужна ей моя печень!» — проносилось у него в голове, и вслед за тем перед глазами его превосходительства мелькали такие нумера взглядов супруги, которые часто останавливались на многих молодых людях и только раз в месяц на нем самом, именно двадцатого числа, когда господин Красногор-Ряжский выдавал Елене Николаевне деньги на домашние и личные ее расходы.
Он наконец присел к столу, взял снова карандаш и стал проделывать с бедным строптивым столоначальником такие ужасные комбинации, после которых, казалось, строптивость должна была вовсе исчезнуть из обращения в том ведомстве, где служили господин Красногор-Ряжский и строптивый чиновник.
https://w.wiki/DdyG Два братаВ двадцати пяти верстах от одного из уездных городов Смоленской губернии, в полуверсте от глухого проселка, в начале семидесятых годов стояла, — вероятно, стоит и теперь, — скромная помещичья усадьба с тенистым старым садом, спускающимся вплоть к маленькой речке Вити, на противоположном берегу которой ютится небольшая деревня.
Витино — так называлась эта усадьба — принадлежало землевладельцу Ивану Андреевичу Вязникову.
Это имя хорошо было известно не только во всем округе, но и в губернии. Трудно было встретить человека, который бы не отозвался об Иване Андреевиче Вязникове, как о благородном, образованном и честном старике, пострадавшем в молодости за увлечения. К этим лестным отзывам многие, впрочем, прибавляли с сожалением, что у Вязникова все еще беспокойный характер и что он несколько чудак-идеалист. Были и такие люди, особенно между губернской бюрократией, которые говорили о Вязникове, пожимая плечами и таинственно покачивая головой. По их мнению, Иван Андреевич был «старый нигилист» и «как будто еще не уходился». Если бы не эти недостатки, то Вязников был бы во всех статьях превосходнейший человек.
Несмотря, однако, на эти оговорки к лестным отзывам о Вязникове, разноречия насчет его личных качеств и достоинств не было. Все единодушно признавали неподкупную честность и рыцарское благородство старика. По словам его поклонников, Вязникова можно было не любить, но не уважать его было нельзя.
Поселился Иван Андреевич в этих местах, по словам старожилов, в 1860 году, вскоре после того, как он вернулся из дальнего места, где проживал с 1848 года… Он с восторгом приветствовал зарю новой жизни, был одним из первых энергичных мировых посредников, наделил своих крестьян хорошими наделами без всякого выкупа и с той поры безвыездно живет вот уже тринадцать лет в родовом своем поместье, в маленьком одноэтажном домике, выстроенном им на месте развалившейся барской хоромины, в которой когда-то неистовствовал его отец, один из богатейших и отчаянных помещиков Смоленской губернии.
Между крестьянами Вязников пользовался громадным доверием. Слово его было свято. О нем рассказывали, как о заступнике и предстателе во всех серьезных обстоятельствах, готовом при случае помочь и в нужде, хотя он и сам не имел больших достатков. Окрестные крестьяне уважали Ивана Андреевича, и витинского барина звали в округе не иначе, как «праведным барином». Так под именем «праведного барина» он и слыл.
Таковы были отзывы о витинском старом барине, с которым читатель сейчас познакомится поближе.
Знойный июльский день 1873 года угасал. Багряный диск солнца медленно скрывался за горизонтом. В воздухе потянуло прохладой занимавшегося вечера и ароматом скошенной травы.
В это время на крыльце перед лужайкой, по которой только что прошла коса, сидел Иван Андреевич, покуривая сигару и внимательно поглядывая на дорогу.
Это был высокий, статный, широкоплечий старик, с длинными, спускавшимися на плечи, седыми волосами и большой, широкой, окладистой, совсем белой бородой, доходившей почти до пояса. В лице, фигуре и осанке Ивана Андреевича было что-то величавое, красивое, напоминающее древних патриархов. Открытое, несколько задумчивое и усеянное морщинами лицо, большой высокий лоб, зоркий взгляд черных блестящих глаз и приятная улыбка, скользившая на губах, невольно заставляли остановиться в благоговейном почтении перед этим стариком. На чертах его лица, когда-то красивого, лежала печать благородства, пережитых страданий, мысли и все еще бодрого, протестующего духа. Он на вид казался стариком, хотя ему было всего пятьдесят два года. Жизнь состарила прежде времени его тело, но глаза, светлые, блестевшие мыслью глаза, говорили о живучести его нравственного существа. Невольно при встрече с такими стариками, богатыми прошлым и верящими в будущее, проникаешься уважением.
