16.
Не выдерживает селянин по фамилии Куку, давление своей настырной «кукушки», хватает стакан, просит слова, должного внимания, заранее уже залив лицо стеснительной бордово-алой краской. Народ увлечён, своё несёт, болтает, по кучкам, по интересам себя, разделив, не обращая внимание на тщедушного мужичка, с пышными усами, с диковинными бакенбардами до угловатых скул. Но подавленному оратору на выручку бросается бойкая Катька Березовская. Взором, криком, шуточками обеспечивая допустимую тишину, виновников торжества близкое слияние. Куку не любит такую тишь. Как и десятки пьяных глаз в упор, с разными мыслями внутри, с обсуждением, с интересом. «Наши дорогие молодожёны, гык-гык (кашляет) ну... это... я знаете... не умею, ну, это... (гуще рдеет) красиво говорить». — «Не тушуй Васька! Говори по-простому, здеся все свои!» — подбадривает земляка успокоенный гармонист. По внешнему образу видно, его чуть «отпускает».
«Ну, в общам Алла Львовна, спасибочки што пригласили! А так... я хочу штобы ты по жизни никода не плакала, а только смеялася, под ногами много деток имея. Деду с бабой, внуков на лето привозила, (со спины слышно, женского голоска, душевный шёпот: «правильно, ой, правильно») — С Яковам своим никода не ругалася» — продолжает говорить слегка успокоенный человек, постепенно обретая твёрдость духа. «Нервы его и свои берегла. С потраченными ими долго-то не прожавёшь!» (тот же голосок вновь, ласково, с душой: «Ой, как хорошо Васька говорит!
А Куку это слышит, и уже уверенней и уверенней «кукует», в глубине души окончательно распутанному языку радуется. «Живитя оберегая друг друга, кажному божьиму дню радуйтеся! С улыбкой вставайте, с ею и ложитеся, тода и детки ваши добрыми вырастут... да и долгая и счастливая жизь у вас будеть в целом, от! (три секунды думает) — Так давайте выпем, за ту великую любовь! Без которой не было бы жизни на земле, и этова богатого и радостного праздника для нас... простых безработных селян!» Приседая гнёт коленки, но вновь прямится, мимикой спохватывается: «Да-а... пасибочки Лев Петрович за доброту вашу сердешную (вроде как с поклоном, глубоко низит ему голову) Тот, «барином», с лёгкой миссионерской улыбкой, только кивнул, не проронив ни слова, привычно проверив наличие депутатского значка на лацкане пиджака. Дружно, хором, выпили!
Захлопала, загалдела свадьба, в ответ, выслушивая благодарственные Алкины слова. В полном восторге от себя, дополнительно вскакивает Куку, воодушевлённо, даже страстно говорит: «За такой богатый и вкусный стол, отдельное спасибо тебе Дмитривна, от!» Гордая Нина Дмитриевна, в широкой улыбчивой радости, только согласительно веками моргнула, головой слегка качнув. «Ну, всё! Хватит!.. Понесло!..» — жена скрытно дёргает низ великоватого пиджака супруга. Тот резко плюхается, злится, нервно отбивается локтём, в полном расцвете выдерживая жующее лицо перед селянами, вертикально над столом. «Коротенько сказал, и хорошо! Зачем потом «попкой» снова вскакивать!» — с улыбкой, растянув закрасневшиеся довольные щёчки, сквозь непрожёванный кусочек ветчинки цедит Зинаида. Сглотнув деликатес, не снимая довольную маску с лица, еле слышно, но вкрадчиво шипит: «Душевно-душевно сказал! А то усю жизь придурялся: не умею, не могу! Млодец!»
За крайним столом, на самом его углу, сидят двое, только тост молодым сказали, выпили — закусывают, захватывающе интересную Санькину историю юности воскрешая. Жены потанцевали, ушли «до ветру». Общаются: Анатолий Михалыч, бывший бригадир тракторной бригады № 2 (из соседней деревни — личных годков, под пятьдесят) Ему давно хватит, поэтому он и не употребляет больше сильного крепкого, всё к дорогому пивку теперь интерес имеет. Этот хитрый «ёрш» тоже вяжет ноги, но тем не менее ум в здравии держит, цепким ещё, правда иногда тормозит, подбуксовывает. Другой мужик, чуть моложе, больше эмитирует пьянку; он водичку, как водочку потягивает, гордясь своей стойкостью, терпимостью. Погорелый Санька, он местный мелкий арендатор, он вчера своё вылакал, когда не протолкнуться было, когда молодоженов пара свежей и активней была.
17.
Бригадир:
— Ну, ты её раз, и за талию да? (шмыгает сопливым носом, кашляет в забинтованный кулак, взглядом подпирая нарядный массив пола)
— Да чё ты блин, заладил: за талию, да за талию — дослушай! Ну, короче, потанцевали. А уже время жмёт... ресторан вот-вот закрыться должен. А тут белый танец объявляют. Я только рюмку очередную к носу подношу... а со спины так мягонько... пугливо: «Можно вас?» А это опять она... такая тихонькая, раскрасневшаяся, стоит, мнётся, вроде как боится что откажу. Я тогда сразу смекнул, что дамочка порядочная... в таких местах редкий гость.
Бригадир тупым взглядом смотрит на взбитую к верху женскую грудь напротив, которая смотрит объёмами «во двор» — медленно жуёт, поедая кислую капусту, как в стойле дойная корова сено, и опять:
— Ну, ты её раз и в уголок, да? (снова шморгает носом, делая полный оборот жующей массивной челюсти)
— Да, дослушай ты! Короче... танцуем, всякую ерунду говорим, за спины друг другу смотрим. А она вся такая жаркая, прям горит. А меня тож хмель кривит... в мозгах каша, трусость, боюсь, лишнее ляпнуть, стесняюсь в номер гостиницы пригласить. А так хот-тца, уж больно пришлась по сердцу.
Кто-то за окном, несколько раз настырно сигналит, на время, приостанавливая разговорную речь мелкого коммерсанта. Оглядывает стол: «кого зовут?». Никому не понятно!
— Ну, короче, празднику конец. Оделись, вышли на улицу, она мнётся, и я как лох что-то несвязное мычу, вроде как приглашаю к себе в номер. А она залилась краской, и отказ мне дарит. Не успел я мордой скиснуть, настроением упасть... а она большущими своими глазками мне прямо в самое сердце зырть: «Я вам отказала... но хочу очень, чтобы вы мне не отказали. Я вас приглашаю к себе. Здесь не далеко квартира... в лётном городке». А я Толь, город совсем не знаю. Ну, в городок так городок. Пришли... всё чин по чину... Она стол накрыла, а сама в ванную... Толь! Слышь? (мужик светится лицом) Вот, сколько лет прошло... а помню её женские виды, и всякие чудные прелести в хрустально-просвечивающемся пеньюаре (вздыхает, наливает, один выпивает)
— Ну, ты её раз, и на матрас!
— Да подожди ты со своим матрасам! Ну, легли... яркость притушили. Вот скока лет прошло Толян, а как щас помню; луны жёлтый свет, как колобок такая пятнистая, через щёлку в шторе за нами зыркает, приготовилась вроде как подглядывать.
Бригадир, цепко представляет образность расписанных Санькой картинок. Тянется на середину стола, щербатой вилкой густо натыкая много колбасных колобков, как пятнистую луну пихает глубоко в рот, опять начинает двигать массивную челюсть, в какой уже раз спрашивать, уже даже возмущаясь:
— Кроче! Дальше всё и так ясно... не пойму только в чём прикол?
