Часть третья - заключительная.
15.
Данилов Иван, сразу направил коня на кузнецу, к горну, к мужикам трактористам. Те обещали закончить разборочно-сборочные работы. А именно — из трёх «мёртвых» тракторов, один дееспособный собрать, переведя его на «газогенераторное» топливо (берёзовые чурки). Из-за частой нехватки горючего — вынужденная мера. У председателя вся надежда на выжившего сержанта Ивана Калачёва. Фронтовику-танкисту, главное с утра на пьяную «пробку» не наступить, с кем-нибудь не подраться. Если это случится, будет вспоминать вчерашнюю войну, своих, «в уголь» погоревших товарищей, коих он своими выжившими руками ещё недавно вытаскивал, хоронил. Не стыдясь, будет плакать, мазутными пальцами растирая сырые глаза, горькой добавки просить, «внутри» кого-то трёхэтажно материть. А кого — на кузне до сих пор мужики не знают. Толи фрицев, толи своих командиров-начальников. И только когда устанет звучать языком, свалится, тут же завалившись под навесом, на промасленную фуфайку. По-фронтовому, в калачик, скрутившись, пряча между худых ног сбитые в кровь руки, трезво выспится. А потом уже, без отдыха, без жалости к себе, до поздней ночи, будет настырно творить доброе дело. Фронтовик, фронтовика понимает, поэтому не стращает того судом и лишением трудодней, потому как знает: «Если дал слово Калач, значит, его обязательно сдержит. А вот если подведёт, тогда разговор будет совсем другим, вплоть до мордобития…»
Крепкий бабский крик, невольно повернул коня в другое направление. Кричала одна колхозница, передовая дальним криком другой, страшную новость для деревни: «Тонька, слышь!.. Приехал Осина!.. Передай кому дальше!»
Так заведено здесь. Первый, кто завидит чужую лошадь, выкатывающая плавно мягкий ходок, въезжающий в селение, старается, чтобы новость быстро разлетелась, то запуская крик, то малых деток. А народ, имеющий налоговые задолженности, уж постарается «сделать» ноги из хаты, со двора, чтобы только не встретиться с ним.
Данилов Иван Ильич, знал гостя, коего всем нутром ненавидели колхозники, как и всяких других, кто отымал у них последнее. От агента Уполминзага, товарища Осина Степана, председатель узнавал последние новости, слухи, предположения. Уполномоченный Министерства заготовок СССР, по кличке «Осина», на словах тяготился своей работы, всякий раз при встрече, обещая написать заявление, ибо нет больше нервов и здоровья бабские «концерты» переносить. На деле же, всё было не так…
Вот и сейчас, мягкий ходок, стоит привязанный возле хаты Киреихи. Лошадь жуёт овёс, а Осин в хате проверяет у сдатчицы квитанции, записывая данные в заведенные на каждый двор лицевые счета.
Иван Ильич, вначале резвой председательской деятельности, по наивности, защищая совсем бедных колхозников, пытался вклиниться в работу казённого человека, прося маленькой отсрочки. Хоть и знал, что агент подневольный человек, выполняет задание правительства и товарища Сталина, всё равно вступал в диалог, надеясь наудачу. Но после того, как в грубой и матерной форме ему объяснили из райкома, что в социалистическом государстве, общественной выше личного, и каждый козёл должен висеть на своих рогах, Данилов понял, что с «Осиной», надо быть осторожным на язык, личное мнение.
Председатель вошёл в убогую хату, где стоял удушливый запах нищеты и бедности, где живёт колхозница и её четверо детей. Она не старая годами, ей чуть за сорок, но выглядит наравне со своей матерью Авгиньей — до войны рекордсменкой — вязальщицей снопов, которую отмечали даже в газете. Деревня знает: «Катька не в мать пошла, она не хозяйка!»
Екатерина, и её дети, – все лысые! Завшивленная семейка должников, попалась врасплох. Грязные и сопливые мелкие детки-оборвыши, испуганными птенцами прячутся на закопчёно-потресканной печи. Суровый старший сын выходит из хаты, молча уходит на работы в поле. Он не защитник матери, ибо сделает только хуже…
Его мать, — в белом платочке, босоногая колхозница, в одной и той же серой холщовой юбке, валяется перед агентом Уполминзага, в истерике бьётся, истошно кричит:
— Вы хотите, чтобы я повесилась!.. А может мне у людей красть, чтобы с вами рассчитаться?
Осин Степан, густо курил, молчал, тупо глядя на голодных детей на печи. Перед ним тетрадь, карандаш, портсигар и спички. Поодаль грязная миска с деревянной ложкой.
Екатерина, завидев председателя, вскочила, подраненным зверем заорала:
— Данилов, председатель!.. Спаси мою семью!.. Товарищ Осин не верит мне, что у меня все стайки пустые… что последнего поросеночка задним месяцем сдала!
Данилов, болел от таких душераздирающих «концертов», никогда не находя правильных слов и действий, стараясь встретиться с агентом на улице, а не в момент «страшной» его работы, когда с колхозника сдирали последнюю шкуру.
Но сейчас он был в избе, и хотел уже рот открыть, как вдруг женщина вскочила, и, увлекая за собой мужиков, выскочила на мёртвый двор. На всю деревню голосила, к себе их глаза звала, чтобы увидели правду её несчастной жизни. Кричала, подлетая, то к одной мёртвой стайке, то к другому загону, пустому, не жилому, с покосившейся дверцей, с давно нетронутым навозом…
— Вы же советские люди! Неужели у вас сердца нет!? Вы же видите, как я пусто живу! Детки на воде с сечкой тянутся, молочка год уже не видят… откуда мне сдать то молоко и мясо с теми яйцами.
Агент Осин, не идёт далеко, он и так всё знает, возвращается в избу, привычно, достаёт затрёпанную «крайкомовскую» брошюру. Вновь закуривает. Соблюдая «пометки» и «знаки», в присутствии Данилова Ивана, зачитывает упёртой бабе, безжалостный указ, указывающий, что бывает со злостными «несдаточниками». 1. Уголовная ответственность. 2. Опись и изъятие через народный суд имущества. 3. Штраф в размере одно-двукратной стоимости несданной продукции. 4. Лишение права пользования приусадебным участком сроком до 2-х лет.
Притихшая, разбитая видом, зарёванная Киреева Екатерина, обречённо сидящая на краю лавки, маятником качала головой. В глазах мутная пелена незащищённости, на губах застыла скобка тупиковой обречённости. Словно помешенная, никак не реагировала на «страшилки» коммунистической партии и правительства, у которой муж пропал без вести на войне. Которой, не положено налоговые «послабление». А вот если бы пришла похоронка, она бы это «счастье» заимела.
Неумолим Осин, он уже начинает злиться, пугать несчастную колхозницу, которая ему столько нервов изорвала, играя его последним терпением. Грубым криком, пытается согнать детей с печи, «выкурить» на улицу, чтобы не были свидетелями душераздирающих «разборок».
Но надо знать Киреиху. Она бросается вслед перепуганным детям, выхватывает самого мелкого, бросает его в руки агента Уполминзага, кричит:
— А можно, я сыночка, Пашеньку, обменяю на ваше мясо и молоко? Откормите его! Он способный у меня… пользы-то больше будет!
Испуганный мальчик, от страха, начинает мочиться на штанину агента. Тот брезгливо отшвыривает мальчика. Ошалевший ребёнок тотчас исчезает за дверью. Агент пускается в мат, угрозы, замывая брючину, грязной рукой выхватывая питьевую воду из кадушки.
Данилов не выдерживает нервного напряжения, обнимает несчастную «несдаточницу», прижимает к себе, жалеет рукой и словом. А та, всхлипывая, слёзно и сопливо гудела ему в грудь:
— Данилов… я больше так жить не могу! не могу! не могу! Я лучше успокоюсь на верёвке… и товарищу Осину помогу…
Данилов как мог, успокаивал женщину. Просил не глупить, детей сиротами не делать, напоминая колхознице, что страшную войну вытянули, до мирного времени дожили. Надо только чуточку потерпеть, изыскать резервы, в долги влезть, что-то из домашнего имущества продать, хотя бы тот мужний кожушок, а может даже пустой бочонок в сенях. Но обязательно с государством рассчитаться, ибо другой исход, приведёт к страшной беде, так как его великие интересы выше мелких интересов маленькой сибирской женщины, притом полуграмотной. И лучше с ним не спорить и не бороться.