Есть на свете люди, перед ясным взглядом которых словно вы чувствуете себя виноватым, слабым духом и ничтожным. Есть люди, перед которыми даже наглое бесстыдство невольно опускает глаза, как бы чувствуя робость. Это те поседевшие рыцари духа, те могучие, хотя и надтреснутые дубы человечества, которых природа бросает в мир как будто бы для того, чтобы человек не изверился в человека.
Таких стариков напоминал и старик, сидевший на крыльце и пристально всматривавшийся на дорогу.
— Пора идти, Иван Андреевич! — раздался из комнаты приятный и мягкий, несколько взволнованный женский голос.
И вслед за тем на крыльцо торопливо вошла пожилая, среднего роста женщина, загорелая блондинка, крепкого, здорового сложения, с приятными и мягкими чертами лица, сохранившего еще следы прежней красоты. Но главным украшением этого лица были глаза — большие, светлые, серые глаза, светившиеся кротким выражением. Под мягкими лучами взгляда этих кротких глаз точно становилось теплей на душе, — так много было в них нежной любви и какого-то симпатичного добродушия. Достаточно было взглянуть в эти глаза, чтоб сразу отгадать кроткое, привязчивое, доверчивое создание — одну из тех женских натур, для которых главный смысл жизни заключается в привязанности и самоотвержении, а счастие — в счастии любимых людей.
Марья Степановна — так звали жену Вязникова — держала в руках шляпу и палку мужа и, подавая их, снова повторила:
— Пора, пора, Иван Андреевич! Коля скоро должен быть.
Счастливая улыбка сияла на лице матери. Необыкновенной нежностью звучало в ее устах имя сына.
— Идем!.. Приедет ли только Коля сегодня? — обронил Иван Андреевич, подымаясь с лавки.
— Сегодня приедет, непременно приедет. Увидишь!.. Вчера не приехал — верно, в Москве что-нибудь задержало.
Муж и жена вышли за ограду, отделявшую усадьбу от поля, и повернули по узкой черной полосе проселка, пролегавшего между зеленью хлебов, встречать старшего сына, которого третий день как ждали из Петербурга.
Они шли под руку скорыми шагами, пристально всматриваясь в даль дороги. Оба молчали. Каждый из них думал о сыне.
https://w.wiki/DenoЁлкаВ этот поистине «собачий» вечер, накануне сочельника, холодный, с резким леденящим ветром, торопившим людей по домам, в крошечной каморке одной из петербургских трущобных квартир подвального этажа, сырой и зловонной, с заплесневевшими стенами и щелистым полом, мирно и благодушно беседовали два обитателя этой каморки, попивая из кружек чай и закусывая его ситником.
Эти двое людей, чувствовавшие себя в относительном тепле своего убогого помещения, по-видимому, весьма недурно, были: известный трущобным обитателям под кличкой «майора» (хотя «майор» никогда в военной службе не служил) пожилой человек трудно определимых лет, с одутловатым, испитым лицом, выбритым на щеках, с небольшой, когда-то рыжей эспаньолкой короткой седой щетиной на продолговатой голове и с парой юрких серых глаз, глядевших из-под нависших, взъерошенных бровей, и приемыш-товарищ «майора», худенький тщедушный мальчуган лет восьми-девяти с бледным личиком, белокурыми волосами и оживленными черными глазами.
Мальчик только что вернулся с «работы», прозябший и голодный, и, утолив свой голод горячими щами и отогревшись, рассказывал майору о тех диковинах, которые он видел в окнах магазинов на Невском, куда он ходил сегодня, по случаю ревматизма, одолевшего «майора», надоедать прохожим своим визгливым, искусственно-жалобным голоском: «Миленький барин! Подайте мальчику на хлеб! Миленькая барынька! Подайте милостинку бедному мальчику!»
Майор с сосредоточенным вниманием слушал оживленный рассказ мальчика, переполненного впечатлениями, и по временам ласково улыбался, взглядывая на своего сожителя с трогательной нежностью, казавшейся несколько странной для суровой по внешнему виду наружности майора.
