меня уж и вздоху не хватает, а они все по бане
перекидывают. Я под полок, они за ноги вытас
кивают и все норовят в каменку запихать. Ка
менка-то каленущая, жаром от нее так и пыхает.
Один за соски ухватился и выкручивает, уж и не
знаю, как кожа не полопалась! Сама не помню,
как меня в двери-то выбросило». Видят люди:
неладное дело. Осенили дверь крестным знаме
нием. Однако в баню никто не решался зайти.
Потом уж заглянули, а там пол весь когтями ис
царапан. Глубокущие такие борозды, будто кто
плахи хотел выдрать.
Хозяева-то в баню долгонько не хаживали, бо
ялись. Намаялись по чужому пару, надоело до
смерти. Вот позвали они батюшку, холста там,
яичек посулили за работу. Батюшка в бане отс
лужил, всю как есть баню очистил от окаянных.
«Можно,— говорит, — теперь мыться, парить
ся». Стали они снова там сбираться: только уж
поодиночке никто и не шел, всем гуртом мылись.
А Катерину долгонько никто не сватал. Угланы
ее «чертовой невестой» дразнили, не со зла, ко
нечно, а так пришлось. Тело-то у нее, видать,
поганое стало. Так в девках годков до двадцати
засиделась. По тем-то временам это уж переста
рок. Опасались парни брать, мало ли что с ней
там окаянные сделали.
Однако ж и ее век пришел — высватал Кате
рину вдовец из соседней деревни. Для девки-то
это самый позор и есть, но замуж-то охота, ес
тество женское просит для чрева работы. Повыла
она, поголосила да взамуж, как в омут, с головой
кинулась. Только плохо ей жилось: мужик злю
щий попался, первую-то бабу свою он в могилу
свел. А за Катериной вон какая провинность
42
значилась. Не простил он ей баню ту, бил ее
смертным боем, а родители обратно уж не при
нимали. Прибежит она вся в синяках, а они ей:
«Вертайся, откуль пришла. Не нужна ты нам та
кая!» Так Катерина и до внуков не дожила. А
жаль, хорошая, говорят, баба была, работящая, с
детишками ласковая. Что ж еще-то надо?
Такие вот факты бывали раньше у людей. Да
и нашу семью не миновала чаша сия. Рассказ этот
долгий, мне от дедушки Карпа по наследству
достался. От него это умение ладно говорить и
ко мне перешло, хотя у меня так баско не полу
чается, но Бог не обидел, грех жаловаться. Я еще
молодой был, старушка одна все приставала:
«Давай,— говорит,— Егорушко, научу тебя, как
девок присушивать. Есть присушки-де такие —
как скажешь, ни одна девка не устоит. Вся твоя
будет, делай с ней, что хошь!» А мне ни к чему.
Я парень видный был, уста медовые — девки и
так липли, вежливость оказывали, вот я и не те
рялся. Ох, грехи наши тяжкие! Ничего нет на
свете слаще греха! Знаешь ведь, поди, девки ста
рые бывают, вот они меня шибко любили. Как
вечер, вызывают: «Егорушко-о, пойдем да пой
дем, нам тама че-то помочь надобно». А по-
мощь-то, известное дело, какая требуется. Но
наказ родительский помнил свято. Как к бане или
к овину там идешь — обязательно напрашива
ешься: «Хозяин овина, будь милостив, пусти у
тебя ночь переночевать». Да ежели еще и подно
шение сделаешь, совсем ладно будет. И все лас
ково получалось, и сатана никакая не брала. Так-
то вот.
