От экрана монитора глаза резало, будто в них насыпали песка, а пальцы онемели от бесконечной работы с графическим планшетом. Спала урывками, по два-три часа, и сейчас, ближе к десяти вечера, ее наконец вырубило, как только голова коснулась подушки. Глубокий, тяжелый, желанный сон.
Его прервал грохот входной двери и гулкие шаги в прихожей. Алиса вздрогнула и уткнулась лицом в подушку, отчаянно пытаясь ухватиться за ускользающие остатки забытья. Не вышло. Сознание возвращалось, а с ним и свинцовая усталость во всем теле.
Из кухни донеслись звуки: хлопок дверцы холодильника, звон посуды. Максим искал ужин. Алиса застонала. Она же оставила ему порцию запеченной курицы с картошкой, аккуратно накрытую тарелкой. Нашёл бы, если бы не шумел, как слон в посудной лавке.
Через минуту в спальню вошел он. Свет из коридора резанул по глазам. —А где поесть что-то нормальное? Холодное всё, засохшее, — его голос прозвучал устало и раздраженно.
Алиса медленно перевернулась и села на кровати. В висках застучало. —В холодильнике. Курица. Разогрей. —Уже окаменела. Можно было бы и свежее что-то приготовить. Я не собака, чтобы доедать вчерашнее.
Она посмотрела на него, не веря своим ушам. Он знал о дедлайне. Он видел, как она падала с ног последние дни. —Максим, я три ночи не спала. Я еле живая. Ты сам не мог разогреть? —Я на работе пахал, мне тоже нелегко, — он бросил галстук на стул. — У тебя ведь свободный график, могла и перенести что-то. В конце концов, мама дома сидит, могла бы помочь по кухне.
Это стало последней каплей. Упоминание его матери, которая тихо и незаметно жила в своей комнате последние полгода, обожгло Алису, как раскаленное железо. Всё, что копилось неделями — усталость, ощущение, что ее труд не ценят, что она — прислуга на два фронта, — вырвалось наружу.
— При чем тут твоя мама? — ее голос дрогнул, но не от слез, а от сдерживаемой ярости. — Она восстанавливается после операции, а не для того, чтобы меня подменять на кухне! И мой свободный график — это такая же работа! Я не бездельничала! Я обеспечиваю тебе половину семейного бюджета, если ты забыл!
— Ой, не начинай про деньги! — Максим махнул рукой. — Я вообще-то квартиру оплачиваю. И маме лекарства покупаю. А ты о себе любимой думаешь.
Она вскочила с кровати. Ноги сами понесли ее к кухне, он пошел следом. Она схватила с плиты ту самую тарелку с курицей и с размаху швырнула ее в раковину. Фарфор разбился с оглушительным треском, куски еды разлетелись по стене. —Вот твой ужин! На! Получай! Или я должна была с цветами и фанфарами его преподнести? Я должна была тебя кормить с ложечки?
Максим отшатнулся, глаза его округлились от неожиданности, а потом сузились от злости. —Ты совсем с катушек съехала? Иди остынь.
— Нет, это ты остынь! — закричала она, теряя последние остатки самообладания. Вся ее усталость, вся обида вылилась в один единственный, ядовитый, сокрушительный выкрик. — Да пошёл ты вон из моей квартиры! И мамашу-лентяйку с собой забирай! Пахать на вас нужно!
Повисла гробовая тишина. Словно эхо ее слов все еще висело в воздухе, такое густое и тяжелое, что им можно было подавиться. Максим смотрел на нее непонимающим, чужим взглядом. Он молча развернулся, прошел в гостиную, схватил с вешалки свою куртку и направился к комнате матери.
Алиса осталась стоять посреди кухни, вся дрожа, с комом непролитых слез в горле, слушая, как за стеной раздается приглушенный шепот. Она понимала, что переступила какую-то черту. Но отступать было поздно.
Тишина в комнате матери была густой и давящей, как ватное одеяло. Максим вошел, стараясь не смотреть ей в глаза, и притворил дверь, оставляя за спиной скандал, все еще висящий в воздухе всей квартиры. Он сбросил куртку на стул и тяжело опустился на край кровати, упершись локтями в колени и закрыв лицо ладонями.