— Да задолбал ты уже, — дослушай сам конец! Чуть осталось.
Толик по-прежнему не шевелится, медленно жуёт, не выпуская из взгляда яркую вздёрнутую грудь напротив. Это местной фигуристой Людки – разведёнки, аппетитное достояние! Оно помогает бригадиру лучше воспроизводить сценки из Санькиной молодой городской жизни.
— Короче блин, развязка такая! Утром глаза открываю, а меня за плечо тормошит лётчик.
— Кто-ктоо?
— Не поверишь... рыжий здоровенный детина. Лётчик гражданской авиации. В форме... шкаф... во!
Бригадир задумчиво жуёт, думает, представляет, с интересом гудит:
— Муж ейный чоль?.. Заехал тебе в лобешник?
Санька смеётся, выдаёт:
— Ну, тип того! Говорит мне, до усрачки перепуганному. Мол, ну чё, мужик, одевайся... молись... убивать буду. Мол, застукал вас тёпленьких!
— А этаж какой? – перебивает говоруна бригадир, утирая жирные губы.
— Да не помню! Не важно! Суть не в этом. Ну, амбал стоит, рядом ждёт... а я так обречённо одеваюсь, внутри бога, мамочку прошу спасти, живым выпутаться. А у громилы... перед моей небитой мордой кулаки-кувалды болтаются, ждут смертельного столкновения с моей дурной башкой. А сам думаю: где ж моя ночная царевна, в которую я точно уже по уши влюбился. Неужели уже убил? Оделся, а он как заржёт, и говорит: «Что перетрухнул любовничек? Пойдем на кухню, компанию составишь!» И пузырь на стол бац! Мол, одному в падлу пить. Ну, мы и вдарили... да хорошо! Стали песни петь в обнимку, каждый про свою жизнь рассказывать. В общем, в стельку налакались. Тут с магазина и хозяйка вваливается, и на него буром, мол, какого хрена приволокся. Оказывается, они были уже год как в разводе.
18.
Саньку внезапно перебивает жена, просит его подойти к городским гостям. Бухтит... уходит. Сытый хозяйский кот, начинает ластиться под столом об кривую ногу оставшегося наедине бригадира. Анатолий Михалыч сразу переключает в голове тумблер внимания, с пьяну думая, что это к нему тайно, со значением льнёт хорошо подвыпившей ногой, разведённая, ярко крашеная Людка напротив. Воспаляя образное воображение, начинает ей с таким же значением подмигивать. Та, с «ноль вниманием» на готового «моргуна», быстро вскакивает, и несётся в бабий круг, пуская себя в бойкий пляс, оставляя под длинным столом, прежнею ласку размечтавшемуся мужику.
Бригадир от недоумения икает, наклоняется, тупо заглядывает под стол, упираясь «глаза в глаза» с объевшимся облизывающимся котом. «И-и-в!» — обиженно мявкнуло несчастное животное, отлетев от бригадирова ботинка, прямо на толсто-венозные ноги тётки Тани. Та, молниеносно ощутив резкую боль на коже, а больше — неслыханный вес и острые когти, на своих единственных выходных колготках, крупных больных ногах, дико заверещала, кидая ложку на стол, и пухлые ручонки под него; как будто кто-то решил с неё шуткой сдёрнуть трусы, тотчас рождая безудержный смех и шутки близсидящего народа.
К уставшей невесте подсаживается Серёга, двоюродный по крови брат. Остывая от танца, растягивает ворот рубашки, закатывает рукава. Для виду суетится с выпивкой, с закусью, тонко перестраивая Аллы мозг на особую, сердечную свою нотку, интерес. «Сестрёнка… ты хорошо ж знаешь своих, — сельских?»
Алка, одобрительно мычит, сырым платочком согласительно махнув Яше, желающему выйти подышать. «Скажи... вот эта с чудными голубыми глазами куколка... что всем здесь помогает, за всеми ухаживает, всегда позитивна, приветлива. С которой, я недавно мило танцевал. Она такая по жизни, или показушничает?..»
Алла, белой большой бабочкой, уже под хорошим шафе, резко поворачивается бархатисто пухлой частью к брату, слабенько вспыхивает, улыбается и говорит:
— Что, понравилась?.. — Саша девочка святая! Она же наша какая-то далёкая родня. Невеста, стянув в кучку брови, чуть подкусив губу, заторопилась обследовать хмельные глаза братика, выискивая там обман, опасность:
— Серёжка! Услышь меня! Эй, алло, гараж! — перед лицом звучно щёлкнув пальцами, возвращая хорошо укушенный спиртным мозг брата, в адекватный режим мышления.
— Нельзя Серёг её обижать, обманывать!
Вдруг на весь дом басит скрипучий, вечно не в тему встревающий Сан Саныч: «Горько-о! Горько-о!» — при этом тянет свои пьяные жилистые крепкие руки к тётке Вале (местному профессионалу самогоноварения), пытаясь её прижать к себе и чмокнуть. Серёга с Алкой замолкают, переключившись на безобидного Саныча. Кто-то начинает смеяться, не понимая, кому предназначается этот клич. Вдова вроде и рада, прикосновению красивого деревенского мастера на все руки, под общий одобрительный галдёж, окончательно согласиться, чуть закрасив щёки волнительной вспыхнувшей тушью; да перед самым её лицом, Саныча бьёт глубокая дикая отрыжка, вылетев из творческого нутра с каким-то лошадиным утробным звуком (явно — от переедания жирного), точно старым мерином тянул в гору неподъёмную телегу, доверху забитую мешками с подсыревшей мукой.
Самогонщица вдруг меняется в лице, резко отпихивает от себя приставучего красавца, слегка кривится, под общий смех уже выдаёт:
— Да иди ты! Тожа мне жаних нашовся! (некоторые женщины одобрительно хлопают в ладоши, по ляшкам, больше подполяя, подзадоривая Валентину Федоровну)
— Кто отожравшимся хряком к любови лезет!? — Поджарай, гончай и голоднай, вот от каво в энтом мятном деле только польза. «Правильно Валька, Правильно!» — смеётся инвалид Иван Матвеевич, упираясь грудью в свою кривую клюку, совсем не завидуя Санычу. Вдова через плечо стрельнула быстрым взглядом, в выпуклый живот сконфузившегося мастера, игриво подмигнув правым незнакомому, глазасто-нахальному мужику из города.
— Ну, всё, заскалилась, начала-а!.. Ну-ну! Придёшь ещё ко мне Фёдоровна! Как бочечки твои самогоноварительные начнут подтекать. Прибяжишь еще, — обиженно бухтит мужик, не зная, куда спрятать оскорблённые глаза от своих селян. Валентина Фёдоровна вдруг меняется в лице, расцветая, подлетает к Саньке, обнимает его и сама виснет на его шее, пытаясь красиво, на зависть многим бабам поцеловать этого доброго, безотказного вдовца. От которого, столько пользы всем. «Горько! Горько!» — одобрительно разлилось по избе. Алка, тоже кричала, искренне радовалась такой неожиданной выходки одинокой несчастной женщине, звучно выхлопывая примером свою солидарность такому душевному людскому поступку.
Валентина отпрянув, нахватывая ртом больше спасительной смеси, уже с мятной улыбкой:
— Саньк! Ты чего, обиделся что ли! Ты жа знаешь, что мы бабы все за тебя горой!
«Правильно Валька, правильно!» — слышно вздыхает, всё тот же Иван Матвеевич, уже тихо завидуя самому доброму и бескорыстному мастеру на селе.
19.
