Запрокинешь голову — красота! Сизые тучи за провалами окон перетекают в молочно-белый туман, укрывающий горные пики. Далеко, у самого горизонта, полыхают зарницы; над плоскогорьем ярится вьюга. Опустишь взгляд — и внутри оборвётся. Отсюда все пролёты видны, все повороты, которые уже миновал — тысячи ступеней, ведущих к Костяной Башне. Сколько их на самом деле — никто не ответит. Кто пробовал считать, тот сбился, а кто сбился — не дошёл.
Я делаю осторожный шаг, не видя, но чувствуя, как мелкое крошево — лёд и камень поровну — летит из-под правого ботинка.
Переношу вес на другую ногу. Вдох. Ещё одна попытка.
Ветер бойко подталкивает в спину, мол, давай, дружище, чего медлишь? Ещё дюжина шагов — и ты на другой стороне. Там обледеневшие, но крепкие ступени. Не конец, а продолжение пути. Там спасение.
Я отталкиваюсь от уступа, вкладываю оставшиеся силы в звериный прыжок. Только бы не оскользнуться!..
Ветер за спиной хохочет, мол, ну даёшь, смельчак! Так и в пропасть угодить недолго. Полпальца не хватит, чтобы на краю удержаться — и всё, снежок засыплет саваном, мороз обгложет кости. И ради чего?
А вот ради чего.
***
Идущий впереди старик спотыкается. Вскрикивает высоко, по-птичьи, как раненый сокол, припадает на левую ногу, да так и садится на ступеньку, растирая лодыжку. Башмаки у него никудышные, это я сразу приметил. Всё равно что сандалии напялить поверх онучей. Далеко в такой обувке не уйдёшь.
Почесав бороду, я опускаюсь рядом.
— Саюн айлал, отец, — говорю негромко, протягивая флягу с водой.
Дед по виду не из кочевников — откуда-то из восточных земель, лежащих за травяным морем Эн-Хаэр, Матери-степи. Там, говорят, горы упираются пиками в небо, а подножиями — в море. В горах стоят монастыри без стен, с резными крышами. В монастырях поют монахи. Такие вот как дед. Сухонькие, будто щепа для растопки, но крепкие, со смуглой дублёной кожей и открытыми, отчего-то добрыми лицами.
— Саюн-ах, — отзывается тот. — Ты не похож на кочевника.
На торговом языке степи говорят повсюду, от закатных морей до рассветных. Лёгкий язык, не то что северные. Много ума не надо — даже меня научили, когда служил в наёмном отряде. Был у нас лучник по кличке Три Пальца — Бургэдом звали. Хороший соратник, не из болтливых. Жаль, уже не свидимся.
— Так и есть, — киваю, — в Вилете родился, в Иверхайм пришёл умирать.
Тяжёлый воинский юмор. Не каждый оценит, не всякий поймёт. Но старик улыбается сквозь боль — не шутке, а мне самому. Вроде тучи никуда не делись, снег по-прежнему сеет, а теплее стало.
— Не торопи судьбу. Она сама решит.
И то верно. Никто по доброй воле не идёт на заклание: у всякого теплится надежда. Каждый думает, что уж он-то справится, выдюжит, дойдёт до конца. Дотронется до тлеющего уголька древней магии, что заперта в Костяной Башне, и исполнит желание. Сотням избранников не удавалось, а он сможет.
На этой вере всё держится.
Сказал бы, что глупость, да нет. Я сам такой. И старый Сокол с востока, видать, не нашёл в монастырях что искал: явился за чудом на дальний север, в злой заснеженный Иверхайм, где лестница в тысячи ступеней уходит в небо.
Стоящая на вершине пика башня, по легендам, выросла не из камня — из костей последних драконов. Самая высокая из скал — не что иное, как хребет Праматери. Когда-то чародеи, рождённые от драконьей крови, обитали здесь, на краю мира, но после Раскола солнце скрылось за пепельными облаками на много лет и магия иссякла — пропала, как сон поутру. Учёные мужи из западных цитаделей до сих пор спорят: можно ли её вернуть? Да только ни один отряд из ушедших на север не вернулся.
Костяная тропа — для одиночек. На ней легко предать, когда цель маячит перед носом. Ведь что важнее: обретённый в пути товарищ или заветное желание?