Лидия Ивановна сидела в своем кресле у окна, застывшая, с недовязанным шарфом на коленях. Ее пальцы сжали спицы так, что костяшки побелели. Она все слышала. Каждое слово. Особенно последнее.
— Макс… — ее голос прозвучал тихо, почти шепотом, сорвавшимся от сухости в горле. — Прости меня. Ради Бога, прости.
Максим вздрогнул и поднял голову. Он увидел ее лицо — бледное, испуганное, исчерченное морщинами, по которым текли беззвучные слезы. Его собственная обида и злость на мгновение отступили, уступив место острой, колющей жалости.
— Да при чем тут ты, мам? — он произнес хрипло, пытаясь взять себя в руки. — Ты ни при чем. Она совсем с ума сошла. С работы приполз, еле ноги волочу, а тут такое.
Он говорил это больше для себя, пытаясь найти оправдание тому хаосу, что разгорелся в его доме. Он искренне не понимал. Он же пахал как вол, день и ночь на этой чертовой работе, чтобы закрыть ипотеку, чтобы хватало на лекарства матери, на хорошую жизнь для Алисы. Разве не это значит «заботиться о семье»? Где же благодарность? Где поддержка?
— Нет, это я во всем виновата, — Лидия Ивановна качала головой, смахивая ладонью предательские слезы. — Я вам жизнь отравляю. Обуза я вам. Надоела…
— Хватит! — его голос прозвучал резче, чем он хотел. Он видел, как она вздрагивает, и тут же смягчился. — Никто ты не обуза. Где же мне тебя еще оставить? В больнице одной? Или куда? Ты здесь живешь, и все.
Он говорил правильные слова, но в его тоне не было тепла. Была усталая обязанность. Долг. Он смотрел на мать и видел не ее боль и унижение, а проблему, которую нужно решать. Проблему, из-за которой ругается его жена.
Он встал и начал бесцельно ходить по маленькой комнате, от окна до двери. —Просто не понимаю, чего она хочет. Ну устала. У всех работа. Надо отдыхать — пусть отдохнет. Зачем кричать? Зачем такое говорить? — он обращался к стенам, к потолку, к самому себе.
Лидия Ивановна молчала. Она смотрела на своего взрослого сына, такого сильного и такого беспомощного в этот момент, и ее сердце сжималось от боли. Она хотела сказать, что дело не в усталости, не в курице и не в ней. Что дело в чем-то другом, более важном и хрупком, что треснуло и разбилось сейчас вместе с той тарелкой. Но слов у нее не было. Была только тихая, всепоглощающая вина.
— Может, пойдешь, поговоришь с ней? — робко предложила она. — Извинишься? Я сама могу…
— Нет! — он отрезал. Его гордость, уязвленная до глубины души, восстала против этого. — Я ничего не сделал! Это она меня выгнала, маму мою оскорбила! И я должен извиняться? Нет уж. Пусть сама остынет и придет в себя.
Он снова сел, демонстративно повернувшись к ней спиной. Комната снова погрузилась в тишину, теперь уже натянутую, как струна. Снаружи не было слышно ни звука. Алиса не плакала, не хлопала дверьми. Была полная, зловещая тишина.
Максим сжал кулаки. Он ждал, что дверь откроется, что она войдет и скажет… что? Он сам не знал. Но тишина за стеной была хуже любых криков. Она означала, что та черта, которую они только что перешли, оказалась гораздо глубже и страшнее, чем ему показалось в пылу ссоры.
А Лидия Ивановна тихо плакала, глядя на его непреклонную спину, понимая, что стала камнем преткновения между двумя самыми близкими ей людьми. И мысленно уже собирала свои небогатые вещи.
Тишина, наступившая после скандала, была не облегчением, а наказанием. Она разлилась по квартире тягучей, липкой смолой, парализуя волю и запечатывая рты. За тремя закрытыми дверями трое людей переживали эту ночь по-своему.