Вдруг в окно громко постучали, крикнули:
— Катерина! Катька! — Чуешь, меня! — кричала бригадирша, совсем не обращая внимания на чужую лошадку у палисадника, опасного гостя в хате, — почему до сих пор жопу на печке греешь? Все бабы уже на поле. Давай незамедля шуруй на работу, а то ишь расчухалась!
Солнце только набирало обороты, раздавая тепло поровну всему живому и не живому на маленьком, богом забытом уголке социалистической земли, где люди жили с одной мыслью, — выжить, в будущем хорошо пожить. Выжить хотела и Киреева Екатерина, покорно оседая на лавку, соглашаясь со своим председателем. Женщина, которая через многие года, на его прощальной могиле, промокая глаза, обронит: «Из всех кого знал наш колхоз, Данилов — единственный, кто имел сердце!»
16.
Данилов Иван Ильич задержал дыхание, ещё не веря своим глазам, знакомо оживляя тик правого ока. В единственной руке невольно затряслась райисполкомовская «приказная» бумага. «…Выделить две крепких лошади в распоряжение прикомандированных лесозаготовителей…»
В конторе, на грязном полу, у тёплой печке спала серая кошка, а черноволосая учётчица привычно «мучила» счёты, выводя в журнале цифры дневных «выработок». Мгновенно подпрыгнули: и кошка и женщина, испугавшись единственного кулака, коим в жуткой злобе саданул председатель по столу:
— Фашисты!!! Душители!!! В уборочную, такую подножку мне подставить! — Забегал человек, за голову хватаясь, крича, — а, липового-то передовичка Жгуна, ишь – не тронули! А меня, и бедных, — Палыча с Федунцом – под самый дых! — через паузу, — а я ещё думаю, к чему мне приснилась сегодня такой странный сон.
На грязном полу валялся страшный документ, где было привычно, в жёстком командно-административном тоне, неизменно строго и назидательно допечатано: «…За срыв указания, влекущий невыполнение государственной важности задания, Вы будите самым строгим образом…»
Фронтовик вышел на чистый воздух, на сильный ветер, подошёл к забору, облокотился на штакетник. Открытая несправедливость больно разъедала душу.
Дуло напористо, видно гнуло макушки деревьев, ершисто пушило соломенные кучи, гоняло сухую траву и жирную пыль по улице. Председатель не любил ветра. Он может натянуть стадо чёрных туч, и из них польётся шумной лейкой живая вода. А дождя он больше всего боялся сейчас.
Вновь вернулся ко снам. Он их научился разгадывать ещё с войны. С утра уже ждал неприятностей… вот и дождался! «Сон точно в руку!»
Со спины подошла расстроенная девушка, тронула плечо: «Дядь, Вань!.. А вы позвоните тому главному прокурору, который вас тогда защитил, в вас поверил. Вы ему скажите, напомните, что есть самая главная бумага, где самим товарищем Сталиным указано, чтобы в страду не изымать из колхозов технику и лошадок»
Уставшее осеннее солнце, раскалённым диском, закатывалось за гребень чёрной тайги. На его апельсиновой дольке, где-то далеко, далеко и прощально качалась, уплывала чёрная цепочка журавлей, напуская грусть и тоску на председательское сердце. В такие минуты, ещё с фронта, душа привычно запросила никотина, успокоения, долгого молчания. Надо было ехать на объезд полей, но требования телеграммы не давали покою, не зная мозгом, как правильно поступить, коней не отдать, башку на «плаху» не подставить, просто выжить.
Вдруг из проулка, вылетела маленькая жизнь. В беге, босыми ногами сокращала метры к правлению.
«Чую… мне очередную беду несёт!» — в тучу сгустилось лицо начальника, торопливо перебирая: «что?», — выдвигаясь навстречу малолетке, бесправному работнику отстающего колхоза.
— Это же Колька… Игнатенко, тёте Маши, сын! — сказала неотстающая учётчица, узнавая хорошим зрением худенького человечка.
— Дядь, Вань!.. Дядь, Вань!.. — с большого ещё расстояния, — открыл рот мальчонка, недавний «парикмахер», — та-а-м, т-а-ам, на поле… та-ам… — на бегу, рукой, показывает на тёмный лес, от безумного бега задыхается, кашляет, — вашу… вашу… тётю Нину… суком… суком с сосны, прямо по голове!
У Ивана обвалилось сердце, ещё не понимая, как на чистом поле «суком», образно представляя супругу лежащей в крови, на ржаном поле. Безумно захотелось курить и много самогона выпить. «Вот тебе и сон!»
Иван рысисто скакал, а сзади, неотстающими телами и жизнями неслась верная учётчица, и быстрый мальчик Коля, пытаясь пробить порывы ветра, докричаться, сказать:
— Вы не бойтесь, дядя Ваня!.. Она живая, она даже улыбалась, просила много воды!..
Председатель ослабил ход, спрыгнул с коня, когда из леса, на основную дорогу выехала телега, в сопровождении трёх колхозниц. По заплаканным глазам, чёрно-землистым маскам скорби на женских лицах, председатель всё сразу понял.
Ветер, набуянившись, ослабевал, вяло играя соломой, на которой лежала Нина, со сложенными руками на груди. Голова была прикрыта белым платком, — её любимым, очень давним, летним, тоненьким…
— Прости, Иван Ильич!.. Не уберегли!.. — набралась духа и смелости старшая, играя желваками и «крыльями» чёрных бровей, отворачивая голову в сторону, сдерживая новые слёзы.
— Я ничего не понимаю, Анна Павловна… — простонал фронтовик, трусливо подходя к покойнице, — вы же на поле работали. Что Нина делала в лесу?
— Там, там, черёмухи куст был. Не объеденный птицами… это я виновата… я ей разрешила… она хотела всё ягодки обобрать деткам, прокрутить… — начала сбивчиво оправдываться главная, не глядя в глаза мужу покойницы, — а потом, Вань, а потом вдруг порывистый ветер, словно бесова сила… как дал, как закрутил мётлами, снопы даже повалял…
Помощницы, подтверждали, кивали головой, иногда вставляя: «Кто мог за такое подумать… никто!»
— Над той черёмушкой, сосна старая растёт. А на ней сук сухой притаился, от другой сосны. Тяжёлый ещё… я тебе покажу Ваня, покажу. Ей, бы, бедненькой, головку вверх, к небушку поднять… она бы, душенька, увидела летящую беду… шажок в стороночку сделала, спаслась, деток сиротками не оставила, — сильная духом и крепкая телом колхозница вновь срывается в слезливый стон, валится к ногам покойницы, стонет: «Ой, и зачем же я тебя Ниночка отпустила! А-я-я-й, зачем! зачем!..»
Потом уже, Иван Ильич узнает: работающие женщины поздно схватятся. Когда её найдут, Нина будет ещё жива, с разбитой головой, залитым кровью лицом. Облизывая красно синие губы, не найдёт сил даже шевельнуться, повернуть шею. Когда над несчастной веером склоняться все её напарницы, сможет вытянуть улыбку, попросить воды. Попросит прощение у своих «девонек», помощи, присмотреть всем миром за детками, не обижаться на её слишком правильного мужа. А когда спешно принесут воды, попытаются поднять ей голову, она от этих посторонних движений мучительно дёрнется и затихнет.
17.
— Да, товарищ прокурор! Так точно, товарищ прокурор! Никак нет, товарищ прокурор! — стоя на вытяжке, в присутствии правления колхоза, фронтовик отстаивал свой колхоз, всеми нервами донося до другого конца провода, что его жизнь полностью подчинена выполнению Сталинского «Плана», и лошадей преступно забирать у бедного колхоза. Когда давний защитник, защитил его и сейчас, Иван Ильич, мягонько положил трубку, расцветая лицом, сказал:
— Ну, что братцы! С дистанции не сходим, в таком же усиленном режиме скачем к общей победе коммунизма! — на лицо, напуская злорадства улыбку, добавил: — А то ишь, сегодня два коника… завтра ещё три, дай!.. Пусть Жгуна подоят, или того Карпова!