У каждого своё. Просто так сюда не идут и уж точно не распахивают душу первому встречному.
— Обопрись, отец, — говорю, когда старый Сокол пытается встать. — До следующего столба дойдём вместе.
Даю ему запасные стельки. Тёплые, на меху.
Слушаю, как благодарит горячо и долго. Держится за локоть не крепко, как-то бережно, и отпускает на ровном участке тропы.
Вскоре узнаю, что старика зовут Салдином. Он родом из Мирры — тёплого края, где живут птицы с ярким оперением и растут фрукты слаще мёда. Мы идём плечом к плечу, а он всё говорит... и я слушаю.
Самому рассказывать нечего. Что моя жизнь рядом с такими чудесами?..
Мы шагаем до темноты. Медленно, как два жука-навозника, зато верно. Даже дыхание ни разу не сбивается. Не стучит сердце, как степной бубен.
Только когда добираемся до мерного столба, светлеющего драконьим зубом в синих сумерках, я узнаю, что Салдин слеп на один глаз. Да и второй наполовину подёрнут пеленой. Он не видит отметки: очередная сотня ступеней остаётся позади.
Я в задумчивости чешу бороду. Тонкая полоска неба на горизонте отливает багрянцем: завтра будет ветер. На мороз пойдёт.
Наконец приняв решение, сбрасываю заплечную сумку и развожу огонь. Салдин что-то тихо поёт, рассыпая по кружкам сладко пахнущую пыль. Обещает научить названиям специй, от которых по телу разливается приятный жар. Я только хмыкаю и заворачиваюсь в плащ. Думаю, что всё равно буду звать его Соколом — пускай и не зорким.
Засыпая, слышу, как недовольный ропот катится по скалам. Вздрагивают драконьи кости.
***
Возле каждого мерного столба есть площадка, укрытая скалистым навесом от ветра и голодной пропасти, которую от тропы отделяют несколько шагов. Что-то вроде гротов с закопчёнными стенами, где сложены очаги. На стенах выбиты слова — или рисунки от тех, кто не обучен грамоте. Ещё одна людская привычка: желание оставить что-то после себя.
Впрочем, среди путников бывают сердобольные: предупреждают идущих позади о завалах, о наледи, о переменчивом ветре... Сколько живу — не устаю удивляться. Всегда находятся те, кто читает погоду по сизым облакам, предсказывает судьбу по линиям на ладони или вон, как мой старый Сокол, стоят ни свет ни заря — ещё только сумерки занялись — на одной ноге. Лицом к восходу, руки сложены на груди, глаза закрыты. Будто цапля посреди болота, а не Сокол вовсе. Не шелохнётся!.. Ни один мускул на лице не дрогнет.
Грею воду в котелке, а сам наблюдаю за ним, вспоминаю, как нас гоняли в дружине — безусых мальчишек, — покуда воздух в груди не кончался. По тонкой жерди через ручей бегали. С завязанными глазами на кулаках сходились: попробуй угадай, откуда старший кметь вынырнет. Но там другое. Там кураж, река бурливая. А здесь — спокойствие. Безмятежность. Вода подо льдом.
Позавтракав лепёшками Салдина — немного сладковатыми на вкус, как вчерашняя пыль, — идём до следующего столба. Уже не как жуки-навозники — скорее, как кузнечики. Тут примеримся — там прыгнем. Прислушаемся, не гудит ли под ногами, и дальше... От низких и широких ступеней — до высоких, изгрызенных ветром.
— Подышим? — спрашивает Сокол дважды в день.
Я киваю.
— Отчего не подышать? Запросто!
Он садится на расстеленный плащ, сплетая ноги в причудливый узел — несмотря на больную лодыжку, — и дышит. Хотя со стороны кажется, что нет. Настолько медленно и тихо поднимаются рёбра, что старый Сокол напоминает изваяние. Так и хочется подойти, тронуть за плечо, чтобы убедиться, не окаменел ли часом.
Но нет, не настолько мне страшно остаться одному.
Тропа — не для тех, кто боится.
Просто думаю, разминая ноги на холоде, для кого стараюсь. Слепую птицу на груди пригрел? Или сам под чужим крылом прячусь?