Насмотревшись и нарадовавшись за своих земляков, Алла, дёрнув Серёжку, вернулась к прежнему разговору:
— У неё братик, мама недавно умерла. Так она на «заочку» перешла, домой из города вернулась. Вот сейчас за тремя младшими братиками ухаживает, в общем, за скотиной тоже, на ногах дом весь держит. Ты понимаешь... каково ей… — понимаешь?
— Львовна! Да мне кажется, я влип… и по самые брови… по самую дурную макушку. Сестрёнка, это полная труба! Я всем нутром чувствую что плыву…
— Ты блин можешь по-деревенски, по-простому ясно сказать. Я этого словесного поэтического наворота, мишуры, знаешь же, не терплю. Я ж милиционер! — Влюбился что ли? (пауза)
Изба гудит, играет, кричит, спорит, чокается, пьёт, закусывает. А Алка, ждёт ответа от брата, плюща его старлейским взглядом.
— Понимаешь, ну как тебе сказать... ну, в общем, мне здоровско с ней! Прямо очень! Так легко и просто, будто знак с неба. Я честно, не отрывался бы от её рук, от запаха её, какого-то надёжного хозяйского, много обещающего.
Алка, натренированной крепкой рукой толкает брата в плечо:
— Эй!.. Я не поняла?.. У тебя же в городе невеста ждёт, и вроде помолвка на носу. Мне мама как-то сказала, что у тебя там така любовь, така любовь! Не чета моей!
— Ой, сестрёнка! Ой, как я не уверен теперь...
Алка смеётся, тянет губы к Сережке:
— Глянь! У меня помада не размазалась? — и на линии памяти, с лёгкой грустинкой добавляет:
— Слушай братишка сердце! По моим следам только не иди… Раз такую правду в груди имеешь, зелёный тебе свет. Но, помни Серёж мои слова. Обманешь, копытами затопчу, и не посмотрю, что родня.
К бригадиру вновь вернулся Погорелый Санька. Запихивая себя за стол, с сожалением продолжил:
— Я же Анатолич на ней хотел жениться!
Санька замолчал, загрустил, обхватив прилизанную предпринимательскую голову. «Эх, Толь, было же времечко личной жизни — полный живой родник!.. А счас житуха, — одно илистое болото… Я когда-то искрящимся фонтаном хлестал, и солнца от меня было много… а сейчас фитилём дымным догораю, и нечего, в общем-то вспомнить. Скучно брат… себя не жалко… жалко придорожным лопухом годочки последние тратить, лысеющей молью вокруг своих богатств порхать, от всяких наглых морд защищаться… А этих рож, знаешь скока… начиная с района…»
— Дык чё не женился? — спросил уже уставший от праздника бригадир, кашлянув в кулак.
— Дурак был!
— А всё же? – трезво и сухо наступил вопросом Толик.
— Здесь Анька уже беременной была... выходит пожалел.
— Всё! Всё! Хватит Борковский... поехали домой! Я уже с хозяевами попрощалась! На-на, одевай! — беспардонно командует бригадира жена, увлекая за собой покорного мужа. За парочкой, на улицу, на свежий воздух волочется арендатор, на ходу выслушивая:
— А ты в эти, Сань подавайся. Ну-у... как их сытые морды… бл…дь! В слуги иди, ити их мать! Защиту там ищи! — трезво мыслит качающийся Толька, отодвигая рукой налитую ёмкость, которой ему перегораживает путь косолапый Иван Спиридонович, потерянно проворчав:
— За лучшего бригадира в колхозе, за всё проданное и пропитое! Выпем Анатолий Михалыч, — бери!
Толик тормозит, приближается к сивому тёплому пенсионеру, с морщинистой улыбкой прижимает к себе доброго селянина, в шею говорит:
— Спиридоныч! Спиридоныч! Мой ты сердешный друг! А помнишь, как ты мне помог… тода… кода мя хотел Кущ ущучить!? Эх, святая ты моя душа! Был ба в моей деревне такой му… (в спину резко толкает жена)
— Ну, всё, началось, не остановишь! — Пошли! — Давай к выходу тиснись.
— Да постой же! Я с настоящим человеком встретился, — зло рычит Толька, — кручёно искривляя шею, возмущёнными глазами тыкая в сторону выпуклой нарядной супруги.
— Эх, не ценил тебя жадный Ляхович (в спину опять подталкивают, но молча) Вежливо отодвигая в сторону настырный Спиридоныча стакан, с сожалением сопит:
— Я «всё» Спиридоныч. Мне домой баранку ещё крутить.
— Толь! Ну, поехали домой! У меня с головы весь вечер не выходит, будто утюг не выключила.
Вваливаясь в холодные неуютные сенцы, в ответ бурчит: «Ну, и хер с ним, пусть всё горит ярким пламенем!». — «Дурак! Сплюнь!»
На улице хорошо, морозно, над входом горит яркая лампочка, на небе бисером крохотные звёздочки, освещая уставшее бедное село, широкий двор хозяина, размякшие побагровевшие лица бывших колхозников.
— Иди Свет... погрей пока машину... подыши, остынь, а я с Александером Александеровичем курну, попрощаюсь. Жена с лёгким бубнением исчезает из двора, чуть не порвав карман китайского недорогого полушубка, об дорогую кривую ручку кованой калитки.
— В депутаты, Сань, подавайся! За коркой всемогущей.
Санька пыхтит, своё думает, ногой постукивая об ведро с примёрзшей водой.
— А хули… будешь, как Лёва жировать… и ни хрена тебе за это не будет… Тайги всем хватит! Смотришь, как он магазины откроешь. Меценатом станешь. Приноровишься совесть в сторонку отодвигать, просроченные продукты в садики, немощным старикам раздавать. О тебе газетки писать начнут! И смотришь, как Палыча по ящику покажут, в большом весе станешь… а чё... запросто!?
Коммерсант продолжает молчать, курить, думать и не понимать: как эта деревенская харя, столько вылакав горючки, так ясно мыслит, трезво говорит?.. «А ведь он хитрый притворщик...»
— Видел вчера, кто к нему приезжал? — Толик пыхнул длинный серый дым в сторону «оцилиндрованного» нового гаража. Санька согласительно мотнул башкой, сторонясь выскочившей их дома молодой болтливой парочки, исчезнувшей за углом дома.
20.
В хлеву по-прежнему страдал Кабздох, плаксиво подлаивая, видно до конца не понимая, за что его лишили охранной почести, неуважительно вкинув внутрь к первостатейным врагам — свиньям. А на крыльце продолжалась беседа:
— То-то!.. Людишки-то, корешки были с контор, которые ни при каких обстоятельствах не должны пересекаться… — уловил мою мыслю? То-то! Они его защита.
Меняясь в лице, докуривая, бригадир с морозным паром, с усмешкой роняет:
— А вообще ты на плову, пока Лёвушка добрый! Вот захочет твои ровные поля у Остапино прибрать, и ни хрена ты ему не сила.
— Да концом ему во всей морде, а не поля! На моей стороне закон! Бумажки с печаткой закон — понял!
— Какой ты наивняк! Да он на твой один документ, хоть завтра десять круче привезёт. И наш суд скажет, — что он прав!
Предприниматель начал слегка наливаться недовольством, выпучивая на вид неустойчивые нервы, вытягивая из пачки очередную сигаретку.
— Слышь... бригадир... ты же ни черта не петришь в наших делах. Мы земляки, мы свои люди, всегда полюбовно договоримся!..