Бухгалтерша, закрывая учётную книгу, трусливо печалясь, вставила свои опасения:
— Ой, Иван Ильич, райисполкомовские такого не любят. Они вам не простят такой выходки, вот увидите. Жирную галочку на вас, точно поставят.
«Да-а, Ракитина, это тебе не с предыдущим председателем работать. С Пугачёвым вы хорошо пожировали. А со мною вы страху ещё натерпитесь!» — тотчас подумал Иван, а ответил:
— Анись, их знаешь, сколько уже на меня там стоит! А что мне бояться… я на фронте своё отбоялся! — колхозник глянул на пустой рукав заношенного армейского кителя, добавил: — Снять, так пускай снимают!
Руководитель, вдруг словно забылся, подошёл к окну, облокотился на косяк. Долго смотрел на пустую улицу, что-то перебирая в голове, готовя себя на «преступление», двусмысленно добавил:
— Думаю, не посмеют тронуть.
— Это ты о чём, председатель? — спросила Салтычиха, собираясь уходить.
Мужик тотчас перескочил с темы, стал давать указания на предстоящий день, взывая людей вытянуть дневной план-задание, во время предоставлять информацию в оперативный штаб.
18.
— Идись, идись сюды! — глядя в самое раннее окно, — подозвала мужа, старика, местная знахарка Василиса (для некоторых – колдунья). — Председатель с детями едя на телеге… а куды ж, у такую рань, у такий дош?
Уже немощный старик, поддевая выше застиранные кальсоны, сгоняя костлявой пятернёй кошку со стола, сунется к мелкому оконцу убогой хатенки:
— А я счаса выскочу… прогляну весь путь, узнаю.
— Это ж у дош… это жа видно, чобы люди не видели!
Через десять минут, стоит мокрый, отчитывается:
— Заехали во двор к Игнатенчихе Марьи. Во, какая новость для тебя образовалась.
— Ой, люди, что делается! Жинка не остыла в могиле… деньков-то всего прошло… — загибает пальцы, считает.
Посовковшись по тёмной хате, замирает в «красном углу» молится на чёрную закопчённую икону, лик святого, сквозь молитву, вставляет:
— Ой, Машка! Ой, баба смотри! Данилова дочка, ярая комсомолка! Люди говорять: резкая на язык, без жалости! Ой, ой, как там будя? Чую… тяжко будя нашему Ваньке…
— Ничованьки, уживутся! — полез за самосадом дед, вытягивая худущую шею в закуток, — там главное случилось. Их давнишняя любовь воссоединилась. И хай так будя на веки! Жалко мне его без рученького, без продыху носится туды-сюды, воюя с нашими бабами, ворьём и выпивохами. Учётчица, Лизка, мне как-то сказала: «Прихожу, говорит как-то раненько утром, а он спит за своим столом, так выматывается! Ног, не хватая до хаты дойти…»
19.
На улице хлещет противный дождь, в уборочное время, расценивается как небесный враг, как преступник. Ибо, он рушит все планы коммунистической партии, планы Данилова Ивана Ильича, его колхоза, всесильного товарища Сталина, с руин подымающейся голодающей страны.
В тесной, но уютной избе Игнатенко Марии, стало ещё тесней. Две, таких разных семьи сидят друг перед другом. Марьины дети подняты с утра, ничего не поймут, трусливо мнутся, ещё не емши, тянутся к мискам. Но это было, пока председатель не взял слово, мгновенно успокоив детей, и слегка ошалевшую хозяйку, непривычно суетливую, раскрасневшуюся.
А говорил вдовец, решивший в погодную «заминку», что именно через одиннадцать дней, после смерти супруги, надо соединять две семьи в одну, дабы деток не запустить, хозяйство надлежащим уходом спасти, мысленно думая о главном: сохранить, не расплескать ту любовь, что живым огоньком ещё теплилась с активной Ванькиной молодости.
Иван сразу решил: будут жить в хате Марии. Основная боязнь и печаль, была за детей. Смогут ли его дети ужиться с чужой тётенькой. Особенно боялся за взрослую уже дочь, Свету. Та, в покойной маме не чаяла души. Жили подружками, имели свои тайны, сплетни, клятвы.
Когда услышал согласия хозяйки, и её детей, на воссоединение, повернулся к своим, в нитку мокрым. Света сидела с безучастным напряжённым лицом. Как комсомолка, ярая атеистка, постоянная участница всяких антирелигиозных кампании на селе, с презрением глядела на иконостас, укутанный в чистенький рушник-божницу. Андрейка и Коля, всё уже правильно понимали, притом давали «клятвы» отцу: «В чужой хате, — без фокусов!»
Чего боялся Данилов, то предательски и выстрелило:
— Я не буду жить в религиозной хате!
Отец, тотчас поменявшись в лице, быстро скомандовал пацанам — исчезнуть из хаты. Те, радостные, дружно исчезли, что-то съедобное похватав со стола. Мария же, с невозмутимым лицом, скрестив руки на груди, стояла у горячей печи, смотрела в окно.
Еле сдерживая себя, подошёл к дочке, начал мягко и доходчиво рассказывать ей, про свою лихую молодость, когда они тоже, глупыми воинствующими безбожниками насаждали атеизм в деревне, про страшный фронт, про очень трудное время сейчас. Зацепился и за «План хлебозаготовок» товарища Сталина, кой безжалостным мечом, висит над шеей однорукого руководителя. Говорил, и про то, как ему трудно везде успевать, всех деток вниманием обхватить, про то, что жизнь неумолимо требует рядом иметь надёжное и крепкое женское плечо.
Как только отец дошёл до верного «плеча», до хозяйки в доме, дочка, меняясь лицом, дёрнула сырыми плечами, втягивая воздух негодования, выпалила:
— Я знаю! Ты маму никогда не любил! Как тебе не стыдно… — сорок дней не прошло… а ты… а ты… а ещё коммунист, — дочка расплакалась, метнулась на выход, вылетая в сенцы, крикнула, — я буду жить одна, в мамочкиной хате!
Мария стояла немой статуей, ни разу не пошевелившись, отрешённо глядя на свет, в окна. Словно, очнувшись, подошла к иконостасу, стала шептать молитву, осеняя себя знамениями…
— Не переживай, Марьюшка, — вздохнул колхозник, устало оседая на лавку, — я ещё с ней поговорю! Просто, с первого раза не прочувствовала батьку. Так, Маш, она-то хорошая девочка… я её понимаю… не осуждаю… нет, нет, она ещё тебе будет первой помощницей… вот увидишь… время надо прожить… время…
Мария подошла к Ивану, уткнула его кудрявую голову в свой «зарождающийся» живот, поглаживая густые волосы, прижимая:
— Я знаю Ванечка, знаю. Всё вытянем, всё преодолеем, нам бы чуточку хлебца! Вишь, какая орава сейчас на лавках с ложками будет сидеть.
И тут председатель, не выдержал груза на душе, скинул его, открывая жгущую тайну. Для власти – явное преступление, для себя — возможно партбилет положит на стол.
Фронтовик, жалея свой колхозный голодный народ, видя детей — «недоедков», вспоминая бледно лысых ребят Кириехи, битую старуху, её единственную за всю жизнь к нему просьбу, окончательно решился на поступок:
— Я выдам людям хлеб авансом, в счёт окончательного расчёта по трудодням!
Теперь Мария поменялась в лице, кинулась к вдовцу:
— А разве ты знаешь уже, что план выполнится!? А если дожди зарядят, а? А если снег рано ляжет, и не успеем собрать! Ой, Ваня, я так боюсь… я прям чую плохое… а если «районные» нагрянут.
— Дети наши будут нам помощниками. Выставлю из них босоногие посты на Косом холме. Дам им свой фронтовой бинокль, пусть глядят в оба! Заметят ЭМКу, галопом, через болото, быстро срежут, предупредят.
— А с Салтычихой говорил? Она ж может…
— Сегодня хочу зайти!
— А что с Муштуком будешь делать?