***
О причине, что привела его в Иверхайм, Салдин молчит. Вряд ли то была слепота — с ней, судя по всему, старик ужился. Он рассказывает много, но всё о другом: о Миррских красотах, озёрах и храмах, горных долинах, о друзьях и знакомых, встреченных им за долгую жизнь. Некоторые истории напоминают притчи. Я только хмыкаю, но он, кажется, привык и не требует столь же многословных ответов.
Что вояка может понимать в красноречии?
Мне с детства в голову вбивали: молчи и слушай, за умного сойдёшь.
Вот и слушаю. Слышу за час до заката, как впереди, за поворотом, спорят два голоса. Мужские. Потом девичий вспарывает воздух — тревожной горлицей улетает в небо. Не к добру.
— Ты обожди, отец. Пойду проверю. — Смыкаю пальцы на рукояти ножа. Такие клинки, заговорённые над огнём, знают только одного хозяина и уходят в могилу вместе с ним, если враг не снимет с убитого. Но так поступают редко: даже лихие разбойники боятся проклятий.
Салдин кивает. Тоже чует неладное: слух у старика острее моего. Понимает, что в схватке от него не будет прока, и прислоняется плечом к валуну.
— Подышу пока.
Настолько доверяет судьбе, что не сомневается, не спорит. Всем бы такую выдержку. Он и меня принимает как посланника свыше. От данного в пути не отворачиваются, о потерях не скорбят. Не потому, что не больно. Просто его бог — который всё, — не отбирает насовсем. Каждая душа — часть единого потока.
Удобная вера. Хорошая. Жаль, чужая.
Я поднимаюсь на десяток ступеней. Преодолеваю крайний уступ, подтянувшись на руках. За поворотом стоят не трое, как я решил по голосам, а пятеро. На снегу алеет кровь. Пахнет горечью потушенного костра.
Что ж, я вовремя.
***
— Ты! А ну брось нож!
Высокий незнакомец обращается ко мне. Он одет в добротную куртку с меховым воротником. Моложе меня, но далеко не юнец. Гладко выбритый подбородок, рельефные скулы и хищный нос — наверняка выходец из западных княжеств. Но говорит чисто, по-вилетски. И голос на удивление красивый: не просто зычный, как у воеводы или глашатая, а мелодичный, лихо меняющий тембр с угрожающего на вкрадчивый.
— Я сказал, брось. Иначе вспорю ему глотку.
Он действительно держит стилет с узким лезвием у горла одного из троих молодчиков: таким оружием пользуются женщины или наёмные убийцы. Двое в нерешительности топчутся на краю площадки, у столба. Обычно разбойники не заходят высоко, промышляют у подножия, там, где у путников есть что брать: многие несут с собой золото, оружие, ценности — в надежде предложить щедрую плату. Монеты в обмен на желание.
Кому предложить? Справедливый вопрос. Никто не знает, что ждёт в Костяной Башне, но и разум чужой — потёмки.
Эти трое — явно братья, и тот, что замер в крепком захвате — старший. Вожак. Будь он неродным, щенки бы сбежали или бросились вдвоём на одного. Шансы неплохие, если бить умеючи. Но вместо этого выжидают. Бросают на меня косые взгляды, решая, на подмогу пришёл или на погибель.
Я хмыкаю и развожу руками. В правой по-прежнему зажата рукоять. Девица за спиной певуна охает. Сестра? Или невеста?
— Я не расстроюсь, — говорю почти весело. — В чужие дрязги лезть не стану. Их не знаю, — указываю на дрожащих парней, — тебя тоже. Шёл своей дорогой и дальше пойду. Хотя что-то подсказывает мне, что трое на одного — не лестный расклад. Стоит ли оно того?
Смотрю на братьев. Средний скалится: половины зубов во рту не хватает. Младший опускает взгляд, а заодно и руку с зажатым в ней чеканом — боевым топориком, украшенным чернью. Наверняка достал оружие нечестным путём: не по статусу оно оборванцу. У обоих клеймо на лице — шрам во всю щёку, как тавро, которым скотину метят. Это что же за семейка?
Старший сплёвывает.
