Есть в нашей работе своя, особая тишина. Это не тишина библиотеки и не затишье больничного коридора. Это тишина окончательная. Абсолютная. Она наступает после того, как отгудит пламя и остынет металл. Это тишина завершённости, точка в конце длинного, запутанного предложения, которым была чья-то жизнь. Меня зовут Семён. Мне сорок восемь, и последние пятнадцать лет я работаю оператором в городском крематории.
Многие думают, что это жуткая работа. Что мы — угрюмые, пьющие циники, давно потерявшие человеческий облик. Это не так. Для меня в этой работе всегда был порядок. Почти ритуальная чистота. Мы не сжигаем тела. Мы помогаем материи вернуться в её первоначальное, самое простое состояние. Мы — техники прощаний, операторы последней трансформации. Здесь всё подчинено законам физики и химии. Температура, давление, время. Никакой мистики. Никакой двусмысленности. Огонь — самый честный элемент. Он не лжёт. Он просто очищает.
Наш главный инструмент — печь. «Гефест-3М». Надёжная, как автомат Калашникова, и мощная, как доменный цех. Двадцать лет безупречной службы. Она видела всё: и тела генералов в орденах, и хрупкие останки старушек, и то, что привозили в чёрных мешках после страшных аварий. «Гефест» никогда не давал сбоев. Он превращал любую трагедию, любую жизнь в горстку серого, безликого праха. Он был константой. Гарантом того, что у всего есть свой финал.
До того дня.
Это был конец ноября. Холодный, серый день, когда город казался выцветшей фотографией. Нам привезли «клиента». Полицейский УАЗик, два усталых сотрудника, казённая папка с документами. В графе «имя» — прочерк. «Личность не установлена». В графе «причина смерти» — «общее переохлаждение». Обычный «биомусор», как их цинично называют в сводках. Бездомный, найденный под мостом. Очередная безымянная история, которая должна была закончиться в нашей печи.
Моим напарником в тот день был Павел. Молодой парень, ещё не успевший нарастить профессиональную броню. Он морщился от запахов, вздрагивал от вида тел. Для него это была просто работа, грязная и неприятная.
Мы выгрузили тело на каталку. И я впервые почувствовал что-то странное. Не страх. Недоумение. Тело было... не таким. Оно не было окоченевшим, не было синюшным. Кожа была бледной, почти фарфоровой, и абсолютно чистой, словно его только что вымыли. Ни синяков, ни ссадин. Он выглядел как спящий, но от него исходил холод. Не обычный холод мёртвой плоти. Это был глубокий, фундаментальный холод, который, казалось, поглощал тепло вокруг себя. Я дотронулся до его руки в перчатке — ощущение было такое, будто я прикоснулся к куску сухого льда.
— Странный какой-то, — пробормотал Павел. — Как восковая фигура.
— Разные бывают, — ответил я, скрывая собственное замешательство. — Готовь печь.
Мы всё сделали по инструкции. Загрузили тело в камеру. Закрыли массивную стальную дверь. Я выставил на пульте стандартный цикл: полтора часа, температура — тысяча сто градусов по Цельсию. Загорелись индикаторы, включились форсунки, и внутри «Гефеста» зародилось маленькое, рукотворное солнце. Я слышал привычный, ровный гул пламени. Всё шло как обычно.
Через полтора часа автоматика отключила печь. Мы подождали ещё час, пока система охлаждения сбила температуру до приемлемой.
— Давай, Семёныч, я соберу, — сказал Павел, надевая защитные рукавицы.
Он открыл замок, с усилием потянул на себя тяжёлую дверь. И замер.
Я подошёл к нему. В камере, на раскалённом докрасна керамическом поду, в самом сердце угасающего жара, лежало тело.
Абсолютно целое.
Одежда, дешёвая, ветхая, в которой его привезли, испарилась без следа. Но само тело... оно было невредимым. Ни ожогов, ни обугливания. Фарфоровая кожа даже не потемнела. Он лежал так же безмятежно, как мы его и положили.
— Что за чёрт? — прошептал Павел, отступая на шаг. Его лицо было белым, как больничная простыня.
— Не может быть, — выдавил я. Я подошёл к пульту. Все датчики работали исправно. Пирометры показывали, что температура в камере достигала пиковых значений. Печь не сломалась. Она работала. Но её работа не дала никакого результата.
— Может, сбой какой? — с надеждой в голосе спросил Павел. — Может, он... мокрый был?
— Паша, при тысяче градусов любая влага испарится за секунду, — я пытался мыслить логически, но логика давала трещину. — Давай ещё раз. Поставим максимальный режим. Два часа.