— А ничего! Пусть только попробует… я его уже предупреждал! Он знает, что на крюке у меня! — Данилов невольно вспомнил прошлое, своё председательское начало, когда после месячных курсов обучения в райкоме партии, усвоив двухсотчасовую программу на «хорошо», он прибыл в правление, и стал практически вникать в дела разорённого колхоза. Вживался, кроя всё по-армейски, неумело, по-своему, ещё не зная, как надо уметь «ломать» через колено колхозников, чтобы угодить власти, государству. Тогда и понял: главную «скрипку» на селе играет председатель сельсовета Маштуков Григорий, подмяв под себя любителя выпить, предыдущего руководителя колхозом Пугачёва, спасительно переметнувшегося на шпальный завод сторожем, явно с радостью, что не посадили.
Данилов хорошо знал недавнее прошлое села и людей. Помнил, как его отец, партизанил, бился с карателями-колчаковцами, у коих был верным и тайным помощником Маштуков Анисим, — отец Григория. Стрелянный, но не убитый пособник белогвардейцам, убежал со своими хозяевами на Дальний Восток, бросив жену с детьми. Не стали описывать, ссылать несчастных, ибо коммунист Данилов Илья, на тот момент, самая главная советская власть на селе, постановил: «Семья не в ответе за своего хозяина!», и потом, уже в тридцатых, самой первой загнав её в коллектив. Семью, в которой был самым старшим Маштуков Григорий, нутром весь в предателя-отца, такой же хваткий, хитрый и мстительный. Любил на собраниях, напоказ, при районных начальниках, удаль трудовую показать, языком умело восхвалять власти, тем самым был замечен, на сельсовет поставлен. Из-за какой-то хитрой болячки не был призван в ряды РККА, войну проработав на оборонном заводе в г. Красноярске, дополнительно привезя оттуда ревматизм, и городскую жену, похожую на цыганку, и поведением и видом. Те, кто на селе крепко ненавидели Муштука, за глаза, в спину называли «Карателем».
Иван окунувшись в глубину нарушений в вопросах хранения и учёта, ужаснулся, велел поднять все учетные записи, справки, долговые расписки, квитанции. Кумовство и воровство, сгубило колхоз! Клубок, узловая связка бывшего председателя, его многочисленной родни и Маштукова Григория, на основе «вась-вась», я тебе - ты мне, без всякого желания возращать украденное, негативно отразилось на колхозниках, на глазах которых всё это творилось. Народ перестал верить власти, он её сторонился и боялся! «Так больше не будет!» — решил Данилов, первым делом вывесив список должников и воров, кто обязан вернуть колхозу должок. Начальным в этом перечне, значился Маштуков, тому обязалось вернуть зернодробилку и сено, который на другом конце селения, метал злобные молнии, собирая вокруг себя единомышленников, готовя ответный удар. Но фронтового старшину уже было не остановить! Удила закушены! Вперёд на амбразуры! Поэтому сразу вызвал к себе избача, велел в Избе-читальне красочно нарисовать огромные плакаты: «Социализм - это есть учёт! В.И. Ленин» - развесить на всех главных объектах колхоза, чтобы все знали помнили!
Трудно «выгибая своё» Данилов понимал: «стычки неизбежны!». Буквально прошло два месяца, была настороженная темень, сырая ночная погода за «плачущимися» окнами, когда неприятно пьяным, с забытой расстёгнутой ширинкой, ввалился в правление красивый и высокий Муштук. Поставил спирт, вывалил сало, черный хлеб, сходу пытаясь сыграть главную роль, беря быка за рога, склоняя Данилова к доброте, на свою сторону, к уступчивой «мировой». Фронтовик, даже глазом не повёл, отказавшись от градусов и разговора.
Разозлённый сельсоветчик, привычно, сузил глаза, сжал огромные кулаки, начал предъявлять претензии, доказывая, что новый председатель хватает лишку, не на свою делянку лезет со своим уставом, отлаженный организм рушит, матерно отметая от себя упреки, что проявляет лишнюю жестокость к селянам, вплоть до избиения даже женщин. При сборе продовольственных налогов, не вникает в семейное положение семей, часто используя служебное положение в корыстных целях. На довесок, как убийственный довод, бросил на стол тонкую крайкомовскую брошюру, под названием «Права и обязанности сельских советов». Усмехнувшись, с перегаром, презрительно выдавил:
— Читай, Данилов! Там сказано, что я здесь главная советская власть, административный хозяин на селе! А ты, а ты, — пьяный крупный мужик, вдруг вскочил, повис широкой грудью над столом, над Иваном, брызгая росой-слюнями, показывая на портрет Сталина, крикнул: — Это он так решил! А ты занимайся своими полями, фермами и амбарами с навозом, и не суй свой хер туда, где ему не место!
Данилову на войне посчастливилось чуточку послужить связистом при политическом отделе фронта. Он хорошо помнил разговоры, действия и меры политработников, поэтому, на опережение, сразу начал собирать в письменном виде все случаи незаконных распоряжений и поступков сельсоветчика, — оказывается насильника. Как оказалось, любителя одиноких солдаток-вдов, их интимных мест. В пьяном угаре называя себя вдовьим Айболитом, возможно радуясь, что столько мужиков не вернулось с фронта. Из-за страха, многие солдатки, боялись письменно отразить компромат на своего обидчика. Тот любил за любую помощь, справку, отписку, не смущаясь, попросить близости, и получал её. Выпроваживая, грозил карой, если язык развяжет. Тем, кто отказывал, создавал невыносимые условия существования, зимой стараясь пропихнуть на самую тяжёлую работу — «кубатуру», на заготовку дров. И не развязывали, пока Данилов Иван не взялся распутывать этот запутанный клубок моральных злодеяний. Много всякого было, но главным «козырем», хранилась самая главная бумажка, про изнасилование в пьяном виде глухонемой девушки, отроду 25 лет, — мать которой стразу всё поняла, когда та, ночью вернулась домой зарёванной, в крови, и хотела на себя руки наложить. Умея разгадывать её жесты, женщина хотела своими руками, топором убить «Карателя», но испугалась за сына, кой служил в армии. Так и жила два года, пока не услышала о «грызне» руководства, принимая сторону инвалида-фронтовика.
Иван, утомлённый давлением и угрозами, уже понимал: «Ещё чуть-чуть, и не сдержится!» Точно, правой, выжившей рукой, врежет в наглую сопатку намного сильнейшего врага. Поэтому, сдерживая гнев и лицо, открыл сейф, достал оттуда папку, развязал тесёмки, сказал:
— Гриша, слушай! Твоя порочная жизнь, у меня в этой папке. Если я новым ребятам из МВД, или твоим заступникам в райкоме покажу эти листочки, всё твоё моральное разложение, всё твоё воровство и присвоение колхозного добра ещё при Пугачёве, тебе (матерится) лет пять, баланду хлебать!
Сильный Муштук, заливая глаза кровью ненависти и страха, тотчас бросил крепкие руки к опасной папке, но жилистый и лёгкий фронтовик, на опережение, всадил кулак ему в пьяное рыло, в красивый «сельсоветовский» нос, из которого обильно хлынула порченая юшка, опуская его широкий зад на грязный пол.
С угрозами тогда уходил пропащий человек, с обязательным мщением! Потом, несколько раз пытаясь защитником примазаться к отдельным лицам правления, дабы те, тайно выкрали папку, обещая вселенскую защиту и помощь. Тогда не нашлось предателей.
Отпуская от себя воспоминая в прошлое, Данилов надеялся, что «разложенец», хорошо понимает своё положение, не донесёт.
— Вань! Тебе такого самоуправства, уж точно не простят.
— Маша! Я не могу смотреть в глаза одиноким вдовам, облепленные голодными детками. При каждой встрече, рёвом пытают меня, спрашивают, как им так жить? А мне приходится что-то мычать, выдумывать… противно. Я же коммунист, мне запрещено врать! Ну, не могу я больше такое терпеть. Их мужики, жизни положили, а их дети и жёны выходит, без указания сверху, хлебца не достойны. Не по-Ленински это, не по-людски! — нервно рвёт ворот рубахи, — мне главное… мне, чтобы дожди скорей (матерится) прекратились! Больше солнца на небо выползло, дабы высушить и отправить в город хлебец.
20.
Не переставал плакать противный дождь, разбивая дороги, делая такую страшную остановку настроенным людям. Кто-то работал внутри колхозных объектов, а были те, кто сидел наготове дома, ожидая небесного прояснения, команды бригадирши.