— Не дёргайся, паскуда. — Кинжал чертит тонкую линию на шее. — Ты его знаешь?
Вожак опасливо качает головой.
Цепкий взгляд возвращается ко мне. Не верит, значит, певун. Правильно делает. Глядишь, голову на плечах сохранит и девицу заодно.
А та знай выглядывает из-за чужого плеча. Чёрные косы растрепались, горят угольками глаза — широко распахнутые, огромные на маленьком лице. Черты тонкие, по-птичьи заострённые. Шея длинная, как у птенца, и пальцы что когти. Цепляются за плечо заступника.
— Отпусти его, Надко, — шепчет. — Проучил, и хватит. Пойдём. До темноты успеем...
Вспоминаю, что меня Сокол дожидается за поворотом. И впрямь — стемнеет скоро. Вьюга из-за гор идёт.
— Ну так что, разойдёмся по добру? Тропа узкая. Делить пока нечего.
— Тебе, может, и нечего, а этим!.. — Певун перехватывает старшего лихача за шкирку, как пса, и толкает от себя. Тот пролетает несколько шагов и падает коленями в снег. Братья поднимают под локти.
— Пошли прочь. — Устало, но твёрдо, не поднимая голоса.
Я сторонюсь, когда трое ковыляют мимо. Только средний оглядывается, щерит зубы. Ох, промолчал бы!..
— Ты, Скоморох, остерегись. Глотку вспороть никогда не поздно. Тебе или твоей... — Последнее слово тонет в хрипе. Изящное лезвие входит среднему в бок.
Названный Скоморохом бросает, почти не целясь, иначе бы угодил меж позвонков. А так — грязная работа, поспешная. Если в почку — не жилец.
Девица, побледнев ещё сильнее, отворачивается.
Я провожаю братьев взглядом — и след из крови, что тянется за ними по снегу. Размышляю, пора ли звать Салдина или обождать немного.
Ну, дела творятся!..
***
Скомороха зовут Нада́ном. Про себя я оставляю прозвище. Его спутница — Заряна. Красивое имя. Но для меня становится Плясуньей. Ей бы танцевать на полянах да через костры прыгать: тоненькая, лёгкая, живая, несмотря на бледность и впалые щёки, — но этому не бывать. Левой ноги у Заряны нет. Отнята по колено, ниже только деревяшка. Поразительно, как дошла так высоко, не сдавшись. Храбрая птичка.
Она закусывает губу, когда Салдин опускается рядом на колени, но не упрямится, позволяет чутким пальцам старика ощупать культю, а затем и ладный посох с заострённым металлическим концом, на который опирается при ходьбе. Говорит, что не страшно. Привыкла.
Я отворачиваюсь, чтобы не смущать. Затем и вовсе отхожу к краю — смотрю наверх, прикидывая, сколько ступеней осталось. Две трети позади, но чем выше, тем круче тропа.
— Он добрый человек. — Скоморох подходит сзади беззвучной тенью.
— Так и есть.
Может, самый добрый из встреченных мной. Мало на свете тех, кто искренне заботится и не ждёт ничего взамен.
— Кажется, они поладили, — добавляю негромко.
Заряна знает несколько слов на языке Степи, но поначалу мне приходится поработать толмачом. Хорошая работа, не пыльная. После того, как два десятка лет отмахал мечом, можно и языком поболтать.
Понятно, о чём Скоморох думает. У него нет повода мне доверять. Зато ждать возвращения братьев после обещания — вполне. На вопрос о том, что не поделили, отвечает коротко:
— Стервятники. Им всё равно что жрать, хоть падаль.
Киваю. Насмотрелся на таких, пока служил в наёмном отряде. Всякое бывало, но с мертвецов дани не брал: ни колец, ни сапог не снимал без нужды.
— Ясно, — говорю. — Можем вместе наверх... Другого пути всё равно не сыщем.
Взгляд у Скомороха пронзительный, колючий. Теплеет, только когда к Заряне обращён.
— Выходит, что так. Пальцем её тронешь — окажешься внизу. — Указывает на пропасть под ногами.