А дедушка Карпа сказывал такую историю, все
как есть было. Сами-то мы не из богатеньких, так
43
себе жили, семья большая была. И был у деда
брательник младший, Яков. С младшенькими в
семье, сам знаешь, как получается. За столом у
него самая малехонькая ложка, а хозяйство де
лить — дак ничего и не достается. Худо млад-
шеньким-то в семье, как подрастут. А тут как раз
неурожай, сушь великая настала. И по полям с
иконами ходили, и молебен во дарование дождя
отслужили, но Бог, видать, испрогневался — не
послал дождя ни капли. Над деревней вихорь
пыльной ходит, хлеб уж пополам с мякиной пе
кут. Не знали, как до осени и дотянуть. Тут, счи
тай по-современному, призыв подошел. В сол
датчину забирали. Ранъше-то у старосты бывало
все расписано, какому двору очередь рекрутов
отдавать. А в тот год выпало богатенькому му
жику. Вот он и приходит к нашим:
— Дай вам Бог здоровьица. Времена тяжкие
настали, година лихая, надобно всем по-соседски
делиться. У меня вон хлебушек в анбаре сохра
нился, запасец какой ни есть имеется. Не надобно
ли помочь? Вон у вас семеро по лавкам, а в анбаре
пусто.
Прадед-то смекнул, с чем мужик пожаловал.
Человек он крутой был и нраву строгого, так и
рявкнул:
— Хорош лясы точить! Сказывай требу свою!
Не то за порог.
А тот:
— Сынок у меня слабенький, не задался, да и
бабу еще не знает. Ему бы погулять чуток, девок
пощупать, силы набраться, а тут, как назло, рек
рутчина! Не выкупите ли билет наш? Я вам хо
рошо отплачу.
Жаль младшенького, да совсем уж приперло, с
44
голодухи уж пухнуть начали. Ударили по рукам.
Выпало Якову безвинно пропадать на армейских
харчах да палках. У солдат-то, известное дело, вся
наука через задницу палками вбивается.
А перед уходом выговорил Яков себе отваль
ную неделю. И все за счет богатенького мужика,
чтобы ни в чем отказу не было. Вся деревня от
его чудачеств веселилась, а родители знай только
девок своих за подолы держали, чтобы Якову не
попались. Вина ему было, хоть залейся, жрал в
три горла, куда только лезло! И все не натешится.
В солдаты, почитай, как в могилу провожали. А
тут удумал: «Желаю в санях прокатиться с бу
бенцами. Чтоб все, как на Масленую неделю,
было!» Богатенький-то мужик рад стараться.
Надо ж такое удумать! Солью всю дорогу у моста
засыпал, на мосту по щиколотку. Запрягли Якову
лошадей самых ярых и всласть накатали. Песен
бабы попели, натешили душу, а последний дене
чек подходит. У Якова сердце все изгрызло, тоска
забирает. Всю остатнюю ночь молился, чтобы
Господь легкую службу даровал, чтобы не убило
в какой баталии. А утром собрал узелок — и был
таков. Только матушке в пояс поклонился да
иконку ее поцеловал. Она-то потом долгонько
убивалась: сыночка, кровиночку родную, за три
пуда хлеба да овечку продала!
А в то время в нашей же деревне баба одна на
сносях была. Обрюхатила не ко времени, в самую
лихую годину. Нуда против естества не попрешь.
Бабам, им на роду написано брюхатеть да де-
тишков рожать, тогда никакая напасть не страш
на — не переведутся людишки на нашей земле.
А эту, вишь, все тоска какая-то забирала. До
последнего дня ведь в работе, спину не разгибала.
45
Больниц-то раньше не было, в банях рожали, по
избам, а которую в поле застанет — дак в поле
и разрешалась от бремени. Тут и ей время при
спело. Помолилась она пресвятой Богородице,
прощения у всех попросила. Свекор ее благосло
вил. «Иди, — говорит, — с Богом. Принеси нам уж
хоть кого-нибудь». Это, вишь, обычай такой
раньше был. Отправилась баба в баню, да, ви
дать, бес ее попутал — не напросилась. Ночью
лежит, тихо все. В углу, слышь, огонек синенький
загорелся, и разговор слыхать, двое разговари
вают. «Приходи сёдни ночью, подруга, у меня
квартирантка». — «Одна, чай?» — «Одна. Да у нее
ночью младенчик будет. Вот мы их и задавим.
Давно я человечинки не пробовала». У родиль
ницы аж испарина по телу пошла, ребеночек за
бился. «Дак она, может, напросилась?» — «Нет,
забыла. Вот и наказание будет. Знатную пирушку
устроим».