Толик ухмыльнулся, почесал мощный подбородок, глянув на проезжающий мимо свадьбы по морозу, мотоцикл Ижак с деревянным корытом вместо коляски, сказал:
— Сань... ну мне-то не надо ля-ля! Я знаю это землячество! Я длинно уже прожил, и всё видел, и вижу. И знаю, как вы на пару с Лёвушкой сначала смертельную подножку сделали бизнесу Михайлину Косте, потом убрали сильного своего Козла. Но Козловский мужик! Он хоть побился с вами. Крови попил!
Погорелый слушая, постепенно заполнялся багровой краской недовольства и злобы.
— Ты думаешь, мы ни черта не знаем... как вы этого нормального мужика, приезжего, который хотел по чесноку, как правительство хочет, переработкой леса заняться. Чтобы пиломатериал готовый гнать, работу по месту мужикам нашим дать! Да все догадываются, чьих рук дело. Пыхнула в один момент вся чужая техника… Ага!.. Ты мне скажи, как ручные районные газетки писали, нагло так пи…дели, что точная опасная молния пи…данула прямо в новенький трелёвщик, и остальную технику!
Толик ниже сошёл с крыльца, повернулся, в очередной раз, выпуская из себя косматый пар:
— Я, Александер, мыслю так. Всё равно... рано или поздно за лес «там» серьёзно возьмутся... и лесничий, что здесь в караоке лихо вчера пел, не поможет, первый сядет. (сплёвывает на снег)
— И как ты думаешь... с перекрытым краником... куда обратит свой взор Мордасевич?.. Правильно! На твой хлеб, на твои поля!
Открылась калитка, просунулась женская голова: «Толь! Ну, сколько можно ждать, поехали!». — «Да счас, — потерпи чуток!». Женщина бухтит, исчезает.
— Да пошёл ты предсказатель хренов! — прозвучало сверху, не тебе колхозный обстрёпыш, неудачник-правдоруб меня учить!
— Не, понял?.. — как ты меня сука, обозвал?
Михалыч, мгновенно, росомахой взъерошился, лохматыми лапами сделал смелый шаг навстречу тёмной ноге мелкого коммерсанта, что летела уже ему под дых! Захлёбываясь от злости и несправедливости, правдоруб сноровисто перехватил смелую жилистую ногу обидчика, и резко, как вагу, рванул кверху. Гулко шмякнулась Санькина арендаторская голова об холодное замёрзшее крыльцо, даже во рту что-то клацнуло, словно вставные зубы по рту рассыпались, язык, заваливая в гортань.
Сызнова открывается калитка, опять та же голова: «Да в христа, и в бога душу твою мать, сколько ж можно надо мной издеваться!?» Увидев картину: «Иван грозный убивает сына» бригадирова жена стихает, кидается к горизонтальному телу. «Толенька, что с ним?». — «Что, что? — перепил, поскользнулся, упал, гипс».
Очухивается Погорелый, что-то с угрозой бухтит; опору сознанию, рукам ищет. А тут и пожилые женщины навеселе ведут себя в хату, заодно прихватывая под раскоряченные ручонки, вроде «перебравшего» гостя.
Ах ты матросик, тельняшечка в полосочку,
Дай я зацелую тебя сладкого в досочку…
Подпевает пьяная неунывающая Лидка, пристраиваясь к невесте и жениху для кадра! Для своего спокойного, непьющего, как подбитый танк мужа, самым пригожим видом, разукрашенной, с запитыми мятостями на лице. Супруг поодаль, телефон на троицу наставляет, в очередной раз много щёлкает, с улыбочкой приговаривая, прося: «Деф-ф-чонки! Деф-ф-чонки!.. Яша!.. Ротики поширше сделали, щёчки распрямили, глазками стрельнули прямо в камерку… Ну, всё!.. — Нате, смотрите! Там картиночек сорок… хоть одна, но должна выйти» В какой уже раз отдаёт жене телефон, и спасительно отваливает к дружкам. Но! Какой там! Вновь тот же родной, скрипучий, недовольный голос на всю шумную хату: «Ну-у, и как ты снимаешь... ни черта на нас не сморишь! Словом, замечанием, вид, образ не поправляешь!». — «Блин... ну, что в этот раз?..» — недовольно бухтит замученный муж Лидки, возвертая свою покорную мужскую суть к вечно недовольной половине. «Что, что?... не видишь, куда правая рука смотрит, и глаз один залип, и тени прям под глазами как у алкашки! А ты Алка, хорошо вышла!..» Та смотрит через руку, изучает, выдаёт: «Да, ладно! Посмотри на второй подбородок, на складку здесь, а тут что-о?». — «Бляха муха, ты уже достала! Давай последний раз!». — «Да иди ты… ни черта не умеешь снимать!»
21.
Битый час мучает тётя Софа бедного Вовчика, этого невольного «диск-жокея», у музыкального центра, чтобы он умный и перспективный паренёк выудил в этом океане разнообразных музык и слов, одну только золотую рыбку под названием «Хава Нагила». Эту, всеми любимую в мире песню радости и веселья. «Ну, пожалей Вовчик, несчастную Яшину тётку! Дай хоть раз пуститься ей в пляс, показать этому дружелюбному доброму сибирскому народу, как танцуют у неё на далёкой родине». Пыхтит, щёлкает, ищет золотую рыбку современный паренёк, попивая то, что активная тётя Софа ему предлагает на подносе с закусочкой. Ура! Ура! Наконец-то послышались знакомые напевы, нотки, звук, — мгновенно преобразив всю Яшину родню, зажигая в чёрных их глазах лучистый живой огонь! «А ну, Вова, моё ты опрятное и понятливое солнышко, сделай-ка музычку погромче, и гоняй-гоняй, пока тётя Софа не упадет!» — закричала на всю избу веселая счастливая женщина, за руки увлекая в танец всех по пути, подбираясь к жениху, к невесте. Так ещё прытко, весело и раскрепощено не плясал Лёвкин и Нинкин дом. Он прыгал и подпрыгивал, визжал и голосил: «Хоп! Хоп! Хоп!» — вроде пытаясь оторваться от земли, дико сигануть в самую морозную высь! Чтобы навсегда зацепиться широкой заснеженной крышей за любопытные звёзды, и там, в гармонии и счастье навсегда остаться.
Деревня уже ко сну готовится, а Мордасевичей изба от позитивных эмоций всё скачет и скачет: «Хоп! Хоп! Хоп!» Всё: и мебель и богатые столы, закуска с посудой, с убойным спиртным — хлопали в свои стеклянные, керамические, металлические и деревянные ладоши, крутясь в общем вихре страсти, войдя в обезумевший танцующий раж! «Хоп! Хоп! Хоп!» А из колонок неслось и летело:
Хава Нагила
Хава Нагила
Хава Нагила вэ нисмэха. Хоп! Хоп! Хоп!
Кружится, скачет белая пушистая Алка, кручёно увлекая, кружа своего тощего очкастого Яшу, не уступая в красоте движений безумно счастливой потной тётке Софы, на русском переводя, звонко подпевая:
Давайте будем радоваться
Давайте будем радоваться
Давайте будем радоваться и ликовать. Хоп! Хоп! Хоп!
Всех втянула, втащила в живой свадебный круг ошалевшая от музыки, от добрых людей, заботливая тётка; даже Ниночку, а потом хозяина этого дома. Как весело, как незабываемо приятно селянам здесь жить, танцевать, пить, закусывать, спорить, в этот короткий миг их серой однообразной жизни.
Уру, уру ахим!
Уру ахиим бэлев самэх,
Уру ахим, уру ахим!
Бэлев самэх! Хоп! Хоп! Хоп!