Я хмыкаю. Не каждый осмелится так со мной говорить. Опытный боец всегда оценивает соперника не только по числу шрамов и развороту плеч, прежде чем бросать вызов. А певун на бойца похож мало: худощавый, с узкими ладоням и мягкими, как у девы, русыми кудрями. Но спорить ни к чему. Я видел, на что он способен, и поступил бы так же из стремления защитить дорогого человека.
Вот и гадай: друга встретил на тропе или врага. Время рассудит.
Чуть помолчав, он возвращается к Плясунье. С добрым Соколом оставляет её без опаски, а со мной — нет. Оно и понятно.
***
— Почему Плясунья? — Она подсаживается ко мне во время привала, пока мы с Салдином «дышим». — Из-за ноги звучит как насмешка.
Тонкие брови хмурятся. Плечи вздрагивают под порывами ветра.
— Вовсе нет, госпожа, — объясняю, чтобы не обиделась. — Напротив. Наш старый Сокол, — киваю на монаха, — видел в жизни много чудес. А я — всего одно. В степных землях есть бабочки. Маленькие, размером с ноготь. Летают не днём, как прочие, а когда восходит луна. И крылья у них... ну, серебрятся. Как звёздная пыль, сказали бы певцы, — усмехаюсь в надежде подобрать другое слово, но куда мне. — Красивые создания.
А впрочем... что вояка понимает в красоте?
Морщинка меж бровей исчезает. С улыбкой моя Плясунья становится почти хорошенькой.
— Тогда буду звать тебя Ворхом.
Смеюсь.
— Что? Не по нраву?
— Напротив, госпожа.
Ещё как по нраву. Чёрный медведь, которого в Вилете кличут ворхом, красуется на княжеском гербе. Могущественный зверь, заступник и опора. Мне ли не знать: я сам медвежью морду малевал на щите, пускай служил в Чурнаве, а не в столичной Вилице.
Отрадно, когда о тебе так думают. И разом всё становится на место.
Плясунья-то моя — не просто степная бабочка с рваным крылом. Княжна.
***
Я видел Воимира, князя Вилеты, единожды в жизни — когда попал в дружину. Тогда он был молод: старших сыновей садил на колени. Широкой души человек: никогда не заботился, что о нём другие подумают. Гневался во всю мощь, одаривал щедро. Люблю тех, у кого слова не расходится с делом. Такие бьют в лицо, не в спину.
И всё-таки где-то князь сплоховал, не по тому ударил. Все говорят, что в мире не осталось волшебства, а в проклятья верят. То там ворожея порчу нашлёт, то здесь колдуна изловят и к столбу поведут казнить.
Не знаю, правда или нет, только двое старших наследников слегли с хворью. Одного похоронили весной, другого осенью. Третий сын Воимира ушёл через год. Осталась одна дочь и младший княжич, от второй жены.
Слухи поползли что змеи — по всему княжеству и за пределами. Говорили, что сам князь не встаёт с постели. Поди разбери, от горя или недуг виноват. Знахари отовсюду стекались в Вилицу. Шарлатанов клеймили, а то и вешали: нрав у Воимира мягче не стал.
А в прошлом месяце не стало князя. Это была последняя весть, которую я слышал на границе Иверхайма и Вилеты — перед тем, как ступил на тропу.
***
Весь следующий день идём вереницей. Четыре жука, будто связанных нитью. Скоморох и Плясунья впереди: он несёт поклажу за двоих, она — ловко помогает себе ивовым посохом. Постукивает деревяшка по наледи. Всё, что подтаяло вчера, за ночь схватило льдом.
До сумерек все молчат — каждый о своём. Даже огонь, разведённый в ночи, не будит тягу к беседе. Скоморох по-прежнему ко мне приглядывается. Я невозмутимо чищу котелок. Сокол с Плясуньей говорят без слов — одними глазами. Старик учит княжну складывать пальцы особым образом. Показывает точки, на которые нужно надавить, чтобы боль из натруженной ноги ушла.
— Щекотно! — Она устало смеётся, повторяя за учителем. Растирает ладонь, пока та не становится красной. Потом, обжигаясь, пьёт кипяток со сладкой пылью. Засыпает первой.
В середине ночи меня сменяет на страже Скоморох.
Просыпаюсь под утро: кашляет Салдин. Не в первый раз, но сильнее прежнего. Долго и надрывно, от самой груди. Нехороший кашель. Не помогли мои стельки.