Алиса
Она неподвижно лежала на кровати, уставившись в потолок. Слёзы давно высохли, оставив после себя стянутую, солёную кожу на щеках и тяжёлое, как гиря, чувство вины в груди. Гнев ушёл, а вместе с ним и мнимое правота. Осталась лишь оголённая, дрожащая от стыда правда: она переступила. Она ударила ниже пояса, целясь в самое больное, в самое незащищённое.
В голове против её воли прокручивались кадры, как в кино. Не сегодняшние, а старые. Как Максим, ещё худой и смешной студент, тащил на себе огромный букет ромашек на их первое свидание. Как они, уже женатые, сидели на полу в этой самой комнате, тогда ещё пустой, и мечтали, где будет стоять диван, а где — книжная полка. Как он, не говоря ни слова, три ночи дежурил у её постели, когда она болела гриппом, и поил чаем с малиной.
Куда ушёл тот человек? Или он никуда не уходил? Может, это она перестала его видеть, замылив взгляд бытом, работой, своими обидами? Она кричала о том, что её не ценят. А ценила ли она его? Его молчаливое терпение, его попытки обеспечить их всем? Она требовала понимания, сама не пытаясь понять.
Мысль о Лидии Ивановне заставляла её сжиматься от нового приступа стыда. «Лентяйка». Да она после операции едва на ногах держалась, но всегда тихонько мыла за собой чашку, старалась помочь, чем могла. Алиса отмахивалась, раздражённая её робостью. И теперь эти её попытки помочь, её испуганные глаза вставали перед ней, обвиняя куда сильнее, чем любые слова.
Она повернулась на бок и уткнулась лицом в подушку, в которой ещё пахло его одеколоном. Ей хотелось встать, пойти туда, к ним, сказать… Но гордость, глупая, раненная гордость, шептала: «Ты первая полезешь мириться? После таких слов?» И она оставалась лежать, разрываясь между раскаянием и упрямством.
Максим
Он сидел на раскладушке, которую мать достала из шкафа, и смотрел на её спящее, точнее, делающее вид, что спит, лицо. Его собственная злость схлынула, оставив после себя неприятный осадок растерянности и какой-то детской обиды.
Он ломал голову, пытаясь понять, где он совершил ошибку. Он делал всё как надо. Работал. Зарабатывал. Решал проблемы. Не пил, не бил, не изменял. Почему же его усилия не видят? Почему вместо благодарности он получает скандал и унизительные оскорбления?
Он вспомнил, как Алиса кричала: «Ты меня не видишь!». Что это значит? Он видел её каждый день. Видел уставшую, иногда весёлую, чаще озабоченную. Чего же ещё она хотела?
И тут, сквозь толщу его собственных оправданий, пробилась крошечная, но острая мысль. Он вспомнил, как пару недель назад она показывала ему новый макет, глаза горели. А он, просмотрев мельком, кивнул и сказал: «Красиво. А у меня по этому проекту опять совещание перенесли». Он вспомнил, как она вчера жаловалась на головную боль от работы за компьютером, а он пробормотал: «Прими таблетку», — уткнувшись в телефон с рабочими письмами.
Может, «видеть» — это не просто замечать физическое присутствие? Эта мысль была новой и непривычной, она не укладывалась в его чёткую картину мира, где главное — это действия и результаты. Эмоции, потребность во внимании… Это казалось ему чем-то несущественным, банальным. Но сейчас, в тишине ночи, это «несущественное» больно царапало его изнутри.
Он посмотрел на мать. Она была здесь, под его защитой, и он чувствовал себя обязанным быть твёрдым, непоколебимым. Сдаться и пойти на мировую — значит признать её правоту в её же оскорблениях. Нет. Так нельзя. Он закусил губу и отогнал от себя зародившееся сомнение. Нет, он прав. Она должна первая понять, что была не права.
Лидия Ивановна
Она не спала. Лежала с закрытыми глазами и слушала тяжёлое дыхание сына. Каждое его движение отзывалось в ней болью. Она была той самой разменной монетой, тем камнем, что бросили в её сына.