— Так ты, братец, находишь, что эта елка очень хорошая? — спрашивал майор своим сиплым, надтреснувшим баском, наливая мальчику новую кружку чая.
— Страсть какая хорошая, дяденька! — с восторгом воскликнул мальчик и лениво отхлебнул чай.
— Какая же она такая? Рассказывай!
— Большущая… а под ей старик весь белый-пребелый с длинной бородой… а на елке-то, дяденька, видимо-невидимо всяких штучек… И яблоки… и апельсины… и фигуры… И вся-то она горит… свечей много… И все вертится… Я так загляделся на нее, что чуть было черта-фараона не прозевал… Однако, небось, вовремя дал тягу! — с веселым смехом прибавил мальчик и плутовато сверкнул глазами.
— А зазяб очень?
— Зябко было… Главная причина: ветер! — проговорил, напуская на себя серьезный, деловитый вид, мальчуган с черными глазами. — А то бы ничего… Два раза бегал чай пить… Да работа была неважная… Всего тридцать копеек насобрал… Погода!.. Вот что завтра бог даст!
— Завтра ты не ходи! — после минутного раздумья сказал майор. — Завтра я выйду на работу!
Это известие, по-видимому, не особенно обрадовало мальчика, и он заметил:
— Да ведь ты нездоров, дяденька.
— За ночь нога отойдет. А ты не ходи! — внушительно повторил майор. — Нечего шататься, да и заболеть по этой погоде недолго. Ты ведь у меня дохленький! — прибавил майор. — И то сегодня в своей кацавейке, небось, попрыгал… Никак уж простудился?
И с этими словами майор, одетый в какую-то обтрепанную хламиду, заменявшую халат и покрывавшую его бурое голое тело, поднялся с табурета и приложил свою вздрагивавшую, грязную, но маленькую, видимо дворянскую руку к голове возбужденного и раскрасневшегося мальчика.
— Ишь… горячая! — сердито проворчал майор и спросил: — Болит?
— Не болит!
— И нигде не болит? Смотри, Федя, говори правду.
— Вот-те крест, нигде не болит! Только будто жарко немного.
— А ты спать ложись. Я тебя укрою. Выспишься, и ладно будет!
Мальчик послушался и, сняв с себя навернутое тряпье, лег на постель, устроенную из пустого большого ящика, поверх которого лежал соломенный тюфяк. Майор заботливо укрыл ребенка рваным одеялом и своим так называемым «пальто», изображавшим собой нечто рыжее, неизвестно какой материи.
— Ну спи, спи теперь.
— А ты?
— И я скоро лягу.
Несколько минут в маленькой каморке, освещенной скупым светом небольшой лампочки, царила тишина. Майор сидел на своем табурете у кривоногого стола, погруженный в какие-то думы.
Товарищу его не спалось. Голова его полна была впечатлениями сегодняшнего дня, и он проговорил:
— Дяденька!
— Что тебе?
— А должно быть, такая елка дорого стоит?
— А ты думал дешево? — усмехнулся майор.
— То-то я и говорю. Поди, рублей десять.
Майор вместо ответа протяжно свистнул.
— Двадцать, что ли?
— И сто платят.
— Ишь ты. Богатые покупают?
— Да, брат. Нам с тобой такой елки не купить. А ты спи лучше!
— Не хоцца, дяденька…
— А ты все спи.
Мальчуган замолк и вздохнул.
Тем временем майор стал считать небольшую кучку медных денег, лежащую на столе. Оказалось всего сорок две копейки. Майор задумчиво покачал головой и тоже вздохнул.
— А у тебя была елка, когда ты был маленький? — снова заговорил мальчик.
Этот неожиданный вопрос, по-видимому, возбудил в майоре кучу воспоминаний из далекого прошлого, представлявшего такой резкий контраст с настоящим. Счастливое детство пронеслось перед ним каким-то светлым, радостным призраком и потонуло во мраке позднейших лет постепенного падения, воровства, пьянства и нищеты.
И он раздумчиво ответил:
— Была.
— Каждое Рождество была?
— Да… В сочельник всегда была…
— И хорошая?