— Ав-най, отец. — Протягиваю ему рукавицы, а сам прячу ладони под мышками. Встану — что-нибудь придумаю. — Не спорь.
Он не спорит. Только плечи вздрагивают в темноте.
Плясунья придвигается с другого бока и обнимает старика. А когда за тучами поднимается солнце, старый Сокол встаёт на одну ногу. Складывает на груди ладони. Дышит.
***
— Возьми, пожалуйста. — Она, как и в первый раз, садится рядом.
— Боюсь, твои мне будут малы, госпожа, — отшучиваюсь, показывая медвежью лапищу. На ладони бледнеют шрамы.
— Они не мои. Брата... были.
Не успеваю опомниться, как она берёт меня за руку и натягивает варежки — из серой шерсти, большие, видно, что с любовью связаны. Кто знает, может быть, княгиней. Я никогда вещей, оставшихся от мёртвых, не носил, а тут... Как отказаться? Оскорбить доброту легко.
— У меня другие есть, — поспешно говорит она. — Эти просто... на удачу.
— Спасибо, госпожа.
Она отходит к Салдину — вести немые разговоры, — а я стою, как верстовой столб, к земле приросший. Что-то ворочается в груди: не то горько, не то радостно.
***
После этого Плясунья говорит со мной чаще. Охотнее. Скоморох бросает хмурые взгляды. Я только хмыкаю. Ему тревожиться не о чем: ту нить, что протянута между ними и видна даже мне, ни нож не разрежет, ни ветер не порвёт. Здесь, на вершине пика, мы с Салдином для княжны — просто попутчики, а он — целый мир, на котором всё держится.
Мне это чувство знакомо. Я свой мир однажды потерял. Упустил, как воду сквозь пальцы. Горюй, не горюй — не воротишь.
***
Когда из-за очередного выступа показывается Башня, все замирают. Плясунья запрокидывает голову. Сокол что-то шепчет: если молитву, то пускай она поможет.
С виду крепость кажется руинами, наполовину вросшими в тело горы. Не белая, скорее желтовато-серая, сложенная из плит известняка. В проклятия я верю, как ни странно, а в сказку про драконий хребет — не очень.
Останавливаемся в небольшой пещерке: ещё не стемнело, но силы лучше поберечь. Пока вскипает вода, мы со Скоморохом обмениваемся взглядами. Припасов хватит на несколько дней. Назад пойдём впроголодь — не обязательно быстрее, чем вверх.
Плясунья вскрикивает в темноте. Когда подносим лучину, становится ясно, отчего: в глубине пещеры, привалившись плечом к валуну, сидит женщина. Не скелет даже: обглоданная морозом плоть держится на костях. К груди прижат свёрток: что-то увесистое завёрнуто в тряпицу. Никто из нас не тревожит покой. Похоронить бы, как положено, да негде. Вокруг только лёд и камень.
Княжна больше не дрожит. Уходит к очагу, поближе к Салдину. Стыдится того, что испугалась мёртвой.
Зря. Я бы тоже испугался.
***
Из-за снега тропу почти не видно. Ползём еле-еле, «дышим» всё чаще.
Проклятая башня приближается нехотя, будто и впрямь бережёт что-то от чужаков. Интересно, многие ли попадали внутрь?..
Стоит об этом подумать, как нога ухает вниз. Отступаю в сторону на шаг, а мимо со свистом летит камень.
— Берегись! — Ветер заглушает крик. Я успеваю оттолкнуть идущего впереди Салдина.
Скоморох оборачивается. Ладонь тянется к поясу, но не успевает. Второй камень, пущенный из самодельной пращи, ударяет его в висок. Певун взмахивает рукой, пытаясь удержать равновесие, но оскальзывается. Два шага назад — медленных, как сквозь студёную воду, — и он падает в пропасть спиной вперёд.
Истошный вопль проносится над скалами. Никакой ветер ему не помеха.
Я всякое видал в боях, но от крика княжны леденеет сердце.
Расстояние, что отделяет меня от братьев, беру двумя прыжками. Думать становится некогда. Нож по рукоять входит в глазницу старшего. Средний оттаскивает меня, перехватывая за горло. Бью под колено и скидываю со спины.