Иван Ильич, шёл к ней большой грязью, от её липкого «засоса», чуть не вылетая из армейских сапогов, пряча голову под грубым капюшоном, «деревянного» плаща. Обозначился стуком, ободрал и обстучал жирные лепешки с обувки, вошёл в хату, поздоровкался. С ходу не узнал Евдокию. Салтычиха сидела посередине свежо побеленной просторной избы, на окрашенной табуретке, в ситцевой ночнушке, с растрепанными волосами, зарёванная, босоногая, шмыгая раскрасневшимся носом.
Не отвечая на приветствие, молча, сложила втрое какой-то исписанный листок, шлёпая, поплелась за занавеску. Оттуда уже вышла в платье, подбирая длинные волосы, с запозданием, ответила, сказала, что через пять минут будет готова выполнять любое распоряжение власти.
Иван сразу понял: Письмо! Это оно виновница её слез. А чтобы Евдокия заплакала, железная эта натура «поплыла», надо, ой, как постараться. Но от кого оно пришло?..
Привычно начал с погоды, с перечня работ на сегодня, с неудовлетворительного труда одних, и тех, кто достоин похвалы, глядя туда, где осталось лежать листок. А потом, вдруг осёкся, спросил:
— Кто тебя обидел, дорогая моя, Евдокия Карповна! — подошёл к столу, к швейной машинке, потянулся к фотографической карточке, ликом вниз.
Евдокия, подтапливая печь, увидела свою неосторожную «промашку», было, испуганной бросилась к столу, но не успела.
Председатель, уже подносил к свету, к глазам:
— Это ж твой батька, Карп Сазонович! — сказал гость, читая карандашную, криво исписанную надпись. «Родной доченьке, от отца! 1934 год»
Председатель закрыл глаза, отмотал назад пятнадцать годочков, себя молодого, ещё здорового. Вспомнил, верующего кулака, его крепкий и быстрый вид, его огромные волосатые руки, его гром-голос, его железную хватку в любом деле. Этого «жука-навозника», кой всё тянул во двор, до себя, не зная отдыха ни днём, ни ночью, все хорошо помнят в селении. Комитет бедноты тогда-то его единогласно подвёл под черту, лишив избирательных прав, сроком на пять лет. А потом, через год, обозвав того социально опасным элементом, дальше — врагом народа, осудив — выслали куда-то. Чтобы с отцом не попасть под «высылку», Евдокия через районную газету отреклась от отца.
Вдруг, словно подбили крупную жизнь, Дуня падает на кровать, головой утыкаясь в перьевую подушку, оголяя красивые ноги:
— Ой, Ванечка, что же я тогда наделала! Как эти все годочки жила… один Господь только знает! Нет силочек моих, такую боль терпеть! Было раз, верёвкой вздёрнулась… да та не сдюжила моих весов…
Иван сразу всё понял, присел рядом, стал гладить вздрагивающее крупное тело:
— От кого письмо, Дунечка? Там написано об отце?..
Хозяйка принесла письмо, положила на стол:
— Только к тебе есть вера председатель! Знаю, с ветром по деревне новость не разнесёшь, — вновь стала обретать волю и «железность» строгая бригадирша.
Иван вцепился глазами в кривой подчерк, как на той фотографической карточке, — не торопкий, медленно пережёвывая каждое слово, каждую мысль, строку. Стало ясно одно: Возможно, отец не знает, что дочка отреклась от отца. Там было слишком много «любви» и тоски по родной кровинке, деревне. А может, знает, да мудро пишет, не тревожа и не упоминая старое. Было ясно: освободившейся товарищ, бросил на «воле» привет отца дочке, когда тот уже прямиком шуровал этапом на Тайшет.
Евдокия, сразу стала интересоваться сколько «км» до того Тайшета, до больших и многих лагерей, где теперь находится её отец, которого она не видела целых четырнадцать лет, давно думая, что его нет уже в живых, возможно как и все в селении.
Услышав: что не больше ста, сразу повеселела.
— Ты что задумала, Карповна? — тотчас насторожился руководитель коллектива.
— Я не буду у тебя просить лошадь, я одного прошу! Дай мне дня четыре, ну пять, воли… я ножками быстро туда и обратно. Я через старую Екатерининскую дорогу пойду, а там мне люди подскажут, где колючая проволока и вышки с собаками стоят. Мне папочку только одним глазком надо увидеть, и он тоже меня должен признать, — Евдокия подскакивает, уже в упор, насаживая гостя на прямой взгляд, умоляет:
— Сжалься, помоги мне, Ванечка! До скончания лет своей жизни, буду в твоих должниках ходить. Ты же сердечный, не дай мне погибели от душевных мук. Уже рана с кулак, печёт, выедет мне всё нутро, нет мочи уже жить с таким грехом! Мне мамочка с упрёком в глазах однажды приснилась. Ничего не говорила, а только так смотрела, что хоть иди, давись.
Данилов успокаивает женщину, гладит её крупную руку, просит рядышком присесть, та, соглашаясь, не закрывает рот:
— Я больше не могу на людях вымещать свою злость на себя!
— Дунь, успокойся, послушай! Ты пока его найдешь, дни твои сгорят. Да и конвойники с тобой не станут разговаривать, ещё пристрелят! Сходишь зря.
— Неправда, товарищ Данилов! — вскочило упругое тело, криком крикнуло, — сейчас не довоенное время! Мы фашиста победили! Всякое начальство добрее должно стать к колхозникам, с сочувствием. Пусть помнят, чей они хлебушек едят и ели! Ничего, я все грамоты возьму, покажу им, паду колен, неужели перед бедной бабой не сжалятся, не покажут мне папочку.
Данилов, по работе общаясь с Салтыковой Евдокией, никогда не думал, что эта сильная женщина, может быть такой слабой и сердечной. Каким беспомощным и несчастным было её лицо, а столько живой совести в душе, коя на людях была бессердечным камнем-человеком.
Иван закрыл глаза, представил уставшую женщину, поздно возвращающеюся с работы домой. Вваливается в холодную хату, где кроме мышей и кошки никто не живёт. Где вечным укором, на тебя смотрят отца глаза, сильными генами передавшиеся самые крепкие и сильные черты характера. Живёт баба, прожигает жизнь, без мужской ласки, без любви, без разговора и смеха детей в избе. Господи! Что может быть страшней…
Фронтовое сердце инвалида, вздрогнуло, стало плавиться, плыть, трудно обещая всё ещё подробно обсудить, чтобы самый любопытный на деревне не знал, куда исчезнет Дуня. Уже тогда, в её хате, решившись: хлеб будет выдавать в её отсутствие. В миг, когда одинокая женщина будет идти тёмной тайгой, зная только направление к железной дороге, к многочисленным лагерям. Пробираться лесом, где зверья всякого, где будет полно страхов, где могут встретиться дезертиры и беглые...
21.
Председатель колхоза «Ленинский путь», Данилов Иван Ильич решил выдавать зерно ночью, чтобы до первого солнца успеть, до работы. С вечера собрал верных людей, предупредил об обязанностях каждого. Повредил телефонный провод в кабинете, направив своих детей на сторожевое место. Вручая трофейный бинокль, по-армейски повесил на них задание: «Не проморгать начальство, — чёрную районную ЭМКу!»
— Наш ты кормилец, наш ты сердечный человек! — сквозь толпящийся народ, мимо весовой, протискивалась к единственной руке, старушка Аграфена Васильевна, уже загрузившееся хлебом, увозя его с соседями на переполненной телеге. Прижимается к единственной руке, смахивает слезу:
— Дай Господь Бог, тебе Ванечка, чтобы с Машенькой у вас всё добром сложилось. Новыми детками род продолжился…
Иван, не обращал внимания, на стихийные людские благодарности, на их повеселевший вид, ладное настроение, похвалу, ему главное — уложиться в срок. Нервничал, поглядывая на выползающее солнце из-за тёмного горизонта, торопил колхозников, злился и материл нерадивых, их дырявые мешки, гнилые завязки, совсем не трогая словом учётчицу и весовщика, коим нельзя было в цифрах сбиться, все людские «долги» записать.