— Чудесная… вроде той, какую ты сегодня видел…
И майор, невольно увлеченный нахлынувшими воспоминаниями, стал подробно рассказывать, какие у него бывали елки, и как он, одетый в шелковую красную рубашку, танцевал и веселился вместе с другими детьми, такими же нарядными, и сколько было на елке игрушек, фруктов и конфет, и как их раздавала его мать, красивая, статная барыня…
Мальчик слушал, как очарованный, словно сказку, этот рассказ, наполовину правдивый, наполовину прикрашенный фантазией павшего человека, желавшего осветить лучезарным блеском хоть далекое прошлое.
И, когда майор замолк, мальчик несколько минут спустя спросил:
— Это ты, дяденька, все наврал? У тебя таких елок не было?
https://w.wiki/DerbНаши нравы В исходе девятого часа утра мая месяца 187* года, его превосходительство Сергей Александрович Кривский, по обыкновению, окончил свой тщательный туалет и, сопровождаемый камердинером, вышел из уборной.
Струйка тонкого душистого аромата пронеслась по комнате с появлением его превосходительства.
Это был высокий сухощавый старик лет под шестьдесят, прямой и крепкий на вид, безукоризненных манер и красивой осанки.
Лицом и складкой он походил на тех шаблонных лордов, каких обыкновенно рисуют в иллюстрациях и изображают на сцене актеры. У него были резкие правильные черты когда-то красивого лица, прямой с маленькой горбиной нос, плоские желтоватого отлива щеки с седыми, опущенными книзу бакенбардами и серебристо-курчавые волосы с падающей на лоб прядкой, как у Биконсфильда на портретах. Усов он не носил; это место было тщательно выбрито. Несмотря на морщины и глубокие борозды под глазами, Кривский глядел бодрым и свежим стариком.
Одет он был просто и изящно. На нем был утренний длиннополый редингот из темно-синей рогожки, застегнутый почти доверху, с белевшим из бокового кармана кончиком батиста. Низенькие стоячие воротнички оставляли длинное горло почти открытым, что придавало его превосходительству птичий вид. Большая длинная голова держалась прямо, чуть-чуть откинувшись назад.
С первого же взгляда, брошенного на длинную, высокую и прямую фигуру старика, видно было, что перед вами человек хорошего тона и положения, привыкший к власти. Это сказывалось и в ровном, спокойном, чуть-чуть надменном взгляде серых, глубоко сидящих глаз, в осанке и в манерах этого «quite gentleman», как прозвали Сергея Александровича англичане, когда он несколько лет тому назад посетил Англию в качестве делегата какого-то международного съезда и пленил англичан своей респектабельностью, прекрасным выговором и безукоризненными манерами.
Английскую складку Сергей Александрович приобрел, впрочем, относительно не так давно — в шестидесятых годах, когда в канцеляриях появились английские бакенбарды и явился спрос на чиновников-англоманов. В то самое время Сергей Александрович Кривский, «подававший надежды», написал несколько проектов, ездил на казенный счет за границу и напечатал две статейки в «Русском вестнике». Он тотчас же обратил на себя внимание, как человек, владеющий пером «божественно» и обнаруживший несомненные государственные способности в проектах по всевозможным вопросам. За ним упрочилась репутация умницы и в служебных кружках относились с уважением к его способностям, такту и английской складке.
Кривский старался быть на высоте этой репутации. Он похваливал английских государственных людей, не одобрял французских, выписывал «Times» и «Punch», одевал и воспитывал детей по-английски, тщательно брил усы, пил портер и при случае порицал варварство аграрного устройства в России. Он называл себя европейцем, держал дом на широкую ногу — говорили, впрочем, что у него большие долги — и, несмотря на различные течения, являвшиеся в продолжение пятнадцати лет, с тех пор как он занял видный пост, он направлял свою ладью с удивительным искусством.
Товарищи его слетали, удалялись на более или менее почетные синекуры, а он был все на месте, все «стоял на страже государственных интересов», — как шутливо говаривал иногда Сергей Александрович в минуты хорошего расположения.
В последнее время, впрочем, Сергей Александрович, сохранив английскую складку, потерял уважение к английским государственным людям. Он стал реже похваливать их «мудрую осторожность» и увлекся «гениальным» и «решительным» Бисмарком. Тогда решительность начинала входить в моду, и Сергей Александрович с своим изумительным тактом очень хорошо понял, что пора и ему явиться Бисмарком во вверенном ему управлении.