Она осторожно, стараясь не скрипеть пружинами, поднялась и села на кровати. Призрачный свет фонарей с улицы слабо освещал комнату. Она потянулась к тумбочке и открыла ящик. На самом дне, под аккуратно сложенными носовыми платками, лежала старая, потрёпанная тетрадь в синем коленкоре.
Она открыла её. Страницы были исписаны её аккуратным, мелким почерком. Это не был дневник в полном смысле слова. Скорее, летопись её тихой, незаметной жизни. Записи за последние месяцы были краткими. «Сыночек пришёл поздно, лицо серое. Хоть бы он не надорвался». «Аличка сегодня пирог с яблоками испекла. Очень вкусно. На душе светло». «Ночью слышала, Аля кашляет. Заварила утром липу, поставила на стол. Вроде, выпила». «Опять просидела до ночи за компьютором. Глаза усталые. Хоть бы отдохнула».
И сегодняшняя, ещё свежая запись, сделанная карандашом, с размазанными от капель слез буквами: «Из-за меня. Всё из-за меня. Надо уходить».
Она перечитала это и сжала губы. Нет. Нельзя, чтобы из-за неё рушилась их жизнь. Она достала из тетради сложенный вчетверо листок. Это был не черновик завещания, как могло бы показаться со стороны. Это был список. Аккуратно выписанные рецепты: борщ по-полтавски, драники, яблочный штрудель. Тот самый штрудель, рецепт которого она неделю назад выпытывала по телефону у старой подруги, мамы Алисы, под предлогом «ах, как же это вкусно у вас всегда получалось». Она хотела сделать сюрприз. Чтобы Алисе не было так грустно и одиноко.
Она бережно положила листок обратно, спрятала тетрадь и снова легла, укрывшись одеялом. Она смотрела в темноту широко открытыми глазами, в которых стояли непролитые слёзы. Решение было принято. Тихо, без споров и обсуждений. Как она всегда и делала.
Серый, безрадостный свет раннего утра пробивался сквозь щели в шторах. Алиса не сомкнула глаз до рассвета. Война между гордостью и раскаянием закончилась вничью, оставив после себя полное опустошение и тяжёлую, давящую на виски головную боль.
Она лежала и слушала. В квартире стояла мёртвая тишина. Ни шагов за стеной, ни скрипа кровати, ни приглушённого голоса Лидии Ивановны. Ничего. Эта тишина пугала куда больше, чем вчерашние крики.
Словно на эшафот, она поднялась с кровати, накинула на плечи халат и босиком, крадучись, вышла в коридор. Дверь в комнату свекрови была приоткрыта. Алиса замерла на пороге, сердце колотилось где-то в горле.
Комната была пуста. Постель аккуратно заправлена, на одеяле не было ни одной складки. На тумбочке не стоял стакан с водой, не лежала её закладка для книги. Полка, куда Лидия Ивановна складывала свои небогатые вещи, опустела.
Алиса, уже почти бегом, кинулась в спальню. Шкаф Максима был распахнут. Пустовали несколько крючков, где висели его пиджаки. Исчезла его дорожная сумка, та самая, с которой он ездил в командировки.
Они ушли. Оба.
Она обошла всю квартиру, абсолютно тихую и пустующую. Ни записки, ни смс. Ничего. Они просто исчезли, растворившись в этом холодном утреннем тумане, как будто их и не было здесь последние полгода.
В горле встал ком. Не от обиды теперь, а от стремительно нарастающей, леденящей душу паники. Она осталась одна. Совершенно одна в этой тишине, которую сама же и создала.
На автомате она побрела на кухню, чтобы поставить чайник. Рука сама потянулась к банке с кофе — её утреннему ритуалу, который всегда возвращал её к жизни. Но сегодня мысль о кофе вызывала тошноту.
Она открыла холодильник, чтобы достать молоко, и замерла, не понимая, что видит.