Кладовщик тоже трусливо беспокоился, не находя себе места и слов, больше всего боясь ревизионной комиссии, тюрьмы. Данилов специально поставил дочку с мешком, чтобы вместе с Марией, засыпали зерно, взвешивали, на телегу несли. Заметив первую улыбку Светы, похвалил при всех работящую дочку, подмигнул жене: «Мол, всё хорошо, Маш! И ещё будет лучше. Светка у меня правильная!»
Прощаясь, старухи низко кланялись Данилову, у Господа Бога просили ему всеобщую защиту, надёжного здоровья. Мужики же, с благодарностью трясли единственную руку, обещая держать семейные языки на замках, не допуская случаев, чтобы счастливые дети не бегали по улице со свежеиспечённым хлебом, не хвастались мамкиными золотыми ручками.
Но председателю не было от этого душевного спокою, он своей жизнью давно проверил цену многим обещаниям.
Не появился Муштук на «раздаче», даже близко не проехал, не прошёл, только его жена Людмила, почему-то зарёванная, с сыном появилась, свою норму получила, увезла, так и не ответив Данилову, кто её обидел, хотя и так было ясно…
В дополнительную нагрузку, не отпускала мысль о Евдокии Салтыковой. Уже заканчивались шестые сутки неизвестности, всё больше и больше нагружая сердце сомнениями, тревогами, тяжёлыми мыслями. В итоге, находясь под прессом психоэмоционального давления, вновь обзавёлся самосадом, закурил, чем расстроил тихую Марию.
Слушая ночами, его вынужденную бессонницу, постоянные вздохи, частые переворачивания, доводили женщину до тихих слёз, до потери последнего настроения. Иногда вставал, осторожно ступая между спящих деток на полу, выходил на воздух, долго там сидел, дымил, боролся с собой, словно готовя себя к неотступной беде, — очень страшной, уже неотвратимой…
22.
Тяжело собирался караван лошадей и телег. Государство, город, его приёмный пункт ждал колхозный хлеб. Как всегда, старшей колонны поставил Юшкевичиху. Временем проверенная Марыля Яновна, волевая и степенная баба, ответственно относилась к подготовке. Знает: нельзя допустить, чтобы какая-нибудь лошадь по дороге пала, поэтому с утра уже воюет с кладовщиком, чтобы овса больше насыпал, женщин в дороге не подвёл. По настойчивому желанию дочки Светы, отец сжалился, определил её возницей в коллектив. Пусть поучаствует в серьёзном деле, наравне потаскает мешки, заодно горожан и город, его большие магазины увидит.
Пятидесятикилограммовые мешки удобно уложены, измученные кони дополнительно накормлены, транспаранты «Хлеб для восстановления страны!» крепко закреплены к подводам. В холодную ночь выезд.
Командированные бабы взывают Бога, чтобы не случилось дождя и трудной распутицы. Но никому из них, не приходит в голову, что есть другая напасть, — человеческая! Голодающих людей, — отчаянные поступки.
Эти люди нападут уже на территории другого района, на первой стоянке, в самое «сонное время» в четыре ночи, когда «часовым» будет бодрствовать Света. Вольные кони, спутаны, у костра стоят, о своей нелёгкой ломовой судьбе думают. Тут же вповалку и уставшие «перегонщицы» спят, надеясь на комсомольскую бдительность председательской дочки.
Сломает упёртый сон, девичий Светкин организм, чем и воспользуется дерзкий фронтовик, с двумя своими сыновьями. По-фронтовому, сонной, рот закроют, унесут подальше, кляп воткнут, с крайней телеге четыре мешка зерна бесшумно утащат, во мраке осенней ветреной ночи незамеченными исчезнут. И не успеет несчастная, привязанная к дереву, — ни пискнуть, ни крикнуть, всяким звуком сигнал беды подать. А когда, проснётся одна из баб, окликнет комсомолку, и не услышит отзыва, всё от крика беды вскинутся, всё поймут. Гневно матюкаясь, бросятся в россыпную искать председательскую дочку и сворованный хлеб.
Свету найдут, а с хлебом сразу не получится, потом. Побежит перепуганная Юшкевич Марыля, вместе с ней, в самое близкое селение, к чужому председателю, дабы своему по телефону доложить о беде. От страха, за недопустимую промашку, предстоящее за неё наказание, сорвётся женщина в горькие слёзы, с почерневшей, перепуганной «виновницей» подробно рассказывая как всё было. Задумается местный начальник, глядя в окно, на свою серую улицу, в памяти вспоминая отчаянного однорукого фронтовика, кто на последнем «слёте», единственный смел, отстаивать своё «Я», и своих несчастных колхозников. Долгие паузы будет делать, перебирая «фас и анфас», всякого своего, кто мог сподобиться на такой дерзкий шаг, от которого живо пахло колючими «лагерями».
«…Да-а, вот ещё что… малые детки прибегали от вас вечером, любопытно крутились в леску, к нам боялись подойти…» — дополнит Марыля Яновна, уже сопровождая руководство хозяйства и милиционера, к месту ночного преступления.
23.
Распускалось осеннее утро, расцветая добрым светом, как Данилов получил в ухо внезапный звонок. От дикой новости, ослабли ноги. Слушая другой конец связи, дочки голос, трудно переваривая, что он кричал, человек меняясь в лице, первый раз в жизни ощутил у себя сердце, присел. Незнакомо давило внутри, испуганная жизнь, просила врача, каких-нибудь пилюль или капель…
— Ильич! Тебе плохо? — то один подскочил, то другая, бросилась, наливая воды из графина, ещё не зная, что его так жестоко подбило.
— Что случилось, Ильич? — на подменённого руководителя уставилось шесть глаз, невольно отстраняясь от рутинной работы.
— Нападение на наш хлеб!
— Да что ты такое говоришь, председатель? — испуганно зароптал коллектив, не веря чужому языку и своим ушам.
— Наши кровные, двести килограмм уволокли ночные фашисты, — в полной душевной прострации говорил фронтовик, трясущейся рукой пытаясь выудить папиросу, подкурить, не зная как сладить с подбитым сердцем, с роем мыслей, разрывающих черепную коробку, — зачем?.. зачем?.. И зачем повёлся дурак…
Тогда никто не понял, что имел в виду Данилов. Только потом поймут, через время, когда узнают, чья была смена караулить обоз.
Самая молодая убежала за фельдшерицей, за её спасительным ридикюльчиком.
— Пресвятая Богородица, что ему теперь будет? Спаси, наши грешные души, не дай боже ему погибнуть! — мысленно молилась пожилая женщина, сердечно жалея однорукого мужика, который обречённо смотрел в одну точку, морщась, страдал сердцем, дымил, совсем не реагируя на окружающих.
Вдруг под окнами метнулась, мальчонки, белобрысая голова, с ветром влетела в помещение, как учили, затараторила:
— Дядь, Вань, слухайте! Я от Кузьмичёвой, бабы Лизы прибёг! — забеганного мальчика успокаивают, дают воды… — Тама! Тама! Начальство с «раёну» понаехало… за грудки кладовщика, дядьку Саньку тягают! Пытают: сколько хлеба председатель накрал у государства. Вас туды срочно кличут… вроде будут, все зёрнышки взвешивать, считать, — опускает глаза в пол, печально дополняет, — тот, кто в белой шляпе, со значком тута… — показывает на своей груди, — сказал ещё: в тюрьму Вас сажать будут вместе с кладовщиком, — исчезает из помещения, возвращается, дополняет: — А-а, щё забыл! Хочут ещё видеть тётьку Дуньку Салтыкову.
24.
— Ну, вот и всё, товарищ Данилов, амбарная мышь… — отрешенно сказал побледневший однорукий человек, прощально оглядывая родное помещение, всех тех, кто стоял онемевши, не смея присесть, не сводя глаз со своего непонятного руководителя. — Это тебе за то, что не научился мыслить, государственно, высоко, по орлиному!
Всё ещё с туманной «кашей» в голове, растерянно собрал бумаги со стола, кинул их в сейф, но его не закрыл, бросил ключи на чужое место. Народ трусливо молчал, наблюдая за его сборами, словно уже арестовали, словно уже увозят…
Морщась от загрудинной боли, не отпуская рукой сердце, подошёл к окну. Глянул наискосок, на «мёртвую» хату бригадирши, слышно выдавил:
— Эх, Дунька, Дуня! — закрыл рукой глаза, дополнил: — Доченька… ну, как же так?