Сергей Александрович подошел к трюмо, оглядел с головы до ног свою фигуру, поправил прядку серебристых волос, придав ей вид натурально ниспадавшего локона, бросил взгляд на свои красивые руки с длинными пальцами, поправил галстух и, взглянув на часы, прошел в кабинет.
Посреди огромной высокой комнаты, в которую врывался свет из четырех окон, стоял письменный стол громадных размеров. Зеленая мебель в готическом вкусе и шкафы, уставленные книгами, придавали кабинету строгий, деловой вид. По стенам висели портреты высокопоставленных лиц с собственноручными надписями, портреты супруги и детей Сергея Александровича и многочисленные фотографические группы. Стена, сзади письменного стола, занята была большой картой России, а по углам стояли бюсты иностранных особ и в том числе Бисмарка. Все в этом кабинете было строго и солидно, только один уголок его, составлявший как бы маленькую гостиную с мягкой мебелью и столом, украшенным хорошенькими безделками и кипсеками несколько нарушал строгость остальной обстановки. Уголок этот служил местом приема дам-просительниц, желавших иметь аудиенцию у его превосходительства.
Письменный стол был завален бумагами в папках и без папок, печатными записками, книгами, докладами и письменными принадлежностями. На столе стояли: громадная чернильница, лампа, свечи с абажурами, разные изящные вещицы и несколько фотографий, между которыми выделялся портрет замечательно красивой молодой женщины, обвитый венком из засохших цветов. Спереди было два кресла, а около места, где сидел Сергей Александрович, красивый курительный прибор.
Таков был кабинет, где в течение пятнадцати лет Сергей Александрович сидел на страже государственных интересов. В этот кабинет часто входили в горе и уходили веселые, но еще чаще входили с надеждой и уходили обезнадеженные… Уютный уголок видел много пролитых женских слез, но видал и улыбки… Много людских участей решалось в этой комнате.
Сергей Александрович подошел к столу, переставил число на календаре, уселся в кресло, закурил сигару, вынул из вороха газет, лежавших на столе, «Journal de S.-Petersbourg» и стал пробегать газету, тихонько отхлебывая чай.
Кривскому, однако, не читалось. Он взял другую газету, третью и отложил их в сторону. По лицу его пробежала тень. Он облокотился на локти и задумался. Случайно взор его упал на фотографию молодого офицера, и Сергей Александрович насупил брови.
https://w.wiki/DewFНепонятый сигналНа «Орле» все господа офицеры носы повесили и только что спустились вниз, в кают-компанию, после парусного учения, словно в воду опущенные. Рассердился адмирал, начальник эскадры, собравшийся в Нагасаки, — известный в те далекие времена, о которых идет речь, как отчаянный «разноситель», вспыльчивый и необузданный человек, приходивший иногда в раздражение из-за пустяков.
Парусное ученье на всей эскадре прошло, казалось, хорошо, и адмирал был доволен, но под конец он вдруг насупился и стал мрачен. Густые брови адмирала сдвинулись.
А когда адмирал сердился и начинал, по выражению моряков, «штормовать», то даже самые храбрые, с воловьими нервами, люди испытывали некоторый страх и мысленно взывали ко господу богу: «Господи! За что это он рассердился? Успокой, боже, адмиральскую душу!»
Но несмотря, однако, что подобные моления искренне и горячо возносились решительно всеми офицерами на корвете, где «сидел», то есть имел свое местопребывание, адмирал, — начиная с капитана, пожилого, смелого моряка, не боявшегося океанских штормов, но трусившего, как огня, начальства, и кончая младшим механиком, — господь бог адмиральскую душу не смягчил.
Состояние духа адмирала, видимо, приближалось к «штормовому». Барометр быстро падал, предвещая бурю.
Быстрой и нервной походкой ходил адмирал взад и вперед по шканцам среди царившей вокруг тишины, наблюдаемый зорким и испуганным взглядом молодого вахтенного офицера, замершего на мостике. Адмирал ходил, словно негодующий зверь в клетке, весь вздрагивал, крякал, снимал с своей седой, остриженной под гребенку, головы фуражку и судорожно мял ее в своих толстых коротких пальцах, словно желая уничтожить эту белую фуражку.
«Начинается!» — подумал молодой офицер, не спуская очарованных глаз с адмирала, словно робкая антилопа перед страшным боа, готовым схватить ее.
