Закончив казнь, немцы стали обходить дома. Они увидели в люльке крохотного Алека. Немец выволок ребенка на улицу и ударил головой об лед. Дом облили бензином. Валерия Никулина, обезумев, выпрыгнула в окно. Ее застрелил немец. Тогда двое детей Никулиной, восьмилетний Ванюша и шестилетняя Таня, тоже прыгнули, они приросли к мертвому телу матери. Немец застрелил и детей.
Меня упрекают, что я среди прочих статей к юбилею Победы, выбираю Эренбурга, дескать он откровенный пропагандист и любит приукрасить. Читайте! Знайте и помните, если у вас есть сердце - оно расплачется глазами.
Один писатель недавно спросил меня: «Как вы можете три года писать про одно и то же?». Да, это трудно. Еще труднее три года провоевать. История не была к нам милосердной. Но скажу прямо — я не понимаю, как может человек теперь думать о другом. Ведь немцы еще на нашей земле. Ведь немцы еще терзают наших близких. Немец—это не литературная тема, это—горе. Это железо в сердце каждого. Без малого три года наши люди вдали от родного дома, от своих милых, поглощены одним: они воюют. Они узнали ледяной ветер калмыцкой степи, волховские топи, леса Смоленщины, скалы Карелии, едкую пыль украинских шляхов. Они узнали и визг пикирующих, и «раму», и шестиствольные минометы, и «тигров». Скоро три года, как они едят со смертью, спят со смертью и спорят со смертью. Я благословляю тот день, когда мы забудем о немцах, это будет воистину прекрасный день.
Я хотел бы думать о другом и писать о другом: о любви, о труде, о том, что мне трижды дорого, — об искусстве, о лесах под Москвой, о сером Париже. Но я вижу ров с детскими трупами, я вижу золу и лицо матери, перекошенное мукой, всё горе нашей земли; и мои мысли неизменно возвращаются к тому, рослому или плюгавому, пучеглазому, тупому, бездушному, который прошел тысячи верст только затем, чтобы в глухой русской деревеньке растоптать ребенка. Если бы не хватило у меня ненависти, я бы презирал себя. Но ее хватит и на их жизнь, и на мою.
Сердце человека — темный лес, легко в нем заблудиться. Вдруг что-то вспыхнет. Неожиданно потухнет. Бывает, разлюбит человек женщину, с которой прожил-полжизни, или охладеет к закадычному другу, но нельзя предать мертвых. Они ночью обступают; и есть у каждого мертвого свои права. Они вокруг вас: растерзанные, задавленные, удушенные, близкие и чужие, родня и незнакомые, дети, девушки, старики. Они шепчут: «Мы росли. Мы смеялись. Мы ели хлеб и глядели на звезды. Мы тоже хотели жить. Нас нет. Немец набил нам рот мерзлой землей. Немец нас загубил. Высокий или низкий, жестокий, светлоглазый, пустой. Он сейчас в Витебске. А, может быть, в Николаеве или в Пскове. Ты видишь?». Мы видим. И мы живем одним: убuть немца.
Возле Триполья на дороге в Обухов есть яр. Снег залепил фанерную дощечку; на ней написано:
«Здесь 1 июля 1943 года немецкими палачами замучено и расстреляно 700 человек — стариков, женщин, матерей с детьми. Среди них Мария Билык с пятью детьми и 65-летней матерью и Горбаха Дуня с двумя сыновьями».
Дуню Горбаху увели накануне. Она просила, чтобы дали ей проститься с детьми. Немцы в ответ смеялись. Потом немцы привели двух сыновей Дуни. Володе было семь лет, Коле два года. Немцы застрелили детей. Дуня Горбаха не вскрикнула. Она твердо шла навстречу смерти. Я не знал ее, но я ее вижу, любящую и тихую, гордую сердцем и простую.