К правлению колхоза «Верный путь», изо всех ног бежала испуганная фельдшерица, в третий раз, слушая ту, кто принесла неприятную новость, кто посекундно видела все симптомы «срыва» самого доброго руководящего сердца в округе.
25.
Данилова Ивана Ильича осудят выездным народным судом. В сельском клубе, когда-то церкви, соберут трудовой народ, легко отрывая от Сталинского «План-задания», от уборочных работ, от хлеба. Пред этим, районных «правосудов», хлебосольно встретит председатель сельсовета Маштуков Григорий у себя в избе, нальёт по чарке, настроит на «правильный» лад, подымит настроение.
Он же и будет первым обвинителем от своих. Под записанную бумагу все нарушения социалистической законности Данилову вспомнит, его неумелые промашки, армейские «закидоны-вывихи», недопустимые уступки колхозникам. Опустится даже до оскорблений «районных», коими иногда увлекается председатель, прилюдно выказывая своим подчинённым неуважение верховного руководства. Судья, уточнил: «какими?» Когда услышали, даже «фашисты!» — суд недовольно опешил, не ожидая такое услышать от фронтовика-коммуниста.
Иван Ильич слушая, понимал: «донесли свои, те, кому он верил, при ком мог распускать язык и нервы!»
Не бывая на «раздаче», Маштуков пошагово расскажет суду и трусливо ошалевшему народу, как мягкотелый руководитель Данилов, идя на поводу у слезливых баб и их сопливых детей, многих сознательных «нестаточников», преступно разбазарил шесть тонн хлеба, пред этим обрезав в правлении провод телефонной связи, выставив своих детей сторожами на высоком холме.
В зале громко зароптали возмущённые женщины, но Муштук на это привычно «плевал», дальше нёс:
— Чем нанес непоправимый урон израненному войной нашему государству, и лично товарищу Сталину, у которого была на нас большая надежда, — насильно заставив мою супругу Людмилу тоже получить свою долю, ставя цель — опорочить честное имя председателя сельсовета.
Данилов, услышав это, — чуть не захлебнулся от гнева, вскочил, рукой и ртом выкрикнул о вопиющем вранье, на что его сразу осадили, не давая слова. Судья попросил подняться жену председателя сельсовета. Оказалось, она от тяжкого труда, приболела поясницей, лежит доской, не двигается.
Зал, зная бойкую и шуструю Людку, её лошадиное здоровье засомневался в истине, но это тоже пролетело мимо ушей выпившего судьи, который карандашом рисовал толи, каких-то чёртиков, толи беременных тараканов.
Не забыл и за «парикмахеров», оглашая суду, как подсудимый умеет выборочно «спускать на тормозах» случаи воровства зерна на полях.
«Всё фашист знает, везде двуличные люди, везде доносители!..» — будет мыслить однорукий фронтовик, чуя как знакомо «заговорило» сердце.
Через час, перепуганные сторонники Данилова, подожмут «хвосты», понимая: «Суд полностью на стороне потомка колчаковского «карателя», и им не захочется особо в защиту бросаться.
Дальше спустится к хлебному каравану, к очередной вине председателя-неудачника, отправившего свою неопытную дочку-старшеклассницу в обоз, чтобы той красивый город увидеть, по вине которой произойдёт воровство колхозного хлеба, что недопустимо в мирное время.
Столько было у Данилова «грехов», что раскрасневшаяся секретарь не успевала смахивать со лба пот, записывать.
Фаталист — Данилов, понимал: надо подчиниться, не пытаясь бороться, своё доказывать. Попытаться сделать последний шаг «отмыться», ибо кто обвинитель!? — Насильник! Вор! Наглый и хитрый преступник, во всю пользующийся служебным положением, на страхе держащий в узле бедных колхозников. Этому должна помочь папка, спрятанные за армейским кителем людские заявления и докладные.
Зал окончательно притих, когда судья, отпив воды, спросил подсудимого: «Куда пропала бригадир, Салтыкова Евдокия Карповна?»
У Данилова в очередной раз «подпрыгнуло» в груди, как вдруг резко открылась дверь, свалив и согнав с корточек молодых парней. В зал ворвалась Салтычиха, видом очень похудевшая, вроде даже счастливая, но хромая, с самодельной палочкой. Растерянно остановилась, не понимая, куда ей сесть, как быть. Войдя в курс дела, бригадирша, как на экзамене отрапортовала суду то, чему учил фронтовик, ни разу не задев письмо, отца-кулака, его прошлое. По заданию председателя ходила в соседний колхоз, его другу — Мишке, Палычу, за материальной помощью. Подвела нога, сильный вывих. Как настоящий коммунист, дала клятву суду и трудовой массе, что не жалея сил отработает, с лишком закроет годовую норму трудодней.
«Какая всё же ты умница, Карповна!» — думал Иван, искоса наблюдая за Салтыковой, в которой он увидел физические изменения, какую-то женскую особость, худобу, во взгляде, без всякого налёта грубости и надменности, как бывало часто прежде. «Значит, увидела батьку… значит, нашла… своего добилась! Сильная… вся в него!»
Когда дали слово Данилову, он сразу согласился с судьей, его выводами и словами, напрочь отметая как обвинителя, как личность — Маштукова Григория, ибо ему, Данилову Ивану Ильичу — коммунисту с фронта, уже подноготно зная, что творил и творит этот деятель на селе, стыдно и позорно быть равным ему. Судья потребовал письменные доказательства колхозников. Данилов на стол положил папку, глянул на Муштука. Тот, совершенно довольным, улыбался, даже вроде подмигнул Ивану.
— Товарищ Данилов… но здесь, одни чистые листы! Я Вас не понимаю!
И Маштукова на весь зал прорвало счастливым смехом, показывая пальцем на Данилова:
— Товарищ судья, за клевету дополнительно ему годик, два, надо приплюсовать!
«Свои… свои выкрали, пустые листы положили! И я дурила, не глянул!» — чернела душа у мужика, видя потухшие взгляды тех, кто поверил ему, кто помогал, вспоминал, писал, доносил, веря, что победит правда и добро.
Когда до Евдокии Салтыковой наконец-то дошло, что здесь разыгрывается, на ушко, выслушав знающую колхозницу, страшный «понос» Муштука, её изнутри разорвало. Видя как беспомощно «барахтается» однорукий председатель, пытаясь защититься, подымая в помощь, то одного, то другую свидетельницу, её обуяла жгучая страсть вступить в защиту, но выжидала, взвешивала, за и против. Те, трусливо ломали козырьки кепок, теребили концы платков, нечленораздельно что-то мямля, явно боясь последствий. «Председателя посадят… а нам ещё жить с Муштуком!» А когда Данилов, вынимая последний «козырь», рассказал суду, как обвинитель изнасиловал глухонемую девушку, народ возмущённо ахнул, шумно потребовал поднять мать несчастной.
Судья парировал: этот стихийный базар к делу не относится! Судят Данилова а не Маштукова. Хотите над ним суда, пишите заявления о его преступлениях. Но разозлённые колхозники, зная тихую и работящую несчастную девушку, потребовали ответа матери. Забитая и перепуганная женщина, пряча от людей глаза и слёзы, сказала, что это какая-то ошибка, нервное недоразумение. Лицо председателя сельсовета излучало счастье, он был на высоте.
«Как же на фронте было честней!..» — думал потухший Данилов, окончательно разочаровываясь в некоторых своих земляках. Отрыто и смело защищали его те, на кого-бы никогда не подумал, особенно верующие старушки. Трусливо молчали те, на кого была большая надежда, конечно фронтовиков. Не зря его покойный отец, когда-то принципиальный коммунист, иногда за стаканом спиртного, вспоминая переломные времена, становление советской власти, любил говорить: «Это ещё тот народец! Ты ещё увидишь, сын!»