Я снова закрыл дверь. Снова запустил цикл. На этот раз я выставил тысячу триста градусов — предел для «Гефеста». Два часа печь ревела, как раненый зверь. Два часа мы сидели в операторской в гнетущем молчании. Павел курил одну сигарету за другой. Я просто смотрел на цифры на мониторе, которые казались мне насмешкой над законами физики.
Результат был тот же.
Когда мы открыли дверь во второй раз, он лежал там. Спокойный. Невозмутимый. Словно насмехаясь над яростью огня.
Павел не выдержал.
— Я звоню начальству, — сказал он дрожащим голосом. — Я звоню в полицию, куда угодно! Это ненормально!
— Подожди, — остановил я его. Мой собственный голос был мне чужим. Во мне боролись два человека: профессионал, столкнувшийся с необъяснимой поломкой, и первобытное существо, которое чувствовало, что столкнулось с чем-то фундаментально неправильным. — Давай сделаем так. Сейчас конец смены. Мы закроем печь. Завтра утром придём и решим, что делать. Никому ни слова.
— Семёныч, ты с ума сошёл? А если он...
— Что «он»? — оборвал я его. — Он мёртв, Паша. Просто... очень прочный.
Я не верил в то, что говорил. Но я должен был это сказать. Я должен был сохранить хотя бы видимость порядка в рушащемся на глазах мире. Павел, бледный и напуганный, нехотя согласился. Он быстро собрался и ушёл, не прощаясь.
А я остался.
Я не мог уйти. Не мог оставить эту... загадку без присмотра. Я сказал себе, что остаюсь на ночное дежурство, чтобы «провести диагностику оборудования». Но я лгал самому себе. Я остался, потому что был напуган до смерти. И потому что был заинтригован до глубины души.
Крематорий ночью — это особенное место. Все звуки дня умирают, и остаются только внутренние голоса здания. Гудение электрощитков, редкие щелчки остывающего металла, шум вентиляции. Я сидел в своей маленькой операторской, пил остывший чай и смотрел на пульт управления «Гефеста». Температура в камере медленно падала. 800 градусов. 600. 400.
Когда она опустилась до двухсот, я услышал это.
Тук.
Тихий, отчётливый стук. Изнутри печи.
Я замер. Сердце, которое до этого билось ровно, сделало кульбит и ухнуло куда-то в желудок. Этого не могло быть. Термическое сжатие металла. Да. Конечно. Металл остывает, деформируется. Звуки. Это нормально.
Тук.
Пауза. Точно такая же, как и первая.
Тук.
Это не было похоже на случайные щелчки. Это был ритм. Методичный, спокойный, осмысленный. Словно кто-то внутри проверял прочность своей темницы.
Мой профессионализм, мой цинизм, моя вера в физику — всё это рассыпалось в прах, как содержимое урны после кремации. Остался только чистый, животный ужас. Я сидел, вцепившись в подлокотники кресла, и слушал, как кто-то или что-то стучит изнутри раскалённой, запертой на стальные засовы печи.
Стук продолжался около часа. А потом прекратился.
Я не знаю, сколько я просидел в оцепенении. Может, час, может, три. Ночное безмолвие снова окутало крематорий. Но теперь это была не тишина завершённости. Это была тишина ожидания.
Дрожащими ногами я подошёл к печи. Руки тряслись так, что я едва мог удержать фонарик. Я посветил на маленькое, из жаропрочного кварца, смотровое окошко. Оно было тёмным, замутнённым изнутри. Я прижался к нему лбом. Внутри, в багровых отсветах от раскалённого пода, было темно. Но я видел.
Он больше не лежал.
Он сидел.
Он сидел, скрестив ноги, спиной к смотровому окну. Идеально прямая спина. Спокойная, медитативная поза.
Я отшатнулся от печи, как от удара. Я сполз по стене на холодный кафельный пол. Дыхание перехватило. Это не человек. Это не тело. Это что-то другое. Что-то, для чего в человеческом языке нет названия.
И я начал замечать другие вещи. Воздух в помещении стал плотным, тяжёлым. Мне казалось, я вижу, как он мерцает, как дрожит пространство вокруг печи. Прямые линии стен и стеллажей в моём периферическом зрении начали едва заметно изгибаться, словно я смотрел на мир через толщу воды. Законы реальности в этой комнате стали... гибкими.
Я понял. Печь не должна была его уничтожить. Она его активировала. Жар, который должен был обратить его в прах, стал для него катализатором. Он не был просто огнеупорным. Он был проводником. Точкой входа. Анкером, за который цеплялась другая реальность, с другими законами, и теперь она просачивалась в наш мир, как вода сквозь трещину в плотине.
И эта трещина расширялась.
Я услышал новый звук. Низкий, вибрирующий гул. Он шёл от двери печи. Массивный стальной засов, рассчитанный на то, чтобы выдерживать огромное внутреннее давление, начал медленно, со скрежетом, поворачиваться. Не из-за механического сбоя. Его поворачивали изнутри.