Но адмирал не обращал ни малейшего внимания на трепетавшего в ожидании «разноса» мичмана и продолжал ходить. По временам с его уст вылетали отрывистые выражения самого морского характера. Он был по этой части настоящий виртуоз и такой, что боцмана и матросы только ухмылялись, дивясь его неистощимой фантазии.
Из себя адмирал был кряжистый, сутуловатый, небольшого роста, сильный и крепкий человек, лет за пятьдесят, пользовавшийся репутацией лихого и бесстрашного моряка. Лицо энергичное, резкое, крупное, загорелое, гладко выбритое, с колючими усами и с парой черных круглых глаз. Глаза эти, выпуклые, с кровяными жилками на белках, казалось, вот-вот сейчас выскочат и съедят вас живьем… По крайней мере такое впечатление производили они на моряков, когда адмирал начинал штормовать. Во время штиля глаза эти, напротив, были мягкие, добрые и приветливые.
Матросы благоразумно удалились на бак и оттуда посматривали, что будет дальше. И страшно и в то же время любопытно было глядеть на гневного адмирала. Матросы хоть и боялись его, но были расположены к нему. Он не порол, не дрался, заботился о людях и был главным образом лишь грозой офицеров.
— Гляди, ребята, — шепотом говорил молодой рыжий матросик Аким Чижов, попавший из деревни в «кругосветку», — как ен шапку-то дерет. Гляди, братец ты мой! — возвысил голос Аким.
— Тише, дурень, тише… Неравно услышит! — отвечал чуть слышно товарищ, толкая Чижова в бок.
— Нет… Да ты, Егорка, погляди… Ишь ведь…
Проходивший в эту самую минуту боцман съездил молодого матроса по шее и прервал дальнейшую речь Чижова.
Адмирал в это время на секунду остановился и крикнул вахтенному офицеру:
— Господ офицеров наверх!
— Есть! — ответил мичман и послал вахтенного унтер-офицера передать адмиральское приказание.
Через минуту офицеры стояли, выстроившись, на шканцах. Никто не знал причины адмиральского гнева. Все знали отлично лишь одно: что адмирал в штормовые минуты разносил вообще и без какой-либо непосредственной причины, и каждый более или менее испытывал гнетущее ощущение служебного страха, ожидая, что именно его разнесет адмирал, любивший-таки огорошивать подобными сюрпризами.
Капитан, весь красный, пыхтел и отдувался, нервно теребя длинные усы. Старший офицер недоумевающе поглядывал своими рачьими глазами и в сотый раз припоминал: мог ли адмирал заметить какую-нибудь неисправность на корвете или не мог?.. Казалось, на корвете все в исправности. Старый штурман был покорно-угрюм, а старший артиллерист весь замер в какой-то трепетной истоме, находя в этом состоянии, по-видимому, даже некоторое удовольствие и умея трепетать перед начальством с замечательной виртуозностью, полагая, что излишний трепет дела не испортит. Милейший первый лейтенант Андрей Петрович, рыхлый, пухлый и краснощекий, на которого каждый «разнос» адмирала производил действие сильного слабительного, совсем пал духом, и толстые его губы шептали «укрощающую» молитву. Он хвалился, что знает такую, и нередко прибегал к ее помощи, хотя и не всегда с успехом.
Нужно ли говорить о других? Даже сам неустрашимый мичман Сережкин, пописывавший про адмирала юмористические стишки и легкомысленно хваставший не раз в кают-компании, что он нисколько его не боится, — и тот слегка побледнел, хоть и старался сохранить хладнокровный и даже несколько небрежный вид, и на его юном лице ясно проглядывала мысль: «Попадет или нет?»
В эту минуту палуба корвета представляла собою картину недоумения и страха. И только два существа относились, казалось, безразлично к адмиральскому гневу: адмиральский камердинер Тимошка и корветский пес, из породы водолазов, Милордка. Он довольно комфортабельно устроился на припеке, у пушки, и, не обращая ни малейшего внимания на адмирала, лениво вылизывал свои мохнатые черные лапы.
II
Адмирал продолжал ходить и, вдруг остановившись перед офицерами, начал:
— Не раз уже я замечал… э… э… э… замечал, что вы, господа… э… э… э… относитесь к службе не с должною серьезностью.
https://w.wiki/DewJЭразм Стогов
Нет комментариев