У Аллы плачет душа, предательски подступает к глазам, к большим её телячьим ресницам горькая вода, а она не сдаётся! Всё мощней её удар ногой, стук каблука — слышней. Всех ушатала, укачала спортивным своим ментовским телом, в танце разметала. Только тётка София Яковлевна испив воды, стерев с лица солёный пот, глянув на себя в зеркало, подмигнув ему, вновь пустилась в спор с молодой, уверенной, уже такой родной. А невеста, словно никого уже не замечая, вновь переводила, звонко и слёзно голося:
Давайте радоваться и ликовать
Давайте петь и ликовать
Пробуждайтесь, пробуждайтесь братья
Пробуждайтесь братья, с радостным сердцем. Хоп! Хоп! Хоп!
22.
Кружится снежок, падает, как лебяжий пух, оседая на чужую жизнь, морщинистое лицо маленькой бедной старушки. По краю улицы редкие фонари на столбах горят, болтают от неслышного ветерка своими сплюснутыми тарелками-головами, серебристо-жёлтым светом освещая грустное село, женщины не торопкое движение. Медленно идёт бабушка, к самым богатым хоромам тянется, за собою на худой верёвочке санки волочит. Со стороны глянуть, вроде как укутанный ребёночек сидит, а может, спит, еды не просит. Только там от холодрыги спрятан дешёвый горшок, и зелёным зародышем, из чистой земельки выглядывает крохотный цветок, — как росток, как пересаженец.
Давно ярые закоренелые спорщики: Митька с Иваном споры свои политические
«отспорили» — смешной злобной сценкой отыграли; одних правителей защищая, других жутко кляня. Вот уже в обнимку песни поют, горлопанят, в край, измучивая деревенского гармониста. Бедный Карацупа, какой напор людской выдержал, психологический прессинг сдюжил! Устоял чертяка, сибиряк! Тягает и тягает за меха гармонь, безостановочно даря своим землякам музыкальную радость, как отдушина для их измученных от ненужности душ, богатым хозяевам успокоение. Верная его Валька уже давно дома тёпленькая спит, посапывает, она мужу верит! Всё! Пора закругляться народу! Очередная Алкина свадьба к завершению скатывается, скользит, как и саночки старушки, что подтянулась к огромному забору.
Самые стойкие замерли с рюмками да стаканами, выслушивая хозяина — предпоследние слова, как вдруг открылась дверь, впустив впереди себя лохматую серебристую стужу. Первым, маленький чёрный подшитый валеночек ступил на дорогие полы, потом старушка уже вся заснеженная, скромная, раскрасневшаяся, полузамёрзшая опасливо вошла, ввалилась. Замерла в коротеньком худом пальтишке, слегка побитом молью, в старенькой шальке на голове, к груди прижимая; что-то увязанное, скрученное, утеплённое, большое. С морозу растерев забеленные тёплым воздухом очки, стала рассматривать богатое пиршество, публику. Народ притих: голодные всё жевали, оживляя кадыки, заполненные тяжело дышали, а самые культурные, согласно этикету, всё ждали окончания заключительного слова «самого», со стеклянными ёмкостями, с терпеливым углом в локте.
Вскрикнула белая Алка, к маленькой женщине, первой учительнице своей устремилась, вперёд пухлые руки, протягивая; себя, своих родных не подумавши стыдя: «Виолетта Архиповна! Виолетта Архиповна! Родная моя!.. Папа!.. как же так? Мама… что же вы?..» Зашушукался народ, зароптал. Все знают, что бывшая училка в бога «ударилась», с чем теперь «припёрлась» сюда? В Алкину грудь больно ударил стыд, а ещё горькая обида, за то, что в этом «дурдоме» она забыла про свою любимую, самую справедливую и добрую учительницу в её жизни. Пьяный народ окончательно затих, и стал расступаться перед этими идущими навстречу друг другу людьми. «Виолетта Архиповна! Простите меня дур-ру!..» Алкины глаза мгновенно по-новому ожили, преобразились, скривив в растерянности пухлые губы.
Приблизившись, нежно обхватила хрупкую, лёгкую, давно уже не пахнувшее мелом, доской, тетрадками, тело. Стала тискать, кружить старушку, расспрашивая об одинокой, без детей жизни, всё повторяясь и повторяясь: «Вы меня, пожалуйста, простите!». — «Ничего Аллочка, ничего деточка!.. У меня всё хорошо, ладненько!..» — каждый раз при этом, поправляя сбивающийся на глаза платок, всякий раз боясь выронить на массивный блестящий пол свою драгоценную ношу. Рядом суетилась Алкина мать, не зная, с какого бока подступиться, что сказать; чтобы люди плохо не подумали, дочка не обиделась, и гостью за стол усадить. Только учительнице это совсем не надо, она по обыкновению своему, от прирождённой высокой культурности, что-то говорила, оправдываясь, смущаясь, прося не обижаться за странный приход.
Медленно, с любовью, с большой осторожностью раскручивала, распеленала свой подарок, выбирая слова, выкладывая старенькие мысли: «Простите меня люди хорошие! С добром к вам пришла, на много не задержу, никого не обижу!». — «Да что вы? Да что вы?» — наперебой посыпалось в ответ. «Ну, и спасибочки! Вот этот маленький цветочек, он большую силу доченька имеет!» Вся хата замерла, притихла, в напряжении глазные яблоки держа, уши напрягая, изучая форму и названия чудного растения. Даже тетя Софа любопытно присмирела, которая оказывается, когда пьяна; такое чудит, выдает, в движении быстрых слов не остановишь. «Он, намоленный, давние корни ещё от моей покойной мамы имеет. Ты его Алёночек береги…»
Возбуждённая, раскрасневшаяся невеста, переплыв через свои слёзы, засмеялась, вспомнив, что только Виолетта Архиповна так её всегда к доске звала, к ответу подзывала. «Он обязательно тебе деточка, счастливое времечко подарит, только не забывай его водичкой в срок поливать, утречком доброе словечко ему шепнуть». Сморщенная светлая бабушка передала цветок в руки невесты, а сама быстро засеменила на выход, раздвигая перед собой всё тот же пьяный удивлённый народ. Как ни просила, как ни уговаривала богатая родня старуху, остаться, пригубить, снеди дорогой попробовать, бесполезно. На крыльце, под сводом мерцающего холодного неба стояла Алка, и её первая начальная учительница. Робко, бесшумно чмокнув молодую в щёку, пожелав душе спасения, ухватила худую верёвку и потянулась, подалась в свой край, уже окончательно потухающей жизни.
23.
Прошло две минуты, опять заиграла какая-то дурацкая рэповская музыка-сковогорня. Селяне потихонечку стали собираться, остатки допивать, окончательно выговариваться. «Ешь больша!.. Наедайся!.. Дома ничаво не готовлено!». — «Да я так и понял!» — покорно и тихо отзывается жене, худобокий муж, с родимым пятном на шее, с потухшим интересом к празднику, неспешна выедая сытную остаточную еду богатых людей.
«Да-да-вай за наших любимых женщин, за наших сибирских баб, мужики выпем!» На оратора с доброй улыбкой посмотрела чужая жена, поправляя цветастый платок, смущённо мило прозвучала: «Вот сотрю на тебя Коль, наблюдаю: ты увесь батька! Такой жа сярдешный, внимательный, на доброе слово открытай». Кольке приятно, он цветёт, на положительной эмоции пересаживается ближе к землячкам, бывшим многолетним скотницам-дояркам.