Холодильник был полон. Не так, как обычно — с пакетами из магазина и вчерашними кастрюлями. Он был наполнен аккуратными, чистыми, прозрачными контейнерами. В каждом из них лежала готовая еда. В одном — румяные котлеты, в другом — нарезанный овощной салат, в третьем — густой борщ со сметаной.
И на каждом контейнере была аккуратно прилеплена бумажная полоска-стикер с надписью, сделанной старческим, но удивительно чётким почерком.
Она наклонилась ближе, не веря своим глазам.
«Понедельник: суп и котлеты для Алисы. Разогрей 5 минут в микроволновке». «Вторник:курица с рисом для Максима. Духовка, 180 градусов, 15 минут». «Среда:тефтельки и гречка. Микроволновка, 4 минуты». «Четверг...Пятница... Суббота...»
Контейнеры были подписаны на всю неделю вперёд. Всё было приготовлено, расфасовано, подписано. С любовью. С заботой. С тихой, незаметной работой, на которую у Алисы в её вечной спешке никогда не находилось времени.
И на дверце холодильника, на самом видном месте, прилеплен тот же стикер, чуть большего размера. Алиса медленно, почти машинально, отлепила его. Рука дрожала.
«Аличка, ты так устаешь. Хоть немного тебе помогу. Разогрей всего 5 минут. Не забывай кушать. Л.И.»
Просто. Без упрёков. Без намёков. Только забота. Та самая, которую она вчера с гневом отрицала, называя её обладательницу лентяйкой.
Листок выскользнул из её ослабевших пальцев и упал на пол. Алиса прислонилась лбом к холодной дверце холодильника. Внутри всё перевернулось и застыло. Стыд, жгучий и всепоглощающий, накатил с новой, невероятной силой. Она видела перед собой её руки — старческие, в проступающих жилах, — которые всю ночь чистили, резали, тушили, пока она, молодая и сильная, лежала и жалела себя.
Это была не лень. Это была её последняя, отчаянная попытка помочь. Попросить прощения. Сказать что-то важное тем единственным способом, который она знала, — через еду, через заботу.
А она её выгнала.
Прямо сейчас, в эту самую минуту, они вдвоём сидели бог знает где — на вокзале, в дешёвой гостинице, — а она стояла у полного холодильника, который вдруг стал самым страшным укором в её жизни.
Она оттолкнулась от холодильника и, почти не помня себя, побежала. Не к телефону. Нет. Она побежала в комнату Лидии Ивановны. Ей нужно было найти хоть что-то, какую-то ниточку, связь, хоть малейший намёк, где они могли быть. Она влетела в комнату, и её взгляд упал на прикроватную тумбочку. На ней лежала та самая, знакомая ей старая тетрадь в синем коленкоре.
Алиса замерла на пороге, уставившись на тетрадь. Она лежала на тумбочке так, будто её ждали. Будто Лидия Ивановна нарочно оставила её здесь, зная, что рано или поздно Алиса войдёт в эту комнату.
Сердце заколотилось с новой силой. Взять её? Это было похоже на вторжение в самое сокровенное. Но другая, более сильная часть её — та, что была ранена, растеряна и отчаянно нуждалась в ответах, — не могла устоять.
Она медленно подошла и взяла тетрадь в руки. Обложка была шершавой, потёртой на сгибах. Она присела на край аккуратно заправленной кровати, чувствуя, как подкашиваются ноги, и открыла её.
Пахло старыми страницами, лавандой и чем-то неуловимо родным — маминым. Записи были не ежедневными, а отрывочными, как будто делались в моменты особой радости или грусти.
«Макс сегодня зарплату получил. Весь такой гордый. Купил Але те сережки, что она в витрине примеряла. Спрятал, делает вид, что ничего. Любит он её. Светится весь».
Алиса провела пальцами по этим строчкам. Она помнила те серьги. И помнила, как поругалась с Максимом в тот вечер из-за какой-то ерунды, даже не заметив его смущённого вида.
Она перелистнула страницу. Записи стали чаще после того, как Лидия Ивановна переехала к ним.