Баба с полка соскочила, света не взвидя, из
бани кинулась. Свекор ее отругал да обратно от
правил, перекрестя. В избе, вишь, погано, народ:
тогда ведь семьями, не по одному жили. Верну
лась баба, а огонечек уже и не горит. Тут-то у нее
все и началось. Отмучилась, откричала, девку
родила — тело белое, гладкое, волосики тонень
кие вьются. Дак вот опять незадача — ножницы
в предбаннике оставила, пуповину-то нечем ре
зать. Пока обернулась, время какое-то прошло.
Заходит в баню, а девчонка ревмя ревет, аж за
ходится от крика, вся пятнами пошла. Испугалась
баба, сиську в рот сунула, а девка-то и куснула ее.
Дак ведь до крови, — с зубьями, видать, родилась.
Тут остальные на крик сбежались. Стали гово
рить: неладно, мол, что ребеночек с зубами, не
46
хорошая это примета. Кто-то уж убить ладился,
да баба не допустила смертоубийства.
Но с ребеночком этим баба намаялась. В зыб
ке девку качает — та ревет, из рожка молоком
поит — та ревет, тряпицу под ней меняет — та
ревет. Никакого покою нет от ребенка. Так баба
у зыбки и просидела шестнадцать годочков, все
доченьку байкала. А та ревет, ест, пеленки ма
рает, а расти — не растет. Ну, ни капельки за
шестнадцать годков не выросла!
Яков к тому времени со службы вернулся. Был
он в разных баталиях, а турку когда воевали, ра
нило его так, что и лечить не взялись дохтура, вот
и отпустили до дому. Шибко злой он до жизни
вернулся. Уж зд тридцать, поди, было. Страны
чужедальние повидал, а что ж он еще из нормаль
ной человеческой жизни видел? Ничего. Казарма
да плац, плац да казарма. На воле-то и разгулял
ся, одно что силушка позволяет. Сорвал одинов
с мужика шапку, баню за угол поднял да зашвыр
нул шапку туда.
— Гони,— говорит,— штоф, а то баню разби
рать придется!
Мужики-то не серчали, тоже ведь люди с по
нятием. Угощали его сколько могли. Да не век же
дурака валять!
А тут такое дело получилось. Загуляли они.
Яков про битвы похваляется, где и приврет чуток,
силу свою показывает, а мужики да парни знай
подзуживают. И про бои охота послушать, и са
мим в грязь лицом не ударить.
— У нас,— говорит один мужик,— баня есть.
Вона, хозяин раз пошел туда, в предбаннике еще
услыхал, что хлещется кто-то. Дверку-то отво
рил, а тама банник с банницей друг дружку парят.
47
Каменка каленуща, не утерпишь, какой жар от нее
идет. Мужик служился, убежал.
А другой пуще страху нагоняет.
— Там, — говорит, — нечисто. Утром, как
хозяева зайдут, каменка теплая, все чисто выме
тено, прибрано. Боятся они теперь. А ты, Яков,
не испужаешься?
А тому и море по колено.
— Спорим,— говорит,— что пойду туда в
ночь-полночь, камень с каменки выну и живой
вернусь.
Ударили по рукам. А баня-то та и была.
Полночь пробило, собрался Яков, молитву
сотворил, крестик поцеловал и пошел. Входит —
что за диво? Каменка горячая, веник в углу под
рагивает, будто кто сейчас заметал. Схватился
Яков за камень, а выдернуть-то не может. Ту
жился, тужился — не получается. Тут синенький
огонечек в углу засветился, вышла из-за каменки
девка голая. Хвать Якова за руку, а он выдраться
не может — пальцы, как железные.
— Тут-то ты мне и попался. Пошто ходишь по
ночам, где не след? Пошто тревожишь?
— Дак за камнем я, красавица. С мужиками вон
поспорил.
— Дурья ты голова, они ж над тобой надсме
ялись. Неподвластна человеку баня с полночи до
петухов первых.
— Что ж делать-то мне, голубушка, научи ради
Бога!
— Научу, коли пообещаешь в жены взять.