Начинает им наливать, разглядывая в упор их трудовой вид, руки, изредка натыкаясь на их изучающий взгляд. Мужик в городе давно живёт, но всех хорошо здесь помнит, знает: одна шестерых подняла, в добрые люди вывела. У другой, судьба, врагу не пожелаешь. Четверо появились, да один на мотоцикле разбился, а другой от наркотиков иссох, и как собака под чужим забором околел. Остальные два сына кое-как здесь живут, горькую попивая, из кредитов не вылазят. Да и муж всю жизнь не помощник был, бессердечным существовал: частенько поколачивал, недавно умер.
Николай знает, что эти бабские кручёные огрубевшие ладони, пальцы, скорей похожие на мужские, никогда в жизни маникюра не знали. Не говоря уже о ярком лаке, да с золотым каким колечком. Эти конечности от тяжкого труда с самого юности, такими узловатыми сформировались. «Не-е... мне чуточку... хватит, хватит... и так ужа мутит... пора домой ити...» — вздыхает одна, ближе подбираясь к людям, готовая к воспоминаниям, душевному разговору. А хрупкая, миленькая, с уставшими глазами седовласая селянка продолжала, на Николая, в своё трудное прошлое поглядывать, вспоминать: «Ей-богу, и видом увесь Иван! И так галову вертишь, и рукой делашь. А как смяёшься, так прямо словна живый, передо мной сядить, прада Мань?»
Выпили, стали закусывать. «Милые мои землячки, а расскажите, каким был мой отец?». — «Большой души Коленька был твой батька Иван. Бывало зима, морозища, яще тот хиус как начнеть в лицо стягать, а надо за силосом ехать. Приедем на коне, а ён уже трактором всё всколупне, шапку мёрзлую клином снимя, и ждеть нас. А силос так кисло-кисло душисто пахня, и вот начинаем вилами яво спрессованный драть. Другому мужику можно пузо надорвать, а тут бабе рви, да полные с горой сани. А ён зараза такий тяжолый, а как беднаму коню яво тягнуть. А я тады уже с Ванечком в животе была, но ня видно было яще. А он как чувствовал всегда, спрыгня с таво трактора, с улыбкой к нам подлятить, вилы у меня у напарницы вырвя, и гаворить штобы песни душевные лучше попели. Они вроде как в войну солдату помогали выжить, край родной не забыть. А сам вскинется, и давай сам тый силос накладать. А мы счастливые... (женщина замолкает, платочком смахивает прозрачную слёзку - шморгает носом) сядем рядышком на брявнину, и голосим на увесь лес. Нам так хорошо, что какая-никакая, и то помощь. (промаргивается, вытирает глаза) — А силос парит, дышит как живой, и твой Коленька отец паром пыхтит, и всё кладёт и приминает, приминает... ой, господи!..»
(женщина пуще слезится, смотрит в пол, елозит сырым платком раскрасневшийся нос)
Тут же оживляется тётя Маня, пальцами трогая уставшие уголки губ: «Разные были мужаки, ой, разные. Мишка Дашкевич, тот не-э! Тот, обычно у тракторе закроется, газету вытаща, яду какую, и читая, жре... как будто нас нет рядом. А мы рвём, пыхтим, а жалудок от голодухи подсасывая, ой, господи... как вспомнишь... Глянешь, а ён сало толстае мусоля по морде, зубами рве... видно с прожилками, и так хочется самой куснуть. Усё если вспомнить, народ и не поверит... лучше и не думать и не вспоминать» Другая сразу, поправляя седые волосы: «Таким чистым сохранився, а ведь стольки прошёв... сякое на войне повидав. Як твоя матка Настя рассказыла: Как вярнувся, у бане как увидела, а он весь дырявый, и шрам на усю спину такий страшный, кривый, как сороконожка уродливая, багрово-синяя уцепилася зубами в яе…» Другая, в тему, сразу: «Ишь и в бойню всякова навидався, а сердечко добрым, отзывчивым сохранив!». — «Да и так, в обиду нас не давал…». — «На кладбище Коленька, всегда нахожу сынок минутку у яго карточки постоять, на ухоженную могилку глянуть, жись нашу общую трудную вспомнить, бывая и всплакнуть»
24.
Николай молчит, вздыхает, вновь наливает, но не пьёт, подымается, взволнованно дышит. К каждой женщине подходит, руку каждой молча целует, резко, до дна выпивает, и быстро направляется на воздух, за кислородом, успокоением, чтобы справиться с нахлынувшими бурлящими чувствами, слезами. Самая маленькая женщина ему в спину: «Коленька! Тужурочку накинь, простынешь!»
Тебе какую налить: «Линия Сталина» или «Володя и медведи?». — «А разница!?», — «Ну, эта вродесь мяхче!». — «Не-э, не, харе — боше не лей!». — «Подай хлеб… не-е чёрный». — «Терпят же нас мудаков, на себе всё тянут… Эх, Вась… как до стыдного порой жалко бывает их…». Гудит как осинник этот край стола, здесь самые крепкие мужики скучковались, пьют, рассуждают: «Как ссаный веник бегает за ней: «Любушка! Любушка! Мож тебе это... можа тебе то?.. А она его на конце видала!.. Крутится в своих бараньих рожках... Как поддаст, так по району понеслась, хвост трубой, глаза по пятаку, «остальное» нараспашку!». — «Значит, женщине в нём что-то не хватает?» — клином встревает городской спокойный мужик (адвокатской конторы сотрудник) — ухоженным кривым мизинцем пренебрежительно скидывая с краюшка стакана, крупную крошку. «Хорошего ремня!». — «Пиз…юлей!» — местные мужики сразу добавляют. «Смотри, прада… эта мяхче пошла!». — «Да ты чё Серёг, гавно вопрос — приноси, посмотрю, может отремонтирую». — «Ёпторный театр, а ключи-то от хаты у меня!» — сайгаком вскидывается шумный мужик в свитере под горло, и, расталкивая народ, движется к своей одёжке. На ходу в неё прячась, быстро вываливается из хаты, махнув своему углу рукой, забыв попрощаться с хозяевами. «Счас Колёк отгребёт от своей Тихоновны!»
«Не-э… я Зин, этих горлопастых жирных политиканов не сотрю, я больша «Модный приговор» да «Давай поженимся» — одеваясь у порога, перекидывается мнением неунывающая землячка. Другая, тут же атаковывает полусонного пьяного мужа: «Ну, чёты стал, — помоги деревня! Жене пальто хоть подай! Стоишь как хер — качаешься!» Ближайший люд смеётся, шутит, букашками суетится.
В закутке, где верхней одёжке навешано, накидано, тридцати годков расфуфыренная мать (работник банка — родня хозяина, с административного районного центра) вытирает платочком разбитую губу малолетнему мордастенькому сыну, им же, красный с морозу сопливый нос, еле слышно на ухо хныкающему шепчет: «Тихон, я тебя уже сколько раз предупреждала, не играй с этим оборванцем! Он будущий бандит!» Глубоко обшаривает карманы шубейки: «А ты уже что… всю шоколадку съел?». — «Не-е, я с Катей наполам поделился, как ты учила, по-честному!». — «Правильно сыночек!» — целует в горячую, как у снегиря грудка щеку, добавляет: «В следующий раз, если этот голодранец к тебе полезет, ударь его ногой сюда!» — показывает рукой в промежность. «Мам! А п-папа мне г-говорил, (всхлипывает) что так би-ить не честно!» Молодая мать, отпуская сына, психует: «В современном мире сынок, нет приличий! Твоя задача неприятеля навсегда успокоить! А для этого все средства хороши, понял меня Тихон!?»