«Операция позади. Сыночек не отходил ни на шаг. Сидел, держал за руку. Вырос он у меня хорошим человеком. Главное — чтоб из-за меня с Аличкой не ссорились».
«Аля сегодня пирог с вишней испекла. Я знаю, это Максим любит. Съели весь, хвалили. У меня на душе так тепло, будто внуков увидела».
«Ночью слышала, Аля кашляет. Заварила утром липу с мёдом, поставила на стол. Вроде, выпила. Хоть какая-то польза от меня».
Слёзы снова выступили на глазах у Алисы, но на этот раз они были жгучими и очищающими. Она читала не дневник свекрови. Она читала летопись их собственной семьи, увиденную с другого ракурса — тихого, любящего, прощающего. Она видела себя её глазами — не сварливой, вечно уставшей невесткой, а Аличкой, которая печёт пироги и которой нужно подставить стакан с липой.
И она видела Максима — не молчаливого, погружённого в работу добытчика, а любящего сына и мужа, который «светится весь».
Она листала дальше, страницу за страницей, пока не наткнулась на запись, датированную вчерашним вечером. Буквы были неровными, кое-где размазанными, будто от капель.
«Всё из-за меня. Всё испортила. Надо уходить. Только им спокойнее будет».
Алиса сжала страницу так, что бумага смялась. Нет. Нет, нет, нет. Это была не правда. Это была самая страшная неправда на свете.
Она в отчаянии перевернула страницу, и между ними мелькнул сложенный в аккуратный квадратик листок. Он выпал и упал ей на колени.
Дрожащими руками она развернула его. Это был не чертёж и не прощальное письмо. Это был список. Сверху было выведено: «Любимые блюда Алички».
Под ним — столбик знакомых, до боли родных названий: борщ по-полтавски, драники с мясной начинкой, яблочный штрудель, творожное печенье «как у мамы»…
Напротив каждого блюда был аккуратно выписан рецепт. Не общий, а тот самый, с особенностями и секретами. И рядом, в скобках, другим почерком, мелко-мелко, было приписано: «спросить у Марины Ивановны», «уточнить у мамы Али, сколько муки», «посмотреть, какой у неё любимый изюм».
Марина Ивановна — это её мама. Её мама, которая умерла три года назад.
Лидия Ивановна неделями, тихо, по крупицам, собирала эти рецепты. Она звонила родственникам, выспрашивала, уточняла. Она пыталась воссоздать для неё вкус детства, вкус маминой кухни. Чтобы «не было грустно».
Алиса представила её: сидит у телефона, с карандашом в руке, старательно выводит: «пол чайной ложки лимонной кислоты, а не уксусу, это важно». Всё это — пока Алиса видела в ней лишь немую тень, тихую обузу, нарушающую их быт.
Она не выдержала. Глухое, горловое рыдание вырвалось наружу. Она прижала исписанный листок к груди, согнулась пополам и плакала. Плакала о своей слепоте, о своей чудовищной неблагодарности, о той тихой, жертвенной любви, которую она оттолкнула и растоптала вчерашними словами.
Она не была для неё «мамашей-лентяйкой». Она была Лидией Ивановной, которая молча, по-своему, пыталась стать для неё почти что матерью.
И сейчас они были одни, вдвоём, где-то в огромном холодном городе, потому что она, Алиса, выгнала их, не оставив выбора.
Рыдания внезапно оборвались. Она резко выпрямилась, смахнула слёзы тыльной стороной ладони. Не время сейчас плакать. Никакой гордости, никаких обид. Только действие.
Она схватила телефон. Пальцы дрожали, она едва могла попасть по кнопкам. Она нашла его номер в списке избранных и нажала кнопку вызова.
Гудки в трубке казались оглушительно громкими в тишине комнаты. Каждый следующий гудок отдавался в виске колющей болью и заставлял сердце сжиматься от страха. Алиса сжала телефон так, что костяшки побелели, мысленно умоляя его взять трубку.
— Алло? — его голос прозвучал хрипло, настороженно и устало. Не «Что тебе?» и не «Зачем звонишь?». Просто короткое, выжидающее «алло». В этом одном слове слышалась вся прошедшая ночь — бессонная, полная тяжёлых мыслей.