Бежать. Первая, единственная мысль. Бежать, вызвать полицию, военных, кого угодно. Рассказать им. Но что я расскажу? Что в печи сидит бессмертный бомж, который гнёт сталь силой мысли? Меня упекут в психушку до конца моих дней. А оно выйдет.
И что тогда? Оно не выглядело агрессивным. Но я чувствовал, с первобытной, нутряной уверенностью, что его простое присутствие в нашем мире будет концом всего. Оно не будет разрушать. Оно будет замещать. Его реальность, с её текучими законами, просто вытеснит нашу, как капля чернил окрашивает стакан чистой воды.
Я посмотрел на свои руки. Они дрожали. Но в голове, сквозь панику, пробилась холодная, ясная мысль. Мысль оператора. Техника. Если система дала сбой, её нужно починить. Если процесс пошёл не так, его нужно остановить.
Огонь его активировал. Жар. Значит, его антипод... холод. Абсолютный холод.
Я вспомнил про баллоны с жидким азотом. Мы использовали их крайне редко, для заморозки особо сложных «биоматериалов» перед отправкой на экспертизу. Они стояли в дальнем складе.
Засов на двери печи повернулся уже наполовину. Гул усилился. Стены комнаты пошли рябью.
Я бросился на склад. Вот они, синие, покрытые инеем баллоны. Тяжёлые, неповоротливые. Я схватил один, покатил его к печи. Мои действия были лихорадочными, но точными. Я знал устройство «Гефеста» до последнего винтика. У него был технологический порт для экстренной подачи охлаждающего газа.
Дверь печи содрогнулась и приоткрылась на сантиметр. Из щели пахнуло не жаром. А чем-то другим. Озоном, как после грозы. И пустотой.
Я подсоединил шланг к порту. Повернул вентиль.
Раздалось громкое шипение. Белый, морозный пар хлынул в раскалённую камеру. В моей голове раздался крик. Беззвучный, ментальный вопль, полный не боли, а бесконечного, холодного удивления. Стены вокруг меня на мгновение стали прозрачными. Я увидел за ними не другие помещения крематория, а кипящий, бурлящий хаос из звёзд и туманностей, геометрию, от которой болели глаза.
А потом всё стихло.
Резко. Абсолютно. Гул прекратился. Рябь на стенах исчезла. Дверь печи замерла.
Я сидел на полу, оглушённый, опустошённый. Я не знаю, сколько прошло времени. Когда я пришёл в себя, в окне уже светало.
Я медленно, как старик, поднялся на ноги. Подошёл к печи. Дрожащей рукой я толкнул дверь. Она легко открылась.
Внутри было холодно. Стены камеры были покрыты толстым слоем инея. На поду, там, где сидело тело, не было ничего. Ни праха, ни костей. Пусто.
Почти.
В самом центре пода, там, где должно было находиться сердце, лежал маленький, идеально гладкий чёрный шарик. Размером с вишню. Он не блестел. Он поглощал свет. Я протянул к нему руку. Он был холодным. Не просто холодным. Он был средоточием холода. Прикосновение к нему было похоже на прикосновение к самой идее отсутствия тепла.
Я понял, что это. Это всё, что осталось. Сконцентрированная суть того, что было в печи. Семя. Ядро.
Я знал, что не могу оставить его здесь. Я знал, что не могу никому об этом рассказать. Они бы не поверили. Они бы начали его изучать. Пытаться нагреть. И всё бы началось снова.
Я взял его. Он был неожиданно тяжёлым, как будто его вес принадлежал не этому миру. Я завернул его в несколько слоёв ткани и положил во внутренний карман куртки.
В тот же день я уволился. Сказал, что проблемы со здоровьем. Павел ничего не спросил. Он был только рад моему уходу, словно я был живым напоминанием о той ночи.
Я продал квартиру. Купил старый дом в глухой деревне на севере, где полгода лежит снег. Я живу один. Я ни с кем не общаюсь. В моём подвале стоит старый промышленный холодильник. В нём, в контейнере, окружённый сухим льдом, лежит маленький чёрный шарик.
Я стал его хранителем. Его тюремщиком. Я больше не техник прощаний. Я — страж аномалии. Каждый день я проверяю температуру. Каждый день я чувствую его тихое, терпеливое, холодное присутствие. Оно не спит. Оно ждёт.
Я не знаю, что это такое. Осколок мёртвой звезды? Яйцо какой-то непостижимой твари? Или просто сбой в матрице мироздания?
Я знаю только одно. Пока я жив, эта дверь в другую реальность будет закрыта. И иногда по ночам, когда я сижу в тишине своего холодного дома, мне кажется, что я слышу тихий стук.
Но он доносится не из подвала.
Он доносится изнутри моей собственной грудной клетки.
Нет комментариев