В это время на кухне, гончая по складу тела, и стройности ног женщина, с районной причёской «каре» и ярко накрашенными перламутровыми губами отбивалась от высокого, с добрым лицом парня. Оттопырив кривую избеганную ногу на меблированный хозяйский табурет, поправляя чёрные в сеточку колготки, после дёрганого потного танца, гордым языком несла: «Я Коленька, личность творческая, — хочу, творю, хочу, вытворяю! Со мной не надо так властно, да при всех! Ты, лучше улыбнись дружок, завтра может быть ещё хуже… И если на то пошло, я тебе не жинка! Ты на меня никаких бумажных прав не имеешь…»
Хмельной смирный мужик, что-то говорит, доказывает, аргументирует, отвернувшись к дровяному печному закутку. По-новому заправляясь, приводя себя в порядок, в полное приличие «верх и низ», в заключении с освободительным вздохом выводит: «Ну, раз так… тогда Антонина Константиновна я рублю окончательно швартовые! Завтра же: телевизор, холодильник, насос забираю» — парень исчезает из кухни, тут же вновь вваливается, — тычет длинным указательным, сначала в затянутый корсетом её живот, потом в испуганное, прокуренное, словно обескровленное заштукатуренное лицо, уже окончательно, с большой волею рубит: «И кредит свой долбанный сама плати!»
Через три минуты Колькина сожительница вся заплаканная, стухшая, выскакивает в искусственном пуховике из тёплого избяного воздуха, прямо на мороз. Прячется за тёмный угол, трясущимися руками закуривает, делает глубокие затяжки. Смазывает губы, кашляет, пытаясь на подходе заморозить обидные слёзы, с телесной болью справиться, нервно подёргивая острой коленкой, уже слегка пьянея от доз: никотина, и чистого пречистого деревенского воздуха.
Недолго бродила одинокая мужская фигура по тихому, успокоенному уже хозяйскому двору, сразу рассмотрев знакомый родной силуэт. Прижимая со спины к себе, чуть заикаясь от волнения, от набирающего силу мороза: «Тонь!.. Пойдём домой, а?.. А ну его, всю эту нашу дурь… — Пошли, а? Я тебе массаж руки сделаю, а!?.. Я же вижу, оно опять болит…» Женщина резко разворачивается, валится на него сильного, доброго, растирая на его не утеплённой широкой груди свои слезы, окончательную помаду. Губами, слышно дребезжит прямо в его большое сердце: «Коленька... ну почему, почему у нас не получается мирно, в согласии жить?». Гоняя в носу жирные нюни, Тонька вся тряслась, уцепившись костлявыми, сухими, но очень сильными пальцами в его большие крестьянские руки. «Нам же никто не мешает!». — «Потому, что уступать никто не умеет и не хочет!.. Ну, всё, всё! Берём себя в руки, стихаем... Нам ещё людям показываться». — «Посмотри…(опять шмыгает носом, всхлипывая) — с-сильно тушь размазалась?»
25.
Потихонечку рассасывается бедный народ, на мороз из хаты вываливается, в другой мир окунаясь. Очередная чета прощается с хозяйкой дома, скромно замерев перед ней. «Ты уж Ниночка не серчай еслиш што з нашей стороны не так было. Спасибо за доброту... за помощь с дровами. Хай счасте не покидает этот дом, и Аллочкин тожа!» Нина Дмитриевна, вся уставшая, измученная, в основном отвечает однообразно, само по себе уже за два дня заученно. Стоит перед гостями, будто душой, сердцем неудовлетворённая, выцветшая, пустая; но при этом всегда землякам улыбается. Как может, держит лицо, нужное значение. Земляки не должны догадаться, что на донышке сердца её лежит, больно давит, предупреждает.
Темень сухая, морозная, ни ветерка. Густой снежный мех на крышах спящих домов, на больших деревьях, по краям широкой полуосвещённой улицы. Поразительно тихая погодка, скрипит под ногами снежный песок. Прелестный запах морозной спящей ночи. Они идут рядом. Он торопливо, она не хочет так. «Ну, куда ты гонишь?» — останавливается, широко, волнительно дышит, вся во хмелю, под впечатлением. Как матрёшка, — круглолицая, миловидная, краснощёкая, в цветастом тёплом платке, в приталенном кроличьем полушубке. Он в сплошном камуфляже, (здесь так многие ходят, — спасибо друзьям – китайцам).
Им под сорок. Она: «Пробовал пармезан из Франции, — понравился?» Он: «Сыр как сыр!». — «Не скажи, это земля и небо, их сыры и наши!.. Видел же, как его сразу и размели!» Он непьющий, он не на её лирической волне. «Гриш, подойди!» Она останавливается, клонит в сторону яркую голову, оголяя крохотное пятнышко душистой прелестной кожи. «Нюхни!?» Он нехотя подходит, неуклюже тыркается в шею носом. «Чем пахнет?». — «Весной ранней, с ручьями…» Глубже задумывается: «А ещё маленькими цветами, как на нашем дальнем покосе. Там, помнишь... где листвяк сломанный лежал, где мы всегда перекус делали. Вот такие жёлтые, с крохотными беленькими ресничками коротыши росли, и вот такими ароматами в нос били…»
Она быстро приближается к мужу, цепляется за куртку, удивлённым, любопытным взором упирается в дно его спокойных глаз: «Надо же, а я и не знала, что ты у меня можешь художественно описать запахи…». — «Ладно, пошли!». — «Постой!.. А ты оказывается у меня, лирик… — Это тоже Французские! — Нина Дмитриевна дала духнуться разок». Он, сухо глянув на новый месяц: «Духи, как духи!». — «Ну, да, я забыла, как ты говоришь всегда; зато мы первые в космос полетели, и у нас дубина!». — «Не дубина, а булава!». — «Ну, прости, никак запомнить не могу!» Они опять снимают с тормозов свои тела, души, и начинают оставлять после себя цепочки белых следов, всё ближе и ближе приближая себя к родному дому.
После него, — они ровные, уверенные; после неё — виляющее, отстающее, мелкие. Она вдруг забегает вперёд, срывает с головы платок, начинает кружиться, что-то петь, хохотать, мгновенно оказывается перед мужем, светофором замирает глаза в глаза. «А ты можешь свою любовь ко мне вот так красиво сейчас описать, под этим месяцем словами нарисовать?.. Подожди-подожди Гриша... а у тебя крупная денежка в кармане есть?». — «Зачем?». — «На удачу! — ему рогатому показать! (она своим «кроликом», и толстой ниткой рукавички тыкает в кривые рожки улыбающегося нового месяца на небе) — а чтобы большие деньги водились!» Он тяжко вздыхая: «Лен, а я уже и забыл, когда у меня крупная купюра была».
Мимо парочки тарахтит мотоцикл Иж-юпитер, с самодельным ящиком вместо коляски. В нём лежат два пузатых мешка с чем-то. Два мужика, в шапках, без касок, с замерзшими, забронзовевшими угрюмыми лицами, встречной паре кивают приветствие. «Да-а, суровые наши «Чук» и «Гек», по такому морозу, как летом гоняют...» — удивляется Лена, остановившись. «Не чета, Челябинским сталеварам» — смеётся Гришка, уверенно, дополняя: «Дружбаны уже спёрли что-то, пока все на свадьбе!». Она, уже завязав платок, опять рядом с ним, спереди, тормозит его движение. «Ты хитренький... так и не ответил: можешь нарисовать словами свою любовь, вот под этот снег, что снова повалил»
Гришка, так же сильно подтягивает жену, губами нежно ловит её уста, хмельные, с тонкой корочкой застывших снежинок по краям рта. «Гр-р-иш... я с-салата морковного... с чес-с-ноком наелась!» Он охваченный страстью, смело распускает руки; начинает потрошить беличью её шубку, присоской прилипнув к возбуждённым губам, пробираясь к ней такой тёплой, живой, возбуждённой, родной. Учащённо задышав, она отодвигается от мужа, начинает слышно сопеть, с улыбкой выкрикивая в ночь, белой снежной метле, на всю улицу, чтобы даже рогатый месяц услышал: «Побежали домой Гриш… нашу любовь красиво рисовать!». — «Побежали, побежали — кричит уже он, зябко возбуждаясь, радуясь такой её редкой сердечной открытости. И молодая, счастливая пара понеслась по заснеженной улице, держась за руки, подымая шумных нервных собак в холодных будках, любопытных селян с бессонницей, подтягивая их уставшие тела к изрисованным морозом окнам.