Не была, значит, смертельной рана от броска кинжала. Следующая — будет.
Камень бьёт по уху. Мир на короткий мир темнеет, теряется в звоне. Смаргиваю. Ловлю среднего за кожух, падаем вместе на ступени. Чужая рука давит на лицо, зажимая нос и рот, дышать становится нечем. Лезвие ножа рвёт сухожилие — до паха не достать. Зубами впиваюсь в руку и перекатываюсь на бок. Нож вылетает из пальцев. Пытаюсь краем глаза увидеть младшего, но куда там!.. У него, поганца, праща, больше некому стрелять.
Зря в первый раз отпустили. Все добрые, глядите-ка! Но я больше других виноват.
Отбивая чужой кулак, хватаю среднего за голову. Удар. Ещё один. О край ступени бить легко. Она всё делает за меня.
Встаю, пошатываясь, вытирая кровь, бегущую за воротник. Боли нет, только звон в ушах...
Младший наверху. Когда успел подняться? Нас с ним разделяет дюжина ступеней.
И Салдин.
Мой старый Сокол стоит на коленях. Не дышит. Овчинный полушубок потемнел от крови. Левый полузрячий глаз стекленеет.
Гэрэлд ирээй, отец. Оставь рукавицы себе.
Подбираю нож и бросаю с места. Он только чиркает ублюдка по плечу. Вижу, что княжна на земле, слишком близко к краю — тянется за посохом, но младший выбивает его пинком. Таких не клеймить надо — сразу вешать.
Последний рывок. Он встречает меня не камнем — свистом топорика. Того самого чекана, чернённого вязью. Ныряю под локоть, дело нехитрое. Моя рука сильнее и, перехватывая древко, рубит без жалости. «Клюв» пробивает впалую грудь. Неужели оно того стоило?..
Бесцветно-голубые глаза смотрят на меня — без ненависти или раскаяния, — а потом последний из братьев летит в пропасть. Я опускаюсь на снег рядом с княжной.
***
Она цела, ничего не сломано. Только деревяшки, заменявшей ногу, больше нет: треснула пополам, угодив между камнями. Всё время, пока я вожусь с её ногой, Плясунья смотрит мимо. Глаза стеклянные.
Её бы сутки не трогать, а лучше двое. Укрыть одеялом, спрятать от ветра и не прикасаться.
— Надо идти, — говорю, с трудом себя слыша. — Нельзя тут ночевать.
Она молчит. Плясунье всё равно, что можно, а чего нельзя. Кажется, будто душа её ринулась в пропасть.
Собираю в потёмках то, что осталось. Перебрасываю дорожную сумку на живот и сгибаю колени.
— Пора, княжна. Только за плечи держись, я понесу.
Приходится повторить дважды, чтобы она поняла. Моя Плясунья смотрит так, будто видит впервые.
Наконец, несмело поднимает руку. Вторую. Обхватывает меня за шею. Терпит, пока я пытаюсь устроить её на спине. Лёгкая, как пёрышко. Тяжёлая от горя.
***
Не знаю, как я шагал в ночи. Не помню.
Ничего не видел, кроме ступеней под ногами. И не слышал. Только чувствовал, как билось чужое сердце. Один бы не дошёл.
Узкий мост, венчающий тропу, чуть не стал последним отрезком на пути. Живо вспомнил, как ходил по узким брёвнам, неся в каждой руке по ведру... А больше ничего не приходит: ни мыслей, ни снов наяву. Звенящая пустота.
Ворота башни щерятся «калиткой» — провалом, куда мы с княжной ныряем на ощупь. Она помогает как может, а затем, когда ссаживаю её наземь, зажигает лучину.
Поперёк горла встаёт ком. В свете огонька моя Плясунья выглядит немногим лучше той бедняги, замёрзшей в пещере.
Устраиваю её поудобнее в нише между каменных колонн, чтобы не дуло. Укрываю двумя плащами, не слушая возражений. Кто знает, что там впереди? Кроме лестниц и зияющих в полу провалов, сквозь которые рвётся ветер. Дальше — только в одиночку.
— Ворх?..
Оборачиваюсь через плечо. Медлю, зашнуровывая меховые ботинки.
— Как давно ты понял?