Внезапно ожил задний ряд, попросила слово сгорбленная старушка, местная ворожейка, гадалка Василиса, с годами жизни давно за восемьдесят. Дали, потребовав говорить по существу, о подсудимом. Старушка, попросив у суда минутку, двинулась телом, стороня людей, стулья, табуретки, лавки. Шла направлением к той, что только сейчас сказала, что это нервное недоразумение, выходит - навет! Та сжалась, побледнела, завидев рядом колдунью, запросто отдавая свою ладонь в чужие руки. Никто не понял, как и суд, что спросила старуха женщину, только та, словно подменённая, пустилась в рёв падая на лавку, голося о том, как этот изверг Гришка Маштуков надругался над несчастной дочкой. С этим камнем уже два года живёт, боясь, что Полинка разума лишится.
26.
Данилова И. И. исключат из рядов коммунистической партии, как фронтовику-инвалиду присудят полгода работ на лесном участке, на сборе живицы, на подсочке, где районной комендатурой закрепили осуждённый ссыльный народ из республик Прибалтики и Западной Украины, тех, кто был уличён в связях с немцами.
Данилов, исполняя роль старшего нормировщика, проработает всего два месяца в тайге, как в Красноярский комитет коммунистической партии придёт письмо из Москвы, из приёмной Начальника Управления боевой подготовки сухопутных войск, делегата Верховного Совета СССР второго созыва, героя советского союза, генерал-полковника Ивана Тихоновича Гришина. Который будет интересоваться сложившейся судьбой своего связиста штаба фронта, спрашивая местную власть, как здоровье у сибиряка-старшины, — инвалида войны, может требуется какая помощь ему и колхозу, с обязательным ответом в столицу.
Когда приедут вооружённые люди в тайгу, срочно забирать Ивана обратно, прощально соберутся осуждённые рабочие люди. В окружении своих выживших деток и стариков, будут молча переживать прощальную сцену, уже понимая, какого человека отрывают от их незавидных судеб. Одна латышка-девочка, не струсит хмурых вооружённых дяденек, подбежит, всунет Данилову в его единственную руку металлическую сакту, в виде солнечного сердечка, станет на своём, на ломанном русском говорить, что это национальное металлическое украшение, защищает от злых духов, приносит мир в семью, жилище.
Спешно вернут в село коммуниста, немедленно вернув тому, красную корку, дорогой Ленинский партийный билет, упрашивая инвалида, отписать командующему, депутату, герою, очень благодарственный ответ, с личной просьбой помочь колхозу, в том-то и том, уже по списку, который составит районная власть. Что Данилов и сделает, в присутствии нового председателя колхоза, тоже фронтовика, на его «судилище» — безропотного свидетеля. Уходя, уже сильно болея сердцем, часто хмурясь, скажет земляку:
— Хочешь усидеть на этом стуле, — мысли орлом, высоко, государственно! Спустишься до амбарной мыши, колхозников, их нужд, к ху…м слетишь!
Уже в дверях, на глазах всё тех же конторских, когда-то своих, с грустью уронит:
— Это уже твой выбор, Санька!
Маштукова Григория, найдут под утро, уже после суда, с глубоко пробитой головой, рядом с водокачкой, его тропкой-дорогой, после того как тот проводил машину пьяных судей. Приедут органы. Будут разбираться. В избе проведут обыск и найдут тайные фотографии отца-пособника, в окружении колчаковских карателей, и убиенных партизан, в центре которых, красовался ещё юный Гринька, с шашкой прямо в грудь одному из большевиков-повстанцев. Запретит власть хоронить насильника, скрытого врага советской власти на сельском кладбище.
Салтыкова Евдокия Карповна, с помощью добрых людей доберется до тех лагерей, там сразу поймёт, — всё бесполезно! Набредёт на японских военнопленных, на их тяжкие лесные работы, на её грубую и злую охрану с овчарками, на двух смертельно придавленных сосной ещё молоденьких иноверцев, уже заблудится, но не заплачет. Голодной выйдет на удивлённых людей, на железную дорогу, станцию. Дуню остановит наряд милиции, всё узнает, сжалится, покормит, поможет указать путь, где заключённые сейчас строят для лагерной обслуги барак. Там есть главный офицер, ты у него и спросили. И спросила, слёзно падая на колени, и вновь человек попался с сочувствием, представляя даль и пройденные километры несчастной колхозницы, указывая жильё самого главного начальника. Будет у входа форменных людей караулить, у всех спрашивать его. Но он не придет из лагеря в тот вечер домой, а выйдет на воздух его жена, узнав от соседки, что какая-то колхозная большая баба, интересуется её мужем. Выйдет, — всё узнает! Домой, на ужин и чай позовёт, удивляясь женской стойкости и силе духа малограмотной русской женщины.
Многим «разорвёт» сердце, незабываемая встреча седого отца-кулака, уже сухонького, хромающего на правую, с глубоким шрамом на щеке, — теперь самого умелого столяра, уже без двух пальцев, — сотворившего резной сервант начальнику исправительно трудового лагеря ГУЛАГа, — с дочкой-коммунисткой, когда-то документально отказавшейся от него.
— Папочка! Папочка! Прости меня грешную! Я тебя никогда не забывала, всегда помнила, сейчас нашла!.. — выла большая женщина, валясь в ногах плачущего старичка, дергая того за стоптанные прохаря, за вонючую штанину. А он, как и много лет назад, будет ласково гладить её густые волосы, знакомо шептать… — главное доченька, остаться человеком… а там Господь правильно выведет за ручку…
Эту душераздирающую сцену будет видеть тот, кто освободится, выйдет окончательно на волю, без права проживания в крупных городах СССР, у которого никого уже не было в живых в глухой Забайкальской деревне. Когда-то тракторист, сильно избивший председателя своего колхоза, сделав поганого человека калекой, сейчас шёл к красивой женщине, обречённо изрёвонной, валяющейся на холодной земле, только что распрощавшись с самым дорогим человеком на земле. Увидит ли она его ещё?..
— Вставайте! Надо жить! — скажет незнакомец, помогая несчастной женщине подняться, нечаянно «запнувшись» взглядом о её выразительные, в полном горе большие глаза. Выпрямит, поведёт, уже не желая расставаться, а быть всегда рядом, чему потом будет несказанно рада Евдокия, обретя смысл жизни, познавая прелести бабского счастья, вымаливая ночами невидимого Бога, чтобы ещё успел деток, потомство подарить, папочку — живым увидеть в родной хатке.
Председателем сельского совета власть назначит Салтыкову Евдокию Карповну, — чем напугают народ, отправляя на обучение. Не узнают потом свою железную, когда-то безжалостную бригадиршу. Видя в лучшую сторону изменение характера, — потянутся к государственному человеку, ища в ней помощь и заступницу, чему будет очень рад и муж, теперь комбайнер-тракторист, боготворя тот день и случай их таёжного знакомства.
ЭПИЛОГ.
Данилов И.И, уже «израненный» сердцем, не пригодный к силовой работе, будет устроен Евдокией в свою «контору». С благодарностью вспоминая кому она обязана своему семейному счастью, уже беременная, обнимет его, улыбаясь, скажет: «Пойдешь перекладывать бумажки!»
Он их будет «перекладывать» до 1951 года, до самого того дня, 22 июня, когда откроет газету «Правда», и увидит там прощальную колонку — смерти своего заступника, героя советского союза, 49-летнего генерал-полковника Гришина И.Т. В тот вечер поминая, — напьётся, с первым своим инфарктом познакомится, уже навсегда забывая про запах спиртного.
У отца пятерых детей, ещё родятся двое, уже поздних детей.
Последнего, младшего, назовёт Ильёй, в честь своего отца, сложного человека, — в конце жизни сомневающегося коммуниста.
А потом будет 1961 год, апрель, первый полёт человека в космос, общая радость в новенькой просторной избе, селе, государстве.
Чувствуя, уже приближение «второго», последнего, Данилов Иван Ильич, позовет к себе супругу, указывая на статью про славного Юру Гагарина, вытянет вымученную улыбку, скажет:
— И всё же мы его построили!
— Кого, Вань? — не поймёт мужа жена, уже видя, как меняется лицо любимого человека.
«Здесь лежит коммунист, большого добра и сердца, который нам завещал, в любой жизненной ситуации оставаться ЧЕЛОВЕКОМ» — так напишут потомки на чёрном могильном камне, под красной звездой, высаживая рядом, как охранительниц, белые берёзки, его любимые деревца ещё с войны.
Июль 2022- декабрь 2023 года.
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 6