26.
А в это время, невеста сидела в дальнем краю стола и тихо плакала, поглаживая песочного цвета старенький горшок, вспоминая далекое детство, начальную школу, милую, старенькую колхозную конюшню деда, где она всё детство с лошадьми провела, проторчала. Шмыгая разбухшим носом, неприкаянно бродила в воспоминаниях, бессознательно поглядывая в равнодушное большое окно, с рядком кудрявых цветков. К дому кто-то подъехал, светом фары, резко чиркнув по большим их стеклопакетам. За спиной, в кресле сидел её Яша, как всегда кого-то терпеливо выслушивающий.
В этот раз, его обрабатывала тётя Софа, постоянно обтирая болтливые губы одноразовой салфеткой, пряча её за вздыбленный бюст, болтая всякое: Яша! Не будь по жизни сладок, — иначе наша Аллочка тебя съест! Но и не будь горек — иначе запросто выплюнет. Помни племянничек, средь стоящих, — не сиди. Средь сидящих, — не стой. Среди смеющихся, — не рыдай. И не смейся средь рыдающих. Это я тебе говорю, — твоя вторая мать, твой многолетний ангел-хранитель.
Вдруг на всю распашку распахнулась дверь. Крепкий широкоплечий человек, мужского усатого обличья, замер широко в проёме, не решаясь войти, шаг навстречу потухающему празднику сделать. Алка, увидев гостя, прыткой дюймовочкой выпрыгнула из-за стола, и заплаканной зайчихой понеслась, комом, покатилась прямо на мужика, по ходу сбивая ротозеев и пьянь: «Мишенька!.. Мишка ты вернулся!..» — лёгкой горной козой, запрыгнула мужику на крепкую грудь; чуть не завалив, чуть не примяв, чуть не угробив того. Заторопилась целовать, верещать, и позолоченными туфельками, усыпанными каменьями по морозному воздуху болтать, брыкаться.
«Лялька!.. Ну, ты и дура!.. — что ж ты натворила!?..». — «А-а-а!.. Да!.. Да!.. Я самая настоящая счастливая дура!» — орала Яшкина невеста, быстро начиная ковыряться в своей верхней одёжке, лихорадочно выискивая сумочку, другие тряпки, все приговаривая: «Спасибочки, спасибочки тебе Виолетта Архиповна!.. — Мамочки… — я спасена!.. Ура! Ура!». — «Пи…дец! Бедный Лёва!.. — опять мимо…» — медленно жуя, промямлил кто-то за столом. «Вот это судьбы, неожиданная подножка!» — добавил другой гость, с жалостью глянув на посеревшее лицо хозяина дома, у которого отнялись ноги и язык. Народ безмолвствовал, только вдруг на всю хату раздалось: «Яша! Очнись! — Нас на много, на много, обманули!»
Мишка стоял в расстёгнутом полушубке, без шапки, готовый отразить любое нападение, пока его Алла лихорадочно собирала вещи. Услышав упрёк от не получившейся родни, милиционер-кавалерист резко повернулась, быстро выхватила большой пакет с деньгами, и, подлетев к матери вручая, крикнула: «Мам-м, сделай так, как тётя Софа скажет!» А больно укушенная за живое тётя, хватаясь за сердце, и оседая на диван, прошептала: «Мент, он и есть мент!.. Чтоб вы старший лейтенант сдохли от такого счастья!»
Алка, перепорхнув к полуобморочному чернявому Яше, глянув в его растерянные, несчастные большие глаза, потянулась на цыпочках к молодой его научной жизни, большим мыслям, желаниям, прожужжала, прочирикала: «Прости, Яшенька! Ты славненький, хорошенький! Но так для всех будет лучше!» Он, больно подраненный, больше кривясь, вниз сутулясь, обнял её, прижал, гнуто затих, последний раз, в жизни вдыхая прелестные запахи её густых волос. Потом отпрянул, не теряясь в мыслях, по-джентльменски, сохраняя достоинство, не кривя губы вниз, сказал: «Я понимаю: Твои большие лошади и моя маленькая наука несовместимы!»
На морозе, у калитки уже спохватившись, молодая, вспыхнула: «А мой цветок!?» Влетела лёгкой белой бабочкой обратно, не замечая уже гостей: «Люди! Где мой аленький цветик-семицветик?» Ухватив его, навечно прижав, прыткой ланью рванула на выход, на прощание всем, махнув рукой. Уже летела в мороз, в ночь, в тёплую машину, чтобы укатить в своей любимым город, к своей глазастой, скучающей кобыле Манжете, в сладкую и долгую постель с любимым человеком, теперь навсегда-навсегда рядом. «Узнаю Львовну: пока ждёт своего единственного на всю жизнь, иногда замуж отлучается!». — «Давай Люд... выпем за её конечную остановку». — «Наливай, не-е… я эту буду… на бруснике… у меня от той горечь во рту…». — «Господи!.. Как жалко бедную Нинку…».
Почернел хозяин дома, от сыгранной дикой сценки его единственной дочки, от дыма, уже какой беспрерывно выкуренной сигареты, от позора, от неизвестности, от очередного большого промаха в жизни. Тучно, словно крепких костей в теле не имея, увальнем разбитым привалился на край дивана, закрыл большими руками посеревшее щетинистое лицо. Правая рука тряслась, выпрашивая горлу, шее, большего воздуху, свободы. Но вместо этого, расстроенная хозяйская внутренность получила полный стакан сильной водки; без закуски, без жидкой минеральной воды сверху, как она обычно любит. «Это всё твоя порода… отца твоего, дикие гены!» — только и сказал богатый хозяин дома, в сторону большого окна, быстро направляя себя на спасительный воздух, перед сенцами не поворачивая головы, рявкнув: «Всё! — Расходимся!.. Кина больше не будет!..»
Нина Дмитриевна беззвучно плакала у окна, спрятавшись за тяжёлой широкой шторой, через внешний искрящийся мороз, летающие ещё сонные снежинки, наблюдая за красными удаляющимися огнями, в ладонях комкая, тяжёлый от слёз, от пота, от соплей, цветной платочек. Об исхудалые за эти три ломовых дня, ноги, ластилась старенькая умная кошка, явно успокаивая верную хозяйку её жизни, дома.
Катафотных светлячков огни, всё тускнели и тускнели, за знакомым поворотом дороги грустно и окончательно растворились, исчезли. Нина Дмитриевна, свободной, облегчённой, успокоенной грудью замерла перед душистой геранью, перед ясным стеклом. С молитвой перекрестилась, с сердечной окончательной просьбой сомкнув уставшие веки: «Господи! Спаси и сохрани моих любимых деток». За окном всё падал и падал беззаботный снег, заваливая белым воздушным стёганым одеялом большой красивый дом, и эту последнюю счастливую Алкину свадьбу.
Январь 2020 г.
Комментарии 2