Муж Марии Билык был далеко от Триполья: воевал. Марию увели днем, а ночью постучались в хату. Дверь открыла старшая сестра Марии Федора. «Одевай детей». Федора сказала: «Видишь — спят. Куда ведете?» — «Туда, куда пошла мать». Федора достала рубашки из самого тонкого полотна, одела сонных детишек. Володя — ему было одиннадцать лет — нес на руках двухлетнего Федю. За ними шли маленькие Танюша и Гануля. Миколка упирался: «Не хочу идти. Я спать хочу...». Его потащили на ремне. Федя спрашивал Володю: «Куда идем?» — «К маме». — «А где мама?». Володя молчал. Их поставили над Днепром. Потом бросили живыми в яр. Теперь, когда раскопали могилу, увидели Володю, который сжимает в объятьях маленького Федю. Пришло письмо от Антона Билыка: «Приветствую вас, дорогие земляки! Напишите мне, как поживает моя жена Мария и дети...».
Кто забудет детей в белых рубашках над обрывом? Кто забудет о Трипольской трагедии и о горе нашего друга Антона Билыка? Семьсот... Но разве цифра скажет про муку? Ведь у каждого была своя жизнь, своя любовь, свой угол. О чем же нам думать, как не о немце? Убuть немца! Если не за мое горе, то за маленького Миколку, который хотел спать, за всё, что пережил Володя, когда он ответил братишке: «Мы идем к маме».
Было слово «яр» хорошим, была в том слове и трава, и речка, и песок, и большие ромашки, на которых девушки гадали про любовь. Теперь слово «яр» стало страшным. Так и кажется — сейчас выйдут из яра мертвые. Не один трипольский. Есть яр и в Киеве. Умрем, но его не забудем. Есть свой яр у каждого украинского города, и всюду то же: клочья белья, окоченевшие трупы, детские игрушки, замаранные кровью. Нет, не человек, кто об этом забудет!
На другом конце нашей Родины возле Новгорода была деревушка Замошье. 14 января 1944 года, отступая, немцы ее сожгли. Они сожгли избы вместе с людьми. Сто семь человек были сожжены живыми. Сначала немцы загнали женщин с детьми в дом Павла Гадулина. Согнали сорок душ. Пересчитали. Немец сказал: «Ферциг. Гут». Дом облили бензином. Валерия Никулина, обезумев, выпрыгнула в окно. Ее застрелил немец. Тогда двое детей Никулиной, восьмилетний Ванюша и шестилетняя Таня, тоже прыгнули, они приросли к мертвому телу матери. Немец застрелил и детей. Потом немцы стали жечь другие дома. Сожгли семью Золотаревых. Все были в сборе: и старики, и двухлетняя Женя. В соседнем доме сидели две старухи—Пименова и Митрофанова. Они прижимали к себе внучат: Геню семи лет, Володю четырех лет, Алешу двух лет: «За что?» — крикнула Анастасья Пименова, пытаясь собой заслонить Алешу. Немец усмехнулся: «Русс. Гут». И расстрелял всех из автомата. Алеша выжил, но пуля раздробила ему кость, и у Алеши нет руки. Ему два года, но он уже всё узнал.
В городе Красном, Смоленской области, как и в других городах, немцы убили всех евреев. Я расскажу и судьбе семьи Глушкина. 8 августа 1941 года немцы взяли Бориса Глушкина. Они его раздели и привязали к хвосту лошади, долго мучили, потом убили. В ту же ночь пришли за его женой Евгенией. Она прижала к себе детей. Немцы ее выволокли на двор, изнасиловали. 8 апреля 1942 года немцы пригнали всех евреев города на площадь, приказали раздеться, потом начали убивать. Отец Бориса Глушкина, старик семидесяти четырех лет, шел первым. Он нес на руках двухлетнего внука. Евгения Глушкина взяла с собой двух детей, третьего, годовалого, она оставила в люльке. Она думала, что судьба пощадит младенца. Закончив казнь, немцы стали обходить дома. Они увидели в люльке крохотного Алека. Немец выволок ребенка на улицу и ударил головой об лед. Начальник отряда приказал разрубить тело младенца и дать его собакам.