У Алисы перехватило дыхание. Все заранее приготовленные фразы, все оправдания разом вылетели из головы. Осталась только голая, ничем не приукрашенная правда, вырвавшаяся наружу единым порывом.
— Максим, прости. Я была ужасна. Я всё поняла. Где вы? — её голос сорвался на полуслове, дрожал, но в нём не было истерики. Была лишь предельная, до самого дна, искренность.
В трубке повисла пауза. Такой тишины Алиса ещё не слышала. Казалось, даже воздух перестал двигаться.
— Что ты поняла? — наконец спросил он. В его тоне всё ещё звучала защитная броня, но уже появилась трещина — лёгкое недоумение, проблеск надежды.
— Всё, — выдохнула она, снова чувствуя, как подступают слёзы, но теперь она не пыталась их сдержать. — Я заглянула в холодильник. Я нашла тетрадь твоей мамы. Макс, мы были слепы. Оба. Прости меня, пожалуйста. Я… я вас люблю.
Она произнесла это последнее не как красивую фразу для примирения, а как единственную незыблемую истину, которая осталась у неё в жизни после всего этого кошмара.
Снова тишина, но теперь она была другой. Напряжённой, но не враждебной. Он что-то сказал кому-то рядом, прикрыв трубку ладонью, но она разобрала: «Ма, подожди минутку».
— Мы… в кафе на вокзале, — медленно, будто взвешивая каждое слово, сказал он. — Решали, куда… на первые дни.
Представление о них двоих — его, уставшего и подавленного, и её, хрупкой и напуганной, — сидящих среди чужих людей с чемоданами, придавило Алису новой волной вины.
— Не уезжайте. Пожалуйста, — попросила она, и в голосе её снова послышались слёзы. — Вернитесь домой. Это ваш дом. Прости меня.
— Аля, я… — он запнулся, и в его голосе впервые зазвучала не привычная уверенность, а растерянность, почти детская. — Я тоже не прав был. Я не видел, как тебе тяжело. Я только себя видел. Свои проблемы. Я думал, что раз деньги в доме, то и всё остальное приложится. Я был слеп.
Это было его «прости». Не прямое, не лёгкое, но настоящее. Признание того, что его картина мира дала трещину.
— Твоя мама… — начала Алиса, но голос снова подвёл её. — Лидия Ивановна… она… она звонила моей маме, рецепты выспрашивала. Чтобы мне… чтобы мне не было грустно.
Она услышала, как он тихо выдохнул в трубку. Это был шокированный, сломанный выдох человека, который только что узнал что-то очень важное и очень горькое.
— Ох… — только и смог он выговорить. — Я не знал. Она ничего не говорила.
— Я знаю, — прошептала Алиса. — Она никогда бы не сказала. Она просто любит. Тихо. По-своему. А мы этого не замечали.
Она услышала, как он отдалённо, уже не прикрывая трубку, говорит матери: —Ма, мы едем домой.
И потом, снова обращаясь к ней, уже более твёрдо, по-другому какому-то: —Мы выезжаем. Минут через двадцать будем.
— Я жду, — сказала Алиса, и эти два слова значили сейчас больше, чем все «люблю» и «прости» на свете. Они означали конец войне и начало трудного, но такого необходимого перемирия.
Она не бросила трубку сразу. Они ещё секунду молчали, слушая дыхание друг друга — уже не тяжёлое и враждебное, а облегчённое, полное болезненной, но живой надежды.
— До скорого, — тихо сказал он и положил трубку.
Алиса опустила телефон и осталась сидеть на краю кровати, глядя на смятый в ладони листок с рецептами. Теперь это была не улика её вины, а дорожная карта. Указание к тому, как можно всё начать заново. С чистого листа. С тихого «прости» и тёплого ужина.