— Почти сразу.
Она прикрывает глаза.
— Я не для себя пошла... для Радко. Он один из нас остался... после того, как отец...
Я сжимаю в пальцах её ладонь — холодную, как кусочек льда.
— Спасибо. Я бы не смогла одна. — Она плачет, уже не стыдясь. — Надан из-за меня...
Когда рушится мир, гаснет и надежда.
— А ты, Ворх?.. Для кого сюда шёл?
Чуть подумав, отнимаю руку.
— Я вернусь, — обещаю зачем-то.
А для кого — уже неважно.
***
...Нога всё-таки оскальзывается. Выручает варежка, оставшаяся одна из пары. Цепляюсь левой рукой за выступ, правой, качнувшись, хватаю гобелен. Истлевшее от времени полотно трещит, но я успеваю перепрыгнуть на ту сторону.
Степной бубен в груди рвётся. Нет, показалось. Вдыхаю через боль. Когда сердце успокаивается, нахожу очередную лестницу. И снова наверх, теперь при свете утра — серого и зыбкого, как сам Иверхайм.
Мне вдруг становится смешно. Наверное, не только силы уходят, но и разум.
Я не знаю, что ищу. Духов-чародеев, рождённых от драконьей крови? Жертвенный алтарь? Волшебный артефакт? У каждой легенды — своя правда. Все они сходятся в одном — в исполнении желаний. Но откуда тянутся корни — кто первым рассказал эту байку, да так, что несколько поколений глупцов сбивают ноги о ступени, — поди разбери.
Я бесцельно брожу по залам, этажи сменяют друг друга. В южных княжествах, не говоря уж о степи, никто не строил из камня — и уж подавно не видывал таких громадин. Эта крепость уместила бы в себе полдюжины вилетских храмов. Целый город, выросший в скале, как гриб на стволе дерева.
Интересно, если пойду вниз по лестнице вместо того, чтобы карабкаться наверх, отыщу обратный путь? Второй раз через разлом не прыгну. Ноги, недавно горевшие огнём, наливаются тяжестью, будто к каждой привязана пудовая колода.
Спустившись на этаж, попадаю в хранилище, которому не видно конца и края. От пола до потолка тянутся ряды сундуков и полок, заваленных свитками. Впереди что-то поблёскивает, будто огни зажжённых свечей, но холодного, серебристого оттенка...
***
Я трогаю княжну за плечо. Она дышит прерывисто, на бледном лице лежат глубокие тени. Открывает глаза.
— Ты пришёл, — беззвучно шепчет, одними губами. — Или снишься?
— Нет, не снюсь. Погляди.
Сажусь рядом, опираясь спиной на колонну. Достаю из внутреннего кармана сосуд, похожий на бутыль из синеватого стекла. Вытаскиваю пробку и тихонько стучу ногтем по стенке. Наружу выпархивает бабочка с прозрачными крыльями. Даже в свете хмурого дня, что льётся через провалы окон, они мерцают серебром.
— Звёздная плясунья, — выдыхает княжна.
Боль в её глазах на миг сменяется восторгом.
— Это и есть... волшебство?
— Наверное, госпожа. Я не знаю.
— Не госпожа... Вилена.
Вот как. Не Заряна и не Плясунья. Тайное имя, которое ведают только родные.
— Вилена, — повторяю эхом.
Она замёрзла так, что больше не дрожит. Усаживаю к себе на колени и качаю, как ребёнка. Молчу о том, что просить о сокровенном здесь некого. Башня пуста, не считая этих странных, непостижимых созданий.
Однако если бы сумел, загадал бы её желание — чтобы маленький княжич избавился от скверны и Вилета не ухнула в междоусобные распри. Чтобы княжна моя встала на ноги и пошла танцевать, прыгать через костёр на изломе весны...
Почти провалившись в дрёму, я открываю глаза. Там, где недавно порхала плясунья, загорается ещё одна, и ещё... Сотни насекомых мелькают в стылом воздухе, накрывая нас с Виленой серебристым куполом.
Второе чудо в моей жизни, не считая встреченного на пути. Оно и понятно.
Если в мире есть проклятия, то должны быть чудеса.
Автор: Дарья Райнер
Комментарии 3