Я вижу эту женщину. Зачем ей была жизнь? Мужа замучили, ее изнасиловали, детей вели с ней вместе на казнь. Мать думала об одном: спасти ребенка. Может быть, немцы его не заметят?.. Сколько я буду жить, не забуду я муки Евгении Глушкиной и младенца в люльке. Это не мой сын и не мой внук, но я его не зaбуду. Я не забуду детей Триполья и Замошья, детей Красного. Ведь это наши дети, наша надежда, то, ради чего мы прожили жизнь. Их убили. Их убили немцы.
Может быть, нельзя писать об этом три года подряд. Но и всей жизни не хватит, чтобы изжить такую ненависть.
Вот что пишет мне старшина Зареченский: «8 сентября 1941 г. я был ранен под Ленинградом. Вернулся в свою часть. Тогда у нас впервые появились снайперы. После ранения я плохо владел правой рукой, я научился стрелять левой и стал снайпером. Потом правая рука зажила, но 9 сентября 1942 г. я был вторично ранен. Когда 22 января 1944 г. зачитали заключение «не годен к военной службе», это для меня прозвучало, как смертный приговор. Мне дали справку об инвалидности III группы. Но я твердо решил вернуться в свою часть. Я понимал, что трудно будет без левой руки, но я могу в любое время заменить здорового. Притом я не теряю надежды увеличить счет уничтоженных мной немцев. Левый глаз, правда, почти не видит, но снайперу достаточно и правого. Одна мысль меня мучила в госпитале: примет ли командир инвалида? Я не писатель и не могу описать того волнения, которое овладело мной, когда я сошел к подполковнику Анашкину. Он посмотрел документы и спросил: «Куда думаете ехать?» Набравшись духу, я ответил: «Думаю остаться в части». Он понял и одобрил. Что же меня заставило вернуться в часть? Ужасная ненависть к немцам, только это. Я из Донбасса. Вы меня поймете».
Кто не поймет Зареченского? Это не профессиональный солдат. До войны была у него мирная работа, семья, мечты, книги. Теперь он живет одной неотвязной страстью: уничтoжить немцев. Когда у него не сгибалась правая рука, он научился стрелять левой. Теперь он потерял левую руку и левый глаз, но он молит об одном: остаться в строю. Он из Донбасса. Другие с Украины, из Белоруссии. Но все они поймут Зареченского — и ленинградцы, и москвичи, и сибиряки, и армянин, и узбек. Кто, глядя на трупы детей, начнет считать: это русский, это украинец, а это еврей? Все они дети нашей Родины, и все они наши дети. Всех убил тот — с железными крестами, с железным сердцем, злой и темный.
Были в истории эпохи, залитые кровью. Пылали костры инквизиции. Стала легендой Варфоломеевская ночь. Пылали в срубах староверы. Но как бы ни были страшны и отвратительны эти преступления, даже их освещала некая вера, неистовство фанатиков. Во имя чего солдаты Гитлера убили миллионы невинных? Во имя чего они растерзали детей Марии Билык, Анастасьи Пименовой, Евгении Глушкиной и других — в Минске и в Ессентуках, в Новгороде и в Одессе? Если спросить об этом немца, он ухмыльнется или трусливо заплачет; он ничего не сможет ответить: у него нет ни идей, ни веры. Он убивал, потому что ему сказали, что Россия — это добыча. Он убивал, потому что в этом было его назначение, оправдание всей его жизни. Вот самое страшное в злодеяниях немцев: они убили миллионы прекрасных людей ни за что, от жадности, от тупости, от прирожденной свирепости. Им сказали: «Когда ты перейдешь границы рейха, всё позволено. Там недочеловеки, а ты сверхчеловек», и жалкий идиoт, невежда, ничтожество начал аккуратно вешать, душить, закапывать живьем, жечь. Он весь «сверхчеловек». И не нашлись среди миллионов немцев кучки совестливых, которые закричали бы: «Остановитесь!». Среди этих «сверхчеловеков» не было человека, и только детский плач да стоны умирающих вмешивались в треск автоматов.