Ожидание было самым мучительным и самым светлым за долгое время. Алиса металась по квартире, пытаясь привести себя и всё вокруг в порядок. Она умыла лицо ледяной водой, попыталась пригладить взъерошенные волосы. Потом схватила тряпку и принялась стирать следы вчерашнего скандала — крошки фарфора в раковине, невидимые пятна обиды со всех поверхностей.
Она не стала готовить ничего сложного. Достала из холодильника тот самый контейнер с надписью «Понедельник: суп и котлеты для Алисы», разогрела и поставила на стол три тарелки. Простые действия успокаивали, возвращали ощущение почвы под ногами.
И вот в тишине раздался робкий, едва слышный скрежет ключа в замке. Сердце Алисы ёкнуло и замерло. Дверь медленно открылась.
Первой вошла Лидия Ивановна. Несмело, почти на цыпочках, стараясь не смотреть в глаза. За ней, с сумкой в руке, — Максим. Его взгляд был усталым, но твёрдым. Он остановился на пороге, словно проверяя, действительно ли его ждут.
Алиса не бросилась к ним, не начала рыдать и извиняться. Она стояла посреди коридора, и её молчание было красноречивее любых слов. Потом она сделала один шаг. И другой. Подошла к Лидии Ивановне и, не говоря ни слова, обняла её. Обняла так крепко, как будто пыталась передать через это прикосновение всё, что не могла выразить словами — свой стыд, своё раскаяние, свою благодарность.
Пожилая женщина сначала замерла, потом её худые плечи дрогнули, и она опустила голову Алисе на плечо. Она не плакала. Она просто тихо вздохнула, и в этом вздохе было облегчение всей Вселенной.
Максим молча наблюдал за ними, и каменная скорлупа на его сердце дала наконец глубокую трещину. Он отставил сумку и подошёл к ним. Не к Алисе, не к матери, а к ним обеим, заключив их в свои широкие объятия. Так они и стояли несколько мгновений — трое, молчаливые и примирённые, в тесном кругу посреди своего дома.
Первой нарушила тишину Лидия Ивановна. Она аккуратно высвободилась, смахнула ладонью непослушную прядь с лица Алисы и тихо сказала:
— Я… я суп, наверное, перегрела. Пойду посмотрю.
— Нет, мам, всё в порядке, — Алиса взяла её за руку. — Я уже всё на стол поставила. Пойдёмте, поедим.
Они сели за стол. Та самая куриная лапша и котлеты из контейнера показались им самым изысканным яством на свете. Ели молча. Но тишина эта была уже совсем иной. Она не была тяжёлой и взрывоопасной. Она была хрупкой, прозрачной, как тонкое стекло после дождя. Её боялись разбить неосторожным словом, резким движением.
Максим доел первым и отложил ложку.
— Мне завтра нужно будет съездить в офис, забрать документы, — сказал он негромко. — Проект я… я закрыл. Вчера, собственно, и был последний день. Поэтому и приполз такой злой. Теперь можно немного передохнуть.
Алиса подняла на него глаза. Она видела, как ему трудно это говорить, как он привык всё держать в себе. Это было его первое предложение мира. Его попытка стать ближе.
— Хорошо, — кивнула она. — А я… я сегодня тоже работу отменила. Давно мы никуда вместе не ходили. Может, в парк сходим? Все вместе.
Лидия Ивановна посмотрела на них обоих, и в её глазах впервые за долгое время появился тёплый, живой свет.
— Вы сходите. А я тут пирог к ужину испеку. Ягоды у меня в морозилке есть.
— Нет, — мягко, но твёрдо сказала Алиса. — Мы сходим все вместе. А пирог… испечём вместе. Ты мне покажешь, как мама делала тот самый, с яблоками и корицей.
Они снова замолчали. Но теперь это молчание было наполнено не недосказанностью, а тихим, осторожным согласием. Работа над отношениями только начиналась. Впереди были трудные разговоры, попытки понять друг друга заново, научиться не молчать, а говорить. Но первый, самый страшный шаг был сделан.
Тишина в квартире была уже не ледяной, а хрупкой, как тонкое стекло. И все трое молча договорились её беречь.
Автор Поехали Дальше
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 2