Случилось это годах в сороковых в деревне близ Ленинградской области. Девку одну всей деревней выдать замуж пыталися. Ей уж двадцать три года стукнуло, по тем временам возраст приличный, даже запоздалый для создания семьи, а она всё в девках сидела, всё ленты синие в косы вплетала да гадать на венках к речке бегала. Сплетни целым роем по деревне носились, что Марфа так старой бездетной девой век свой и проживёт. Всех молодчиков от себя отогнала, что свататься к ней захаживали. То у Петьки нос кривой, то Ванька не тот подарок принёс, а у Жеки и вовсе рост не абы какой высокий. Сестры её уж замуж повыскакивали, а краснощёкая красавица Марфа так и бегала по деревне не венчанная, всё своего ждала, суженого да ряженого. С подружками хохотала, на всех праздниках плясала, а годы шли. Мать поощряла, берегла, не давила. Средств на житьё хватало, дочу из избы замуж не гнала. Пущай, говорит, живёт, и мне по хозяйству помощь какая-никакая будет, и ей в радость, коли своей семьи нет. Так кавалеров-то и поубавилось, что в избу к ним шастали, пока отец, что четыре зимы на заработках деньгу сколачивал, не вернулся.
Как узнал, что Марфа всё ещё с соседской ребятнёй в прятки играет да волосы свои распускает, так стены в избе сотряс голосом своим грозным, дочку на совет вызвал и криком ругал. Соседи послушать приходили да под окнами прятались.
Недели не прошло, как Степаныч, отец Марфы, замуж её выдать порешил. В деревне уже стыдно ему в глаза людям заглядывать было: все девахи венчанные, только его Марфа одна по деревне носится.
Всех путёвых молодчиков к рукам бабским прибрали. С соседней деревней решился Степаныч на уговоры идти. Там у него как раз родственник дальний проживал.
Жених сразу и отыскался — тридцатипятилетний вдовец Фёдор. Жена его при родах на тот свет отправилась, прихватив с собой дитё, что в утробе материнской задохнулось и так осталось. Резать не стали, плод от матери после смерти отнимать, схоронили в одном гробу. Три года прошло, а без женской руки тяжело стало Фёдору хозяйство держать, так и согласился он на свадебку повторную да на жену молодую. На том и порешили. А деревня, где жених свои годы тащил, Осиново называлась.
Марфа как узнала, так слезами и залилась, к материнской груди прижалась и ревела, словно девчонка малая. Мало того, что за нелюбимого, так ещё и в Осиново девку отсылали. Много чего страшного бабы про эту деревню шептали, какие только байки среди люда деревенского не ходили, стоило солнцу зайти и огню в печках разойтись.
Своего кладбища в Осинове не имелось, хоронить ездили в соседние деревни, но молва шла, что не ездят осиновцы по другим кладбищам, в болотах мертвяков своих хоронят. Кто естественной смертью скончался, стариков да старух, в тряпки мотают, как кукол, и в болото кидают, чтобы жижа их поглотила. Молодых, кто по неправедной судьбе сгинул, аки случай какой несчастный или ж болезнь лютая, всегда нарядно рядят. Девушек — в сарафаны белые, в волосы ленты да цветы вплетают, губы ягодой красной растирают. Молодчиков — в кафтаны парчовые, сапоги красные. Болото мёртвых долго вбирает, пока в жиже полностью не затопит. Болото густое, вонючее, дня два-три тела погребаются. А в это время деревенские с иконами да свечами стоят у краёв по всей топи среди осин, слова шепчут странные да покачиваются в такт ветру. Прощаются. Ни ночь им не помеха, ни стужа.
Время нужное проходит, и всплывают мертвяки, в тряпки да сарафаны ряженые, как живые из-под век своих заплывших глядят, будто в душу заглядывают. Торфяники не дают разложиться и выталкивают «дары» людские за ненадобностью.
Поговаривали, что и живых осиновцы в топи кидают, якобы жертвы человеческие приносят болотам своим. Кто их, осиновцев, разберёт, по какой вере годы свои проживают, по какой правде. Тряпками вяжут, рот затыкают и в жижу вязкую кидают. Пока человек на дно отходит, так и стоят с иконами, покачиваются да песни свои странные шепчут, а оный в тряпку от ужаса мычит, пока в болоте не задохнётся. Говорят, с чужаками, что не ихние, они так расправляются.
Слух такой, тихий, подколодный, за самоваром обмысленный, по деревне полз, что в Осинове колдуны имеются, которые силой тёмной заправляют, да ведьмы лесные. Вся деревня кишмя ими кишит. В каждой избе по одной, а то и по две ведьмы живут да дела свои не богоугодные творят.
Ведьмы на болота таскаются, руками машут, заговоры читают, в жертву людей топям приносят. В книжках своих надписи какие-то пишут, шепчут, потом эти книжки в сундуках прячут и по наследству дело колдовское дочерям да сыновьям передают. Чертей на перекрёстке кровью вызывают, мор да болезни жуткие наводят. Страшная та сила колдовская: как посмотрит на тебя ведьма глазом своим недобрым, так и замертво бухнешься. Поминай как звали.
Марфа ревёт, про ведьм и болота бате рассказывает, грозится, что сгноят её там, не доищутся потом, а он и слышать ничего не хочет. Сундуки ей собрали, в сарафан нарядный одели, в телегу посадили и в Осиново отправили. Степаныч сам на вожжах сидел, дочку стерёг, чтобы дёру обратно не дала. Мамку не пустил утешать.
Марфа на телеге сидела, слезами обливалась, ни мужа ей не надо, ни избы новой. Вспоминала, что подружки ей про ведьм осиновских рассказывали.
Якобы за одного молодца девка Катерина замуж собиралася, парень тот ей также взаимностью отвечал, но со свадьбой не спешил, хоть и честь по чести обещался. По молодости и грешности своей любил оказывать знаки внимания и другим девушкам. Шашни крутил и с другой, Зиной звали, которая также влюблена в него была, но ухаживал несерьёзно, играючи. Проходил он к Зине месяц-второй, после к Катерине вернулся, и свадьбу наконец сыграли. Любил он Катерину-то. Всё дело благое, да вот только в ночь перед свадебкой сделалось невесте дурно, тронулась она умом, вскочила, засобиралась, завозилась. Родители удержать пыталися, а она так и выскочила из дому с криками, что едут за ней на свадьбу, бежать надобно. Так и пропала на болотах-то. Долго искали, так и не сыскали. Говорят, сгинула Катерина. А кто-то нашептал, что тройка вороных лошадей её на болотах подхватила и увезла. Бубенчики звенели, копыта стучали. Ждали её всё же…
Молва шла, что у Зины, от которой ушёл молодец в итоге к своей Катерине, бабка ведьмой была и руки в чёртовой водице омыла, чтобы жених к её внучке вернулся, а от Катерины избавилась, мысли ей делами своими тёмными в голову ненадобные сунула. Так и свела Катерину с ума, что та в лес кинулась.
Вернулся ведь жених к внучке ведьмовской после того, как сгноила бабка Катерину-то его.
Марфа как вспомнила, так снова слезами обливаться начала. Вдруг и её кто-то так с ума там, в Осинове, сведёт, или по прихоти ведьмовской черти под землю на вороных лошадях утащат. Отец только хмыкал и грозно напутствовал перед семейной жизнью. Так и привёз её в Осиново. Тут же, чтобы время зря не терять, и обвенчали молодых, тихо, без лишнего люда, в часовне, что выстроили недавно из свежих брёвнышек.
Марфа на Фёдора не смотрела, всё плакала, целоваться не хотела, батюшку не слушала. Отец только прикрикивал да пальцем грозил.
Опоили деваху чем-то «тёпленьким», отец согласие дал, чтобы не буянила сильно да дел каких смрадных не наделала, покорной стала. Уж и не помнила она, как сундуки с приданым её к Фёдору в избу перетащили, как отец, поцеловав дочь в обе щёки и благословив, отбыл после венчания. Как вёл её Фёдор в спаленку, как сарафан с неё снимал да волосы расплетал, по рукам, груди водил и на спину укладывал.
Проснулась с утра нагая, растрёпанная, почувствовала: Фёдор ручищами своими огромными обнимает, во сне улыбается. Обомлела Марфа, поняла, что с ней вчера сделалось. Слёзы так и полились рекой из глаз. Женой она перед Богом Фёдору стала, всё подтверждение перед глазами сталося. По воле отцовской и против её желания.
Надела Марфа наспех сарафан свой венчальный и кинулась из дому в лес, куда глаза глядят, к болотам — топиться. Горе её сердечко душило и судьба будущая. Бежит и плачет, деревьям да цветам свою печаль да тоску рассказывает. И жизнь ей не жизнь, только кончина скорая воодушевляет сердечко юное, девичье.
Так и выскочила на болота, ноги сами вывели, и сразу полезла босыми ступнями в трясину. Вокруг гнилью да тиной пахло. Но девка всё равно потащилась.
«Пущай я сама погибну, пущай не схоронят меня здесь ведьмы осиновские живою, тёпленькой», — решила Марфа, уж не видя ничего от слёз. Не успела по пояс зайти и Богу душу отдать, как обратно потянуло её, будто силой нечеловеческой, вытащило и на берег склонило. У неё и кричать не кричится, голос пропал, а сверху Фёдор нависает, в глазах растерянность, страх. Всё по волосам её гладит, руки-ноги проверяет да успокоительные слова шепчет. Так и отволок её в избу, в чувство привёл, вёдра в печке нагрел, картошкой горячей накормил, отогрел, обогрел. Так и проплакала Марфа у печки весь день, затопив своё горе, досаду и стыд, что Фёдор увидел, вразумил и приласкать пытался, когда она, Марфа, чуть грех великий не совершила, за который в ноги к родителям и мужу пасть надобно и о прощении молить. Всё кругом её пугало: и изба новая, и замужество, и земля осиновская, и колдовство болотное, лютое.
Всё в толк Марфа взять не могла, откель Фёдор понял, где искать её надобно. То ли ведьма какая на ухо нашептала, то ли вдогонку побежал. Всё сидела, размышляла, да так и уснула на печке.
На следующий день в часовню побежала — грех свой отмаливать, что топиться вздумала. В часовне спокойно ей было, в святом богоугодном месте. Батюшка с ней часами разговаривал, усмирял, прощал, советы давал. Так и просидела весь день, нюхая запах свеч и дерева, пока солнце к закату клониться не стало. К ночи домой потащилась. Фёдор в избу ещё не воротился. Так голодная спать и улеглась: побаивалась она ещё по избе чужой ходить да заправлять. Будить её не будил никто, в постель мужнюю не тащил за косы. Понимающий попался, вразумел, что время ей нужно да свобода, чтоб свыкнуться, притереться к чужой землице.
Так месяц скоротала. Весна свой хвост уж видела, а Марфа всё в часовне днями пряталась, с батюшкой беседы вела да бока на печке отлёживала. По деревне не гуляла, с бабами осиновскими не дружила, боялась она их и мест проклятых, про которые девки ей из своего родного села рассказывали.
Потихоньку к избе привыкать начала, притираться. Ходила, изучала, и все ей странным казалось, неродным, диким. Кухонька просторная с двумя столами, сундуком, полотенцами чистыми, свежими, рукомойником и иконкой в углу. Повсюду травами сушёными да грибами пахло. Комната с печкой посередине, зеркалом резным да лавками, сени широкие, спальня с большой дубовой кроватью и сундуками. Изба как изба — не бедна, не богата. Всё бы сгодилось, да вот только дыры какие-то странные в полу в комнате имелись. За печкой дыра в половицах была, и землю видно, на какой изба построена, тянет гнилью оттуда да червями дождевыми. Такая же дыра в кухне под потолком в красном углу была, иконою прикрыта. А напротив дыры на половицах — блюдце с синей каёмочкой. Блюдце всегда чистое, блестит, будто моет его каждый день кто-то и ставит обратно на пол.
Одно хорошо: не трогал Фёдор Марфу, пускал, куда та захочет, картошку варил, работать не заставлял да любовался издалека. Поняла Марфа, что люба она ему стала, поэтому и не трогает. Приглядываться сама девка к мужу стала, пока тот не видит и в избе заправляет. Высок, плечист, коренаст, волосы светлые-светлые, глаза большие, щёки красные. Сама не заметила, как заглядываться на Фёдора стала. Вроде и жена, и не пристало, ан нет-нет, да посмотрит. А Фёдор замечал, исподтишка улыбался — авось сама первая признается.
Так и лето подступило. Ландыши отцвели, и травой свежей запахло, речкой, костром. А они с Фёдором разговаривать начали, помаленечку, потихонечку. То о настроении он её спросит, то помочь попросит, то к столу пригласит. Так и начала Марфа сначала в доме прибираться да обеды варить, а после уже и в огород к мужу перебралась. Забор высокий, люда деревенского не видать, что хошь, то и делай. К автолавке, что к ним в Осиново в хлебный день приезжала, Фёдор ходил, Марфа только в часовню по прямой дороге бегала, ещё ни разу никого из деревенских осиновцев не повстречала: то ли церковь они не любили, то ли правду девки говорили, и вера у них иная правила.
А Фёдор подарки Марфе дарить повадился: то серёжки рубиновые с ярмарки принесёт, то медку ей, то ленты всякие разные. Всё смотрел на неё, любовался, как прихорашивалась она. Косы расплетал, по волосам гладил, к груди прижимал. Пора наступила, так и стали они в спальне вместе ночи проводить.
Расцвела улыбка на лице Марфы. Влюбилась. Уж и осиновцы не нужны с их колдовством сталися, да и в отчую избу не тянет. Только в часовню бегала — свечки ставить к иконам, что в конце весны привезли. Большие нарядные иконы Божьей Матери и избавителя, Иисуса Христа. Всё налюбоваться на них не могла.
Фёдора не уговорила вместе в церковь сходить: он отмахивался, обнимать её пускался, целовать. Да всё свечи вокруг дыр своих ставил и блюдца менял, будто взаправду ел из них кто-то. Жутко от этого делалось девке, непонятно.
Марфа лишь раз спросить решилась про дыры эти чудные. Фёдор тогда за руку потянул её играючи, усадил рядом с собой у дыры в углу за печкой и, блаженно улыбаясь, произнёс голосом таким нараспев, будто о сокровище каком рассказывал: «Это чтобы, Марфуша, детки у нас с тобой уродилися здоровёхонькие».
Вдруг в нос сильный запах воска девке ударил, как в церквях, стойкий, чёткий, как если бы восковые свечи плавили прямо перед носом. Как будто бы ответили ей дыры эти, подтвердили слова мужние. Марфа так и отпрянула от дыр, испугалася и больше Фёдору о них не заикалась.
Странным ей всё это казалось. Нечистым духом попахивало, язычеством али ещё чем неведомым.
А вскоре и позабылись и дыры эти, и свечи с блюдцами странные. Тяжело ей ходить стало к осени. На сносях оказалась. Под сердцем дитё носила.
Фёдор не знал, куда от счастья себя девать. Всё живот ей целовал да серёжки с бусами покупал. Всё бы ладно, и не пополнела она даже, не подурнела, наоборот, расцвела, распустилась в ожидании, вот только народ осиновский к ним в избу повалил.
Поздравлять.
Сначала родственники Фёдора, которых Марфа раньше никогда видеть не видела, с сундуками пришли. Подарками. Обнимают Марфу, поздравляют, улыбаются, а ей как-то не по себе, уйти хочется да и лечь на печку, а лучше в часовню пойти. Фёдор всех привечает, поздравления принимает, будто и не видит, как Марфе тошно. А потом и вовсе весь осиновский народ шастать повадился с каждой избы, что по окраинам болот кустились, будто в деревне этой принято на такое событие гостей звать, будто уж и родила Марфа, и ребёночка крестила.
Девок много пришло, молодые все. Вокруг Фёдора кружат, воркуют, к Марфе даже шагу не ступают, глядят только недобро, нехорошо так, будто замышляют чего.
Так и ушла она из избы, не смогла более смотреть, как девки эти осиновские вокруг мужа её вьются, аки змеи какие. А Фёдор и не заметил исчезновения Марфы. Так в часовне и просидела, батюшке душу изливала.
К ночи домой вернулась. Фёдор на колени перед ней упал, Марфа растерялася, руки от изумления раскинула. Ноги целовать принялся, в любви признавался, обнимал, живот её наглаживал.
Всю ночь объяснялись. И узнала Марфа, что принято у них, в Осинове, праздник устраивать, когда девка замужняя оказывается на сносях, что счастье это великое, и надо почитать, холить да лелеять. Не хотел Фёдор её обидеть. С девками этими он давно знаком, а любит только её, Марфу. Та на грудь ему кинулась, призналась, что взревновала, сама плачет, что мужа в шашнях подозревала, обманулась. Так и уснули в обнимку.
Ссора прошла, как и не было, любовь только крепче стала, а вот жизнь у Марфы изменилась. Всё своим чередом вроде как и шло, только странные вещи стали с девкой происходить. То ли менялась она перед родами, то ли ещё что.
Поначалу всё ладно было, а потом девки осиновские к ним таскаться начали. Сначала у забора стояли, трепались, семечки подсолнуховые грызли. Марфа их голоса из избы слышала, а вскоре уж и в огород к Фёдору повадились ходить, всё стоят да смотрят, как муж её работает, жеманничают, будто ждут чего-то, да на окна поглядывают. Выманивают девку. Дразнят.
Марфа сердцем чуяла: не надо из дома выходить, на глаза им показываться, но не могла глядеть, как вокруг Фёдора они хвостами крутят. Хоть и знала Марфа, что не поволочится за ними муж её, только беседу поддерживает, а сердцу не прикажешь.
Вышла всё же, не стерпела, стакан родниковой водицы Фёдору вынесла. Девки так рты и позакрывали. На них уставились. Фёдор из рук воду принял, отпил, в благодарность к себе потянул, поцеловал. У Марфы такое тепло в груди разлилось, гордость, что её Фёдор выбрал, а не бабёнок осиновских. И вдруг что-то кольнуло её в животе, побледнела она вся, ослабла. В избе скорее скрылась, не заметив, с какой злобой девки вслед её смотрели. Муж, на счастье, и не заметил её состояния.
Три дня пролежала, не вставая, на одном боку. Уж каких докторов к ней Фёдор ни возил, даже батюшку приглашал из часовни. Как все силы Марфу разом покинули. Ни есть, ни пить не может. Бредит. И всё видится ей не то сон, не то явь. Будто Фёдора она в поле работать на тракторе провожает. Сквозь сон её сказал он, что отбывать ему пора, встал с кровати, оделся и поцеловал Марфу на прощанье. Она ответила ему добрым напутствием, едва открывая веки в кромешной сельской темноте, которая сочилась через окна к ним в избу. Они вышли в сени, она закрыла за ним дверь на засов и вернулась в кровать. Заскрипели половицы на крыльце, скрипнула входная дверь. Буквально в ту же минуту Марфа задремала. Девка спала крепко, но душу её мучили волнения. Что-то очень неприятное, не страшное, не ужасное, а именно неприятное… Мутное, словно русло местной болотной реки. Потом сквозь сон до неё добрались звуки из избы, словно кто-то возился в сенях. Лёгкая полудрёма окутывала её, когда он коснулся волос её и сказал, что вернулся уже с полей, она едва веки разомкнула. Фёдор рядом на кровати с ней сидел. Уставшим был и понурым, спать хотел. Марфа спросить пыталась: «Но как же?..» — «Там что-то неладное творится… С трактором…Не работает, экая чертовщина», — произнеся эти слова, Фёдор лёг, повернувшись к ней спиной, а она обняла его сзади. Марфа не стала расспрашивать его о том, что случилось, тормошить. Им нужно было уснуть. Но сон как рукой сняло, что-то мрачное и холодное на душе у нее ёрзало, спать не давало, будто жаба какая на груди у неё сидела. И тут Марфа припомнила, что проснулась-то она от ласкового прикосновения мужней руки. Она не спала, она была в полудрёме, это ей ясно запомнилось. И вывело её из полудрёмы его прикосновение. Она не поднималась и не отворяла никому засов, на который была закрыта дверь в сенях.
С широко раскрытыми глазами, в темноте Марфа продолжала лежать и обнимать мужа, найти пытаясь в своих рассуждениях ошибку. Но ошибки не было. Она… не впускала Фёдора в дом обратно. Осознание того, что кто-то чужой лежит на кровати рядом с ней, заставило её вскочить с ловкостью дикой кошки и в один прыжок оказаться у свечи. С задержкой в пару секунд свет появился. Фёдор с головой в одеяло зарылся так же ловко, как Марфа оказалась у свечи. С дрожащими руками, выставленными вперёд, девка двигалась к тому, кто лежал под стёганым одеялом, медленно, шаг за шагом преодолевая свой страх и ужас панический. Подойдя к краю кровати, она попыталась схватить его за ноги через одеяло. Он поджал ноги к себе. Она схватила его выше, но под одеялом он снова сжался до меньших размеров. Так продолжалось ещё несколько раз, пока то, что было под одеялом, не сжалось до размеров небольшого арбуза. Кое-как справляясь с паникой, она одним движением руки сорвала одеяло в сторону, успев при этом на всякий случай отпрыгнуть от кровати. Под ним никого не было. Не в состоянии больше контролировать страх свой, она сломя голову побежала вон из избы. Ударившись о запертую дверь, она начала вытаскивать нетронутый засов, который тяжело ей поддавался. Выскочив на улицу в кромешной тьме, навстречу пронзительному и холодному ветру, она с криками побежала в лес…
Марфа просыпалась, не в силах крикнуть, Фёдор хватал её за руку, влажную от пота, и она снова погружалась в забытье. Три раза мучил её кошмар мутный, мокрый, словно вата, пока не очнулась она и поняла: умирает в ней ребёночек их, почти не шевелится, двух месяцев до конца не доношенный. Завыла, заплакала. Сердце в груди сжалось. Фёдор тут же к ней кинулся. Подозрения свои Марфа выложила, предчувствия материнские. Фёдор побледнел, прижал её к себе и замер, будто обдумывал что-то. Вспоминал.
А Марфа догадалась, что девки осиновские ей зла пожелали. Не надо было выходить в огород. Ребёночка её прокляли, глазом своим недобрым посмотрели. Они же, змеи тёмные, и сгноили первую жену Фёдора.
В один миг эта догадка в голове Марфиной промелькнула, как искра среди затухающего пожара. Правду люди говорили, ведьмы болотные здесь зимы свои на печках сидят. Злющие, завистливые, мстительные. А она, дурёха, и попалась в сети их колдовские.
Встала Марфа ночью, выбралась из-под руки мужниной, оделась наспех да из дома выскочила. Болезнь много сил отняла, еле тащилась, потом покрывалась да отдышаться на каждый пенёк садилась, будто старуха она уже старая. В часовню торопилась. К батюшке. А ночью — это чтоб не увидел никто. Тот что-нибудь да подскажет, чтобы ребёночка её спасти, если жив он ещё во чреве её. В дыры она не верила, к которым Фёдор свечки подносил и помощи просил, задабривал угощениями и молитвы свои чудные читал.
По тропинке, что знала, пробиралась, листву ночную слушала да воздух свежий, влажный в себя вбирала, легче ей делалось. И вдруг голос она услыхала. Звал её кто-то, да так протяжно, тоскливо, будто утопленница болотная.
— Марфа-а, Марфа-а.
Девка головой помотала, аки прислышится что, причудится в ночи. Вокруг темно, страшно, осины своими стволами на неё смотрят, и нечисть болотная, нечисть подколодная к себе зовёт.
— Марфа-а…
И отчего-то дыры, которые у них в избе, припомнились, и потянуло к голосу против воли, потащило, свернула она с тропки к болотам, откуда голос раздавался. Указатель там кривой-косой значился: «На горелую избу». Но девка мимо прошла, не заметила.
Идёт Марфа невесть куда, живот рукой прикрывает, будто боится, что уж помер ребёнок её. Вывела тропка её на болота, и тут как изба из-под земли выросла. Малёхонькая, неприметная. И снова гул этот протяжный: «Марфа-а-а».
Осмелела девка, уж ничего ей не страшно, не люто было. Зашла в избу. И правда, голос человеческий из спаленки кликал её.
Старуха помирала. Миновав сени и кухню, Марфа в комнату зашла, будто знала, куда идти надобно. Ни чужая изба её вдруг не пугала, ни ночь, ни умирающая старуха; будто рядом кто-то свечку держал и путь ей освещал. Крыша была прорублена, свет лунный в комнатушку проникал и падал на лицо умирающей. Скукоженное оно всё было, впалое, трупное почти.
В комнатушке той будто иней на стенах лежал, холод стоял собачий, хоть и зима ещё не скоро подступиться должна была. Спаленка эта ветхая и хлипкая как будто отдельно от всей избы существовала.
Распласталась старуха перед Марфой на скамье, вся тряпками обмотанная-обвязанная, как неживая: глаза закрыты, губы морщинистые плотно сомкнуты, руки в разные стороны раскинуты, крестом лежит, как бездыханная. Вокруг пальцев всех на ногах нитки чёрные намотаны.
Усомнилась Марфа. Наверняка обозналась, ослышалась. С горя показалось, что зовут её. А тут старуха померла. Как же могла она имя-то её знать, да и звать за три километра?
Девка уж развернулась, совсем забыв, куда шла, как скрип послышался, будто кто-то заржавелый ключ в замке поворачивал. Марфа и обернулась без мыслей задних. Старуха смотрела на неё со скамьи глазами ясными, неестественно для человека голову вывернув. Пристально, так, будто душу вытягивала. И как застонала вдруг, захрипела, будто боли адские испытывала.
Пот холодный у Марфы на лбу выступил, присесть ей захотелось от картины ужасной. Но сдержала себя девка, глаза не отвела.
А потом рот беззубый открылся, и могильным холодом на Марфу повеяло. Заскрипело в комнатке-то, руку потянула старуха к девке. Та отпрянула, но не убежала.
— Дитятко своё живым узреть хошь? — проскрипела голосом дребезжащим, чахлым, будто нечисть из-под земли с ней разговаривала.
— Хочу, — еле пролепетала Марфа, от ужаса в пол врастая. Всё это казалось ей странным, будто со стороны она на себя смотрит, и тело ей не подчиняется.
— Поди сюда, ключ я тебе всуну, сундук отворишь, что в сенях томится, и книжки мои возьмёшь. Сама вразумишь, что делать надобно.
Марфа, повинуясь голосу старухи, подошла, будто за нитку её тянули.
Скрип в уши ей влился, старуха рукой зашарила в тряпье у себя на груди и ключ вытащила. Изба будто вся этому жесту повиновалась: затормошилось в углах, запыхтело, залетало что-то вокруг, застучало, когда девка руку протянула. Лавка ходуном заходила. Звуки такие раздавались, как если бы мебель в комнате крушили: стук, треск ломающейся древесины, и даже тяжёлый топот вокруг слышался. Никак сам чёрт со слугами своими за старухой пришёл? Однако в комнате, кроме Марфы и старухи, никого не было.
Ключ ей на руку упал, и тут же стихло всё. Стуки, треск прекратились в миг один, всё замерло. Мертвечиной повеяло. Гнилью болотной. Марфа как на скамью глянула, так и выскочила из избы. На лавке полуизгнивший труп старухи лежал. Будто месяцы про него знать не знал никто. Рот открыт, руки так крестом и раскинуты, а вокруг плесень, изморозь и человеческие испражнения. Видать, перед смертью баба совсем немощной стала, под себя ходила.
Не помнила Марфа, как бежала, как в часовню зашла, как колотить её начало, как к образам святым подходила да свечки ставила.
За упокой. Силы нечистой.
Как слова шептала странные, незнакомые доселе, как в груди у неё закололо, а внутри что-то ожило, зашевелилось. Как румянец на её щеках появился, а волосы красотой былою налились. И как выгнало её из часовни деревенской что-то и на перекрёсток дорог погнало, в лес, к болотам осиновским…
Проснулась утром ранним, рядом муж весь бледный, испуганный. К себе прижимает, в волосы её рыдает. Думали, уж померла. Три дня спала, добудиться не могли.
Марфа мужа успокаивает и дурной сон вспоминает, что привиделось ей, будто ведьма на болотах помирала, да ключик ей старый заржавелый передала, чтобы ребёночка спасти. Привидится же такое.
На самочувствие грех жаловаться было. На огород да в поля Марфа в этот же вечер и вышла, даже до автолавки сама пошла, вдруг не страшны ей стали бабы осиновские. Мало ли посмотрел на неё кто. Будет она ещё думать тут.
Силу в себе небывалую девка почувствовала, смелость, волю. Заправлять стала хозяйством, мужу обеды варить да на поля провожать, он всё нарадоваться на Марфу не мог, налюбоваться.
Да вот только через недельку после сна того дурного умирать стали бабы, что вокруг Фёдора крутились. Хворь ли какая али неспроста — откель теперь узнаешь? А часовня та, в которой Марфу по приезду в Осиново венчали, сгорела дотла. За день до этого священник по собственной воле в ней схоронился, говорят, совсем с ума сошёл, всё про какие-то свечи неупокоенные рассказывал да про девок мёртвых, что с болот к нему шастают.
В положенный срок Марфа здоровым мальчиком разродилась, румяным, белолицым. Счастье в избу принесла. Только вот крестить не стала, всё к иконе, что в углу в кухоньке висела, подходила после родов-то да свечи за неё ставила, блюдце с синей каёмочкой меняла. В автолавке ей теперь дорогу все уступали, никто в споры старался не вступать. Поговаривали, сундук у Марфы большой появился в сенях, с замком, а ключик от него она на шее носила и никому не показывала. Много чего ещё про Марфу болтали: и что на болота она ходит, и свечи за упокой нечистой силе ставит, жертвы трясине мутной приносит. Кто ж их разберёт, баб осиновских…
Конец
Попутчик
Июль в глуши Ленинградской области безмолвен и безмятежен, как сон младенца. И так же порою неожиданно и бессердечно страшен. В один из таких звенящих зноем дней в купе скорого поезда до Петербурга ехали двое. Алёшка Ряскин — заводской механик — возвращался от матушки в город. А напротив него, оперевшись подбородком на огромную, будто лопата, ладонь, сидел грузный мужик лет сорока на вид. Лицо его было усыпано брызгами веснушек, а волосы оказались столь белы, что механик никак не мог сообразить, сед его попутчик не по годам рано или же просто белокур до невозможности.
Сосед отрешённо смотрел в окно и не проронил ни слова с момента отправления поезда, лишь поздоровался с Алёшкой да так и отвернулся к окну. Ряскину такая неловкость не нравилась. Ехать предстояло часов шесть, а то и больше. И в мрачном молчании он пребывать категорически не желал.
— Откуда будешь, земеля? — спросил он.
— Осиново, — голос попутчика был густым и низким, словно туман поутру.
— А я — из Ивановки! — Алёшка торопливо затарабанил пальцами по столу. — Неблизкий путь. Может, в картишки? — предложил он, хлопая себя по карманам в поисках затёртой промасленными пальцами колоды.
— Не играю, извиняй, — качнул головой сосед.
— Ну, может, тогда наливочки клюквенной? — не оставлял попыток наладить контакт механик.
— Я не…
— С икоркой, а?
Мужик задумался на секунду, и его печальный, задумчивый взгляд вдруг просветлел.
— Ну давай, коль не шутишь, — махнул он рукой. — Только мне тебя нечем угостить. Прости уж.
— Это ничего, — весело отозвался Алёшка, резво стукая бутылью по столу. Тут же зашуршал пакетами, и купе наполнилось солёным запахом рыбы и пряного лечо. Алкоголь сделал его попутчика более приветливым. Представился он Михаилом и сказал, что переезжает в Петербург к брату. Посетовал на то, что привык за столько лет к земле. Жизнь в городских коробках квартир представлялась чем-то неестественным и ненастоящим. Когда же Алёшка спросил причину переезда, мужчина лишь коротко бросил, что так будет лучше для его детей.
— Образование сейчас получать надобно, куда без него-то? — Михаил крякнул и одним глотком осушил свою рюмку.
Он лгал. Жизнь научила мужчину, что заниматься надо тем, к чему душа лежит. Работал он в родной деревне кузнецом, но мог не только железо ковать: не было такого дела, которое Михаилу оказалось бы не по плечу. Дом он свой сам строил, мебель мастерил, огород пахал, а по необходимости и обед сготовить мог не хуже бабы любой. Сыновья оба в него пошли: во всём отцу подмогой да опорой были, и никогда не планировал он их от земли отрывать да в плен города везти. Если б только сами не захотели. Но два года назад произошло нечто, перевернувшее жизнь кузнеца с ног на голову. Не хотел он этого болтливому Ряскину рассказывать — тот был что муха прилипчивая и шумная, да алкоголь язык развязал. Стоило Алёшке в сердцах сказать, что все беды в мире из-за баб, как на кузнеца такие тоскливые воспоминания нахлынули, хоть криком кричи.
Михайло в Осинове вырос и, как никто другой, знал тамошние обычаи да суеверия. Но человек он был широкой души. И, в отличие от большинства деревенских, ко всему относился проще. Городских не чурался, в каждом встречном злого не подозревал, хоть и помнил заветы дедовы: осторожность не мешала никогда.
Жизнь его текла чередом размеренным и счастливым. К тридцати восьми годам всё было, что пожелать мог. А жена любимая, Катерина, ещё и третьего ребёнка ждала, к осени разродиться должна была.
Но в один прекрасный летний полдень, такой, как сегодня, появилась она. Женщина из города. Красивая, но красотою не доброй и природной, а искусственной, показной. Колька Василисин её привел. Сказал, что встретил на улице. Та искала помощи: машина, мол, заглохла ейная где-то неподалёку. Всё деньгами трясла, да никто и говорить не захотел с нею. Оно и немудрено: тут такие гости бывают раз в десятилетку. Бог её знает, чего на самом деле хочет. Михайло вначале отказать хотел, да не смог, как только увидал взгляд её, в котором читался яростный поединок отчаяния и мольбы с гордостью, которая не позволяла ей упрашивать — не мог быть такой взгляд у другой. Им такие чувства едва ли ведомы. Решил кузнец, что не убудет с него, коли он её машину посмотрит. Небось, аккумулятор сел, а она панику и подняла зазря.
Стоило Кольке убедиться, что кузнец согласился помочь даме, то мигом убежал он по делам своим. Не понимал Михайло этой суетливости городских. Они словно жить спешили. Оттого и жизнь их так быстро прогорала, будто подожжённая спичка. Дел уйма, а жизни-то и не видать за ними. Вот и женщина та всю дорогу приговаривала, что, мол, спешит ужасно на какую-то деловую встречу и что у неё каждая минута на счету. Мужику невдомёк только было, как можно торопиться-то на таких тонких каблучишках да в узкой юбке до колен: путь, который можно было пройти за десять минут, они преодолевали целых полчаса — всё приходилось из-за неё шаг замедлять да останавливаться.
На поверку оказалось, что помочь её беде Михайло всё же не может. Он и бензобак проверил, и аккумулятор — всё в порядке было, только не заводилась машина, хоть тресни! Признаться, в зарубежных автомобилях кузнец не понимал ничегошеньки. Вот если б то «жигули» были, он бы ещё смог неисправность устранить. Хотя сам предпочитал коня да повозку, по старинке, но техникой интересовался, и друг у него в соседнем посёлке механиком в мастерской был, они вместе шабашили иногда.
Провозился мужик с «мерседесом» битый час: то под капот заглянет, то под колёса, контакты все проверяет, а в чём дело и что этой электронике заграничной не хватает, бог знает! В итоге кузнец лишь руками развёл:
— Ну, видать, тут спец по иномаркам нужон! Не ко мне это.
Женщина губы скривила, языком прицокнула. Знал мужик гримасу эту, прочёл как книгу открытую, что привыкла она проблемы чужими руками быстро решать. Да как бы не так.
— Что же мне делать прикажете? — спросила она устало и закурила вонючую ароматическую сигарету. Михайло поморщился. Вид курящей мамзели не по нраву ему был, хоть и отчитывать новую знакомую кузнец вовсе не собирался. Почесал он в затылке да только и смог предложить ей чаю попить у него дома, а завтра, так и быть, он её к ремонтнику проводит.
— О господи! — чуть не заплакала она. — Завтра? Побыстрее никак нельзя? Завтра утром меня партнёры в городе ждут! Понимаете? Они ведь не подпишут контракт, если я не приеду! Это всё равно, что вам урожай перед градом не собрать. Пройдёт стихия — и побьёт всё до последнего фрукта!
Михайло вздохнул. Суета людей никогда ещё до добра не доводила — этот урок он на всю жизнь усвоил. Спешка — ужасный компаньон в любом деле. Она превращает человека в забитое, нервное существо, терзаемое чувством вины и страха перед другими. Он боится не успеть, а значит, совершит гораздо больше ошибок, чем мог бы, если бы взглянул на свою проблему трезвым, спокойным взглядом. Сегодня был нехороший день. Кузнец знал это, ещё когда увидал, как безумица Пелагея с утра зайцем по деревне скакала и проклятья всем раздавала с масляной, расплывающейся улыбкой, а потом и вовсе на болота ушла.
Не стоило сегодня судьбу испытывать даже днём. А уж на ночь глядя и подавно. Сейчас, пока они до села доберутся, пока мастера возьмут и обратно приедут с тягачом, как раз стемнеет, а там уж одному богу известно, что на болотах ночью произойти может. Сам кузнец ничего такого жуткого в жизни не видал, а вот дед Максим, царствие ему небесное, много чего в своё время сказывал, когда Мишку малого нянчил.
Мол, и ведьм он настоящих за колдовством наблюдал, и домового за печкой — не раз, а однажды, в детстве, престранного человека встретил, и встреча эта чуть не стоила Максиму жизни. Был он годов осьми от роду. Второй сын в семье из пяти детей. Самостоятельный был уже. Пошёл в лес по ягоды. День ясный, тропка прямая. Далеко уходить мальчик не думал даже, ежевики и тут вдосталь было. Быстро он лукошко наполнил и теперь крутился вокруг кустов — объедал кисло-терпкие ягоды, синим соком растекавшиеся по зубам. Не сразу заметил, как сзади к нему старичок какой-то подошёл. С лица был человек как человек — ничего особенного. Бородатый, седой, волосы пышные, курчавые, как у молодого. Но одет был тепло — не по-летнему даже для вечно мерзнущих стариков. В тулуп да валенки.
— Здравствуй, мальчик, — поздоровался старик. — Хороша нонче ягода?
Ребёнок счастливо заулыбался, и его синюшная от ежевики улыбка ответила сама за себя:
— Хороша!
Старик покряхтел, обошёл куст с другой стороны, а Максим возьми да и спроси его:
— А чего это вы, дедушка, в тулуп вырядились? — усмехнулся он. — Али время года забыли? Чай, лето на дворе! Не жарко вам?
Посмотрел на него дед хмуро, не понравились ему насмешки детские.
— Жарко, сынок. Тяжко, сынок, — проговорил он. — Походи в моей шкуре и ты! — а затем тулуп снял с себя и тут же на Максимку опешившего сверху и накинул. И так вдруг тяжело мальчику стало — ни вздохнуть, ни крикнуть. Неподъёмной оказалась одёжа стариковская, будто каменная. А дед молча развернулся и мимо прошёл. Как ни кликал его мальчик, как ни молил прощения, ответа не последовало. Ушёл старик, будто и след его простыл.
Не смог тогда ребёнок с земли подняться — так и остался сидеть под тулупом аки под палаткою. Только плакал тоненько и людей звал. Но всё без толку: слышал он, как вокруг они ходят, его кликают, да не видал ни единой души, и не слышали они слёз его горючих, словно оглохли разом все. Просидел он так, под тулупом этим, три дня. Совсем от голода ослабел и уже почти не всхлипывал от безысходности, а тулуп всё тяжелее становился, всё ниже опускался, заставляя Максима припадать к земле совсем низко, как под каменными сводами пещеры. Думал он уже, всё, смерть свою здесь встретит. Но вдруг послышались шаги, и на полянку из лесу выбежала матушка. В тот же миг мальчик лёгкость почувствовал небывалую: исчез тулуп проклятый, как сквозь землю провалился. И мать сразу заметила его, вскрикнула от радости, к груди прижала и всё повторяла: «Спасибо, Захар, спасибо! Век буду благодарна!»
Захар был из местных колдунов старых, всё знал, всё умел. Но помогать брался лишь тем, кому сам хотел. И только задорого. Не что-нибудь — корову мог за свои услуги попросить, да не себе в хозяйство, которым он не занимался: все дары он где-то в лесу прятал, да так, что никто потом их и не видал никогда. Корова раньше первой кормилицей в семье была, тяжко было расставаться с нею, зная, что никому она больше добрую службу не сослужит, так на болотах и сгинет, скотина несчастная. Но те, кто был вынужден у Захара совета просить, не торговались. Когда вопрос касается жизни близкого, продешевить нельзя. Иначе по оплате будет и находка — так колдун утверждал. И все осиновцы знали: не врёт. Потому что уже бывали случаи, когда хитрая родня потерявшегося на болотах приносила меньше, чем просил колдун. Тогда старый чёрт даже двери им не открывал, а только через глазок отвечал, куда идти надобно, и советовал сразу тризну заказывать. Находили после этого они своих близких всегда мёртвыми.
Максимкина мать, Михайлова прабабка, потом рассказывала, что Захар сам пришёл к ней на второй день безрезультатных поисков мальчишки и сказал: «У них сын твой. Возьми козу да ступай в лес по тропе. До моста через речку дойдёшь — увидишь осину, молнией расщепленную. Там козу и привяжи, а сама вперёд иди, не оборачивайся, коли звать будут, кто бы ни кричал, поняла? Иди вперёд, пока малого свово собственными глазами не узришь!»
Заплакала баба: коза у них в семье единственной скотиной была, да делать нечего, послушалась колдуна. Отвела животину в лес да вперёд пошла. Что там началось после, прабабка Михайле рассказывала лишь пару раз на его памяти, когда он ещё шестилеткой был. Говорила она, будто сзади постоянно шажки детские слышались да ауканье. Кто бы знал, чего ей стоило не оглянуться тогда, когда сквозь это ауканье она слышала «мама!» и уверена была, что то сынок её зовёт потерявшийся. Через полчаса блужданий по лесу голос сзади стал совсем близким, казалось, даже воздух у неё по ногам гуляет, когда сзади пробегал некто в кусты, откуда потом жалобным голосом начинал плакать: «Мама, мамочка! Мне холодно! Забери-и-и меня!» Страшно было женщине, понимала она, что живой ребёнок уже давно бы оббежал её и на глаза показался, а этот всё сзади, почти вплотную рыщет, а всё только оглянуться её просит. Припустила она вперёд бегом, что было духу, а преследователь и не думал отставать. В какой-то момент несчастная женщина споткнулась о древесный корень, торчавший из земли, и растянулась на влажной, прелой прошлогодней листве. Кто-то забегал вокруг неё, засуетился. Слышались сопение и торопливые шаги, будто рядом собака бродит или ещё какая скотина некрупная. Заплакала женщина от страха, боялась голову поднять, только бы преследователя своего, голосом сына звавшего, не увидать. А когда всё же открыла глаза, поняла, что чаща впереди расступилась, и на лесной опушке на корточках, съёжившись, сидит её сынок настоящий. Тут же стихли все шорохи позади неё, беготня прекратилась. Будто и не было ничего…
Эта история закончилась благополучно. Но Михайло гораздо чаще слышал другие рассказы, где людей живыми уже не находили. Потому и шорохаться ночью за деревней сам не думал и другим не советовал.
Расстроилась городская мадам. Красивое, выхоленное в дорогих салонах лицо исказила гримаска обиды, брови скорбно задрожали, будто она вот-вот готова расплакаться. Жаль её стало кузнецу.
— Никакая сделка жизни не стоит, — пояснил он. — Болота у нас знаете какие злые? Фонарей вдоль дороги нет. Потемну только так можно в трясину заехать. Ночью чихнуть не успеешь, как по самую макушку угодишь! Идёмте, — он неловко хлопнул её по плечу. — Вас как зовут-то?
— Светлана, — глухо, со вздохом ответила женщина и от усталости, с непривычки так быстро передвигаться на шпильках, почти заковыляла за ним. Только сумку из машины выхватила да к груди прижала, словно боялась, что отберёт кто. По дороге обратно они всё же разговорились, и городская неожиданно показалась кузнецу довольно милой и интересной дамой, хоть и слишком яркой, наигранной. Он бы с такой никогда отношений не завёл: больно неестественна была. Хоть и выглядела гораздо моложе своих сорока лет. А вот посмотреть да пообщаться с такой женщиной было интересно. В Осинове таких отродясь не было.
Когда вернулись они к дому кузнеца, жена его, Катерина, сразу зорким глазом ухватила излишнее внимание мужа к бабе чужой, и это её рассердило. Не посмела она Михаилу сразу возражать, когда он гостью в дом привёл. Встретила незнакомку чин чином, как положено. Чаю травяного заварила с душицей, блинов напекла да к столу с домашней сметаной подала, но мамзель городская от чая морщилась, как от помоев тухлых, а блин взяла только один и долго его вилкой с ножом ковыряла — всё больше разговаривала с кузнецом, чем ела. Катерина цепко следила за ней. За вечер гостья положила в рот лишь пару кусочков, остальное незаметно скормила коту под столом. Где ж это видано — на доброту хозяев свинством таким отвечать и не скрывать даже?
Не понравилась жене кузнеца и чужачка, и реакция мужа, который чем дальше, тем любезнее с нею был. Не видала она Михайлу таким никогда — он всю жизнь был добр, но немногословен, перед нею никогда так соловьём не заливался, рассказывая о своей работе. Не заигрывал и не заискивал.
В какой-то момент Света, наконец, приторно улыбнулась и встала из-за стола, сообщив, что будет готовиться ко сну, и направилась в прихожую к умывальнику, неприлично виляя бёдрами. Катерина поспешила за нею, чтобы принести полотенце: не хотелось ей, чтобы чужая женщина их личные вещи трогала. Лучше было дать свежее, а потом, когда гостья уберётся восвояси, сжечь его от греха подальше, чтоб муж его даже случайно не коснулся.
Подошла она к Светлане с чистым полотенцем, хотела уже было доброй ночи сквозь зубы пожелать, как вдруг увидала то, что испугало Катерину до дрожи в коленях. То, о чём ей бабка в своё время сказывала, наказывая сторониться таких людей. Пока фифа разодетая за столом сидела, выглядела она вполне нормально. Но теперь, в полумраке прихожей, Катя разглядела: один глаз у чужачки оказался подёрнут белой пеленой, будто слеп. Но что-то подсказывало женщине: всё она прекрасно видит!
Жена Кузнеца охнула от неожиданности и полотенце из рук выронила. А Светлана обернулась на неё и так посмотрела, будто убить взглядом могла. Закричала Катерина благим матом и моментально на печку взвилась, даром что на сносях была, живот тяжёлый ходить мешал.
— Это она! Она, Миша, ты слышишь?! Пусть она уйдёт! — запричитала в ужасе жена, указывая пальцем на опешившую от такой перемены настроения гостью. — У неё глаз белый!
— Ты что, линз никогда не видела? — презрительно осведомилась Светлана, отбрасывая со лба прядь волос. — Я ношу их, чтобы замаскировать бельмо, но ночью приходится снимать, уж извините, что так напугала вас.
— Ну что ты, Катя, полно. Успокойся, — Михайло Светлане верил и попытался утихомирить взбеленившуюся супругу. Да куда там! Та в слёзы, в истерику пустилась, сказала, сама ночью в лес уйдёт, если эта колдовка здесь на ночь останется. Да и гостья не выдержала этих оскорблений — сумку подхватила да пулей вылетела из дома, крикнув на прощание:
— Дурдом проклятый! Угораздило же меня здесь застрять! Катитесь вы к чёрту!
Кузнец чувствовал себя виноватым перед ней: помочь обещал, а теперь был вынужден обещание нарушить. Не переть же против беременной жены. Лишь бы себе с дитём не навредила! Побежал он за нею да уговорил хотя бы велосипед его взять, чтоб она с утра смогла сама до сервиса добраться. Женщина сначала от злости и слушать его не желала, готова была босиком идти: туфли натёрли ноги, и она уже не думала их обувать. Да потом всё же прислушалась и за транспортное средство сдержанно поблагодарила. Сказала, что следующим же утром, как автомобиль починит, всё вернёт. Кузнец на прощание посоветовал ей всё же переночевать в машине и ночью по незнакомой дороге не ездить, да и домой пошёл — жену успокаивать, чаем горячим отпаивать с валерианой.
И на этом история могла бы закончиться. Да только Катерина в ту же ночь стала говорить, будто вокруг дома какая-то женщина в чёрном платье ходит да в окна заглядывает. Михайло проверял, на улицу выглядывал, но никого там не было, всё чудилось жене от нервного потрясения.
А ещё через пару дней заглянул к нему участковый и вызвал на допрос. Оказалось, нашли «мерседес» на въезде в Осиново — пустой, без пассажиров. Водительская дверь вся выворочена, с мясом вырвана, а рядом, подле машины, валялся кузнецов велосипед. Начали проверять номера, а владелицу, оказывается, уже муж в розыск объявил. Пропала она без вести. А Михайло, стало быть, — главный подозреваемый. Последний человек, который пропавшую эту, Светлану, живой видал.
Полгода он по судам мотался, невиновность свою доказывал. И вроде верили ему и судья, и присяжные, и следователи, да и доказательств вины прямых не было, но всё равно что-то там у себя проверяли и перепроверяли много раз. То как свидетеля вызовут, то как подозреваемого. А тут, пока он по судам ездил да оправдывался, Катерина совсем умом тронулась: как приезжает Михайло домой, сразу в ноги ему кидается и умоляет переехать скорее, потому что ночью ведьма с бельмом на глазу то к её окну подходит, то у кровати появляется да смотрит молча, с укоризной, да руки тянет к животу Катиному, будто ребёнка из чрева забрать у неё хочет. Дети уже родной матери шарахаться стали и всякий раз просили отца не уезжать в город, не оставлять их с нею наедине — страшно им было. Он жену, как мог, успокаивал, говорил, мол, из-за беременности переживает, вот и мерещится всякое, просил старшего сына, Витьку, за мамкой приглядывать, пока дела судебные решаются. Да только не помогло это. Однажды осенью кузнец отлучился в город на неделю, а когда приехал, увидел ужасающую картину: запуганные сыновья заперлись в своей комнате, а Катерина расхаживала в сенях, баюкая свёрток с мертворожденным младенцем, синюшное личико его целовала и грудью кормить пыталась…
Оформил Михайло жену в диспансер для душевнобольных, попробовал жить, как раньше, да не смог. Сыновья ночами спать не могли: всё боялись, что матушка домой вернётся с синюшным мальчиком и будет требовать от них понянчить братика. Да и сам кузнец совсем в тоску впал, думы невесёлые его терзали. То о женщине той, что он на смерть в тот вечер, сам того не зная, выгнал, то о супруге несчастной, то о младенце погибшем. Через пару месяцев понял он, что не может больше так, и принял решение вначале мальчишек к брату в город отправить, затем дом в Осинове продать, а в городе на вырученные деньги квартиру взять или комнату — на что хватит.
И вот теперь он, наконец, сумел с горем пополам продать свой дом в деревне (ещё повезло, дом-то у него лучший в Осинове был) и ехал к сыновьям, да делал вид, что слушает болтовню соседа по купе — заводского работяги.
Алёшка похлопал его по плечу, заставляя очнуться от воспоминаний:
— Скоро наша станция. Собираться пора.
— Давай я раньше сойду. Мусор заодно вынесу, — охотно согласился мужик, поднимаясь со своего места.
— Ну так а что с женщиной той стало? — спросил Лёшка. Кузнец словно встрепенулся. Конечно, рассказал он ему далеко не всё: зачем чужака в такое посвящать? Не поймёт, да и слишком личное это. Упомянул лишь, что помог приезжей даме, одолжив ей велосипед, она уехала, а после её в розыск объявили, а его, Михайлу, свидетелем по делу часто вызывали. Но Ряскин, похоже, почуял, что ему показали только вершину айсберга, и жаждал выудить из попутчика хоть какие-то подробности.
— А? Да если б я знал, нешто не сказал бы им? Заблудилась, наверное. Предупреждал ведь её, чтоб ночью незнакомою дорогой не ездила да в лес не ходила. Ладно, пора мне… Бывай! — он пожал попутчику руку, подхватил пакет с мусором и направился к выходу. Поезд еле тянулся вдоль станции.
На перроне стояли встречающие в пёстрых беретах и куртках. Выделялась среди них одна дама в тёмном платье и пальто, с рыжими, идеально уложенными волосами до плеч и голубыми глазами. Красивая была. Дорогая, как сказал бы Лёшка. Только с глазом у неё что-то странное было. Бельмо или глаукома. Ряскин не знал, как эта болезнь называется.
Конец
😂МОРСКОЙ ПОПУГАЙ ЯКОВ
- Купи попугая, мужик! – дернул Сапрыкина за рукав на птичьем рыке пропойного вида мужичок. Перед ним в самодельной решетчатой клетке сидела на жердочке крупная нахохлившаяся птица с ярким, но потрепанным оперением. Попугай угрюмо дремал, смежив кожистые веки, а под одним его глазом отчетливо просматривался синяк – вот такой был большой попугай. А еще огромный крючковатый клюв его был заклеен скотчем.
Сапрыкину не нужно было никакой птицы – он на рынок приходил за червями для воскресной рыбалки. Но эта странная пара его заинтересовала.
- Хм! – сказал Сапрыкин. – А почему вы ему рот… то есть, клюв залепили.
- Да болтает чего попало, - честно сказал пропойца.
- А фингал у него откуда?
- Да все оттуда же!
- Хм! - снова сказал Сапрыкин. – Птица довольно редкая. Откуда она у вас?
- От покойного братана осталась, - сообщил владелец попугая, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. От него даже на расстоянии разило перегаром. – Братан боцманом был, в загранку ходил. Этот всегда при нем был. Да вот братец-то недавно крякнул… То есть, концы отдал. А сироту этого передали мне. Якорем его кличут. Я зову его Яковом. Ничего, отзывается.
Услышав свое имя, Якорь открыл целый глаз, с ненавистью посмотрел сначала на пропойцу, потом на Сапрыкина, как будто хотел что-то сказать. Но лишь закашлялся и снова прикрыл глаз припухшим веком с синеватым отливом.
- Ну и пусть бы жил с вами, - пожалел птицу Сапрыкин.
- Не, мне он не нужен, - ожесточенно сказал пропойца и сплюнул себе под ноги. – Жрет много. И болтает чего попало, якорь ему в глотку.
- И сколько же вы за него хотите? – спросил Сапрыкин, все больше проникаясь к попугаю сочувствием. Да и вообще, птица ему понравилась, и он уже решил для себя, что без нее с рынка не уйдет. Рыбалку можно отложить и до следующего выходного. А вот попугая может купить кто-нибудь другой.
- Да за пару тыщ отдам, – чуть подумав, сказал попугаевладелец.
«Почти даром!» - обрадовался Сапрыкин. А вслух с сомнением сказал:
- Дороговато что-то! Может, он у тебя и не разговаривает вовсе?
- Яшка-то? – обиделся мужичок. - Еще как балаболит! Причем, все на лету схватывает.
- А как бы его послушать? – озабоченно спросил Сапрыкин.
Пропойца вздохнул с сожалением:
– Ну, ты сам этого хотел.
Он вынул попугая из клетки, прижал его одной рукой к груди, а другой осторожно отлепил уголок скотча с клюва.
- Петька, ты к-козел, трах-та-ра-рах! – хрипло завопил попугай. – Где папайя? Где мар-р-р-акуйя? Жр-р-рать давай, алкаш-ш-ш, трах-та-ра-рах!
Находящиеся неподалеку торговцы и покупатели рынка ошарашенно закрутили головами, оглядываясь в поисках источника этого безобразия.
- Папайя, маракуйя! А больше ни хрена не хочешь, якорь тебе в ж…? – затрясся от злости Петька, заученным жестом залепил попугаю клюв и сунул его обратно в клетку. Якорь-Яков возмущенно закашлялся и попытался сдернуть крючковатым когтем скотч – он явно не выговорился, - и тут же получил щелбана от хозяина.
– Тут с утра ни в одном глазу, а ему маракуйю подавай! Да ее в глаза-то никогда не видел, из всех фруктов только соленый огурец и знаю. А ему, вишь ты, огурцы не нравятся. Привык там по заграницам бананы с ананасами лопать! Ну что, мужик, берешь птицу, нет?
Сапрыкину все больше не нравилось малогуманное обращение алкаша с диковинной и, по всему, редкой птицей, и он решил спасти ее от дальнейших мучений и возможной голодной смерти.
- На! – сказал он, протягивая пропойце две смятые тысячные купюры. – А попугая давай сюда.
- Да забери ты его! – безо всякого сожаления толкнул к нему ногой клетку мужичок и, радостно хрюкнув, припустил к ближайшему павильону.
Самодельная клетка была очень тяжелой и неудобной для переноски – и как только этот тщедушный алкаш припер ее на базар? Сапрыкин решил не мучаться и, привязав Яшку за одну ногу завалявшимся в кармане куском рыболовной лески – на случай, если тому вдруг вздумается улететь, - он вытащил его из клетки и понес к троллейбусной остановке на руках. Яшка же отчаянно завозился, зацарапался и, вырвавшись из рук, вскарабкался Сапрыкину на плечо и там успокоился, победно озирая окрестности.
«А-а, видно, покойный боцман так и ходил со своим любимцем по палубе! – догадался Сапрыкин. – Ну, чистое кино». Попугая на плече он оставил, но заходить в троллейбус с ним не рискнул – мало ли какой народ там будет, - да и ехать до дома надо было всего-то пару остановок. Сопровождаемые любопытствующими взглядами прохожих и несколькими пацанами, пытающимися на ходу погладить Яшку, Сапрыкин через пятнадцать минут был дома.
- Господи, это кто? – изумленно спросила жена Сапрыкина Катерина.
- Якорем его зовут! – с гордостью сказал Сапрыкин, пересаживая птицу с плеча на край холодильника. – Но можно и Яшкой. Очень редкий морской попугай… Купил вот по случаю. Будет жить с нами. Разговорчивы-ы-ый! – всех подружек тебе заменит. Ну, поздоровайся с моей женушкой, Якорёшка-дурёшка!
Яшка помотал залепленным клювом.
- А, ну да! – вспомнил Сапрыкин и осторожно содрал скотч.
- Полундр-р-ра! – хрипло закричал Якорь. – Трах-та-ра-рах! Сам дур-р-ак! Где папайя, где мар-р-акуйя, мать твою!!!
- Божечко ты мой! Похабник-то такой! – всплеснула руками Катерина. – Неси его, откуда взял.
- Это он просто голодный, - слабо засопротивлялся Сапрыкин, которому, если честно, хамство попугая тоже мало понравилось. – Сейчас мы его покормим, и он успокоится.
- А чего ты ему дашь? У нас нет ни папайи ни, прости, господи, этой, как ее, маракуйи! – запричитала Катерина. – Раз он морской, дай ему вон селедки!
- Да он морской постольку, поскольку жил с каким-то там боцманом, - объяснил Сапрыкин, роясь в холодильнике. Попугай, склонив хохластую голову набок, заинтересованно следил за ним. – Во, банан нашел! Будешь, банан, Яков?
Попугай взял уже привядший банан крючковатой лапой, клювом умело снял с него шкурку и стал жадно отрывать и глотать сладкую бабанановую плоть.
- Кайф-ф-ф! – наконец громогласно сообщил он и сытно рыгнул. – Молодец, салага! Тепер-рь бы бабу бы! Ну, иди ж-же ко мне, крош-ш-ка!
И уставился загоревшимся взглядом на жену Сапрыкина, а перьевой хохолок на его голове встал дыбом.
- Так он еще и бабник? – ахнула Катерина и покрылась легким румянцем – то ли от возмущения, то ли от смущения.
- Да ну, болтает чего попало! – криво усмехнулся Сапрыкин, хоть тут же почувствовал острое желание поставить этому мерзавцу в перьях еще один фингал. Где-то там, в глубине его душе заворочался скользкий червь сомнения: что-то с этой птицей неладное. Мало того, что попугай оказался наглым матершинником, его болтовня к тому же еще выглядела вполне разумной, логичной. Но этого никак не должно быть – какие там у птицы могут быть мозги, кроме глупых птичьих? Однако Сапрыкин на всякий случай решил проверить Якова.
- Слышь, ты, урод – еще чего-нибудь ляпнешь непотребное, я тебе второй глаз подобью! – провокационно пригрозил он попугаю. Но тот и ухом, или чем там у него, не повел – как будто и не слышал вовсе своего новоявленного хозяина. «Ну, как я и думал – дурак дураком, - успокоился Сапрыкин. – Но какой все же гад, а?»
Яшка между тем задремал, по-прежнему сидя на краю холодильника. Сапрыкины выключили свет и на цыпочках ушли с кухни.
- Ну и что ты будешь с ним делать? – растерянно спросила Катерина. – Во-первых, никакой кормежки на него не напасешься – вон он чего требует. Во-вторых – он же такой охальник, что от людей просто стыдно будет. Уж и не пригласишь теперь никого, обматерит всех! А дети вот-вот вернутся из деревни – им-то какой пример будет?
- Да прокормить-то не беда, - почесал в затылке Сапрыкин. – Я бы его и к картошке приучил. Но то, что он отморозок – это ты в точку угодила. Такого уже не перевоспитаешь. Да, хоть и жалко, но придется его оставить в деревне у тещи. Завтра же поеду за Колькой с Танькой и отвезу Яшку.
- Да маме-то он на фиг сдался! – запротестовала Катерина. - Выпусти вон его в окно, пусть себе летит на юга, за своими папайями и, как их там, маракуйями, прости господи.
- Теща, я думаю, найдет с ним общий язык, - язвительно сказал Сапрыкин (он имел в виду, что мама его жены, Серафима Григорьевна, в случае необходимости могла завернуть устный аргумент такой впечатляющей силы, что у ее оппонентов тут же пропадала охота вести с ней дальнейшую дискуссию). – Да и поболтать ей будет с кем зимними вечерами.
…Глубокой ночью Сапрыкин проснулся от душераздирающего визга спящей рядом жены и еще чьего-то хриплого вопля. С бьющимся сердцем он включил ночник. На груди у Катерины сидел Яков. Одной лапой вцепившись ей в ночнушку, другой он теребил ее за волосы и хрипло кричал:
- Полундр-р-ра! Где бабки, ш-ш-шалава? Полундр-р-ра!
Сапрыкин ударом подушки сбил попугая на пол и тут же накинул на него одеяло.
- Убью-ю, х-хгады! – приглушенно вопил Яков, пытаясь выпростаться на волю. Вдвоем они еле скрутили озверевшего невесть от чего попугая, заклеили ему клюв и затолкали до утра в плательный шкаф.
Катерина вся тряслась. Она яростно накинулась на Сапрыкина с кулаками:
- Ты кого привел в дом, скотина?
- Не привел, а принес! – вяло отбивался и сам не на шутку перепугавшийся Сапрыкин. – Ну, все, все, успокойся! Уже светает, через пару часов я выеду, и ты больше этого урода не увидишь.
…Теща птицу благосклонно приняла, приняв ее, видимо, за индюка. Чтобы не вызывать у детей вполне законного интереса к диковинному попугаю, он им просто не показал его, а попросил Серафиму Григорьевну, пока они будут собираться домой, закрыть Яшку в птичнике. Позвонив теще через неделю, Сапрыкин между делом спросил:
- Ну, как вы там с Яковым уживаетесь?
- А чего мне с ним уживаться? – Сапрыкин даже на расстоянии удивил, как Серафима Григорьевна пожала полными веснушчатыми плечами. – Я его из птичника вытащить не могу…
- А что он там делает? – ошарашено спросил Сапрыкин.
- Что, что… - хихикнула теща. – У меня как раз перед твоим приездом хорек петуха задавил. Вот твой Яшка у меня теперь заместо него. Такой, слышь ты, знатный топтун – куры у меня аж по два яйца сносят разом!
- Да не может того быть! – потрясенно пролепетал Сапрыкин. - Это же против всяких биологических законов. Он же попугай!
- Сам ты попугай! – рассердилась теща. – Говорят тебе: топчет моих курей, значит, топчет. Да еще орет при этом дурным голосом! Подожди, как же он кричит, язви его… А, вот: «Полундр-ра-ра!» - орет. Так что спасибо тебе, зятек, за ценную птицу!
- Да не за что, - сказал Сапрыкин. И аккуратно положил трубку.
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 1