Бывает, что гнев помутит рассудок; в беспамятстве человек может совершить и недоброе. Но нет у немцев даже этого оправдания: они убивают холодно, спокойно, как будто играют в кегли или грызут орешки. Они внесли в зверства немецкую педантичность. Они усовершенствовали методы умерщвления, изобрели «душегубку», построили бараки для удушения газами, изготовили ядовитую жидкость, кострой мажут младенцам губы. Они стоят вокруг виселиц и щелкают фотоаппаратами, записывают в книжечки, сколько детей и где убили. То, что люди во все времена считали страшным грехом, они превратили в огромное производство. Они не ткут, не сеют, но молотят. Они душат, вешают, отравляют. Они делают это без стыда и без угрызения. Немецкий капитан Заур пишет в докладной записке: «Следует твердым предметом ощупывать всё вокруг домов, так как бесчисленное множество лиц прячется в хорошо замаскированных ямах. Рекомендуется привлекать малолетних к указанию этих укрытий, обещая им за то жизнь». Капитан Заур предлагает использовать малюток, чтобы найти мать, а потом убить всех. Он говорит об этом сухо, деловито, как будто речь идет о поисках припрятанной картошки. Но речь идет об убийстве наших жен, наших детей. Неужели я буду думать о другом, неужели я буду писать о счастье, когда этот капитан Заур еще жив, когда, может быть, сейчас он пугает маленькую девочку: «Покажи, где мама, не то убью».
Как мы можем отомстить немцам? Никогда наши воины не станут убивать детей. Мы не можем рассчитаться со зверьми: мы люди. Вся их кровь не перевесит крови одного младенца — Феди, Алеши или Алека. Но мы уничтожим злодеев. Если они будут жить, нам не будет жизни: нас изведёт совесть. На земле множество разных языков и верований. Не похожа жизнь норвежского рыбака на жизнь пражского рабочего. Англичанин любит в воскресенье посидеть дома, помолчать, почитать, даже поскучать, а француз обязательно отправится со всей своим выводком в кафе или в кино и будет очень громко смеяться. Для всех людей найдется место под солнцем. Может быть, самое чудесное в жизни—ее многообразие. Но нет на земле места фашистам. Если они после всего уцелеют, значит простись с надеждой, не думай о справедливости, не ласкай ребенка — он обречен.
У немцев готовы и оправдательные речи, и поддельные слезы, и потайные ходы, в роковой для них час они предадут своего фюрера, сотню-другую особенно заметных, а сами зароются, окопаются, попробуют оболванить мир покаяниями, анафемами, приветствиями. Нет, нельзя об этом спокойно думать! Старшина Зареченский прав — у сердца один выход: убuть злодеев.
Не для убийства создан человек — для счастья. Сколько и в мирное время дано прожить? Пятьдесят, шестьдесят, а если семьдесят, говорят — «дожил». Каждая минута дорога, ведь она для того, чтобы радоваться, чтобы посадить дерево, чтобы увидеть бледно-голубое небо, чтобы поговорить с другом, обнять любимую. Цветы быстро отцветают, и, может быть, поэтому из всей природы они сильнее всего умиляют нас. Но вот пришли эти страшные годы. Растоптаны цветы, убиты дети. Нужно вернуть живым жизнь. Не предать мертвых. Мы вернемся к цветам. Мы вернемся и к другим речам: о полноте человеческой жизни. Сейчас нам не до этого. Ненависть бушует в сердцах, и никто не посмеет очернить это чувство — великое пламя, оно раздуто любовью, оно раздуто дыханием того теплого сонного ребенка, который не понимал, что его ведут на казнь. Сохраним это пламя до конца. Будем твердыми. Высокому, белоглазому и бессовестному не жить! Это наша клятва.
Евгений Барханов.
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 400
Голгофы тень побеждена:
Безумье овладело миром -
О, как смеется сатана!
Нас ведут одни пути- дороги!
Так народы наши говорят.
Клич звенит от Одера до Волги,
,,Дай мне руку друг мой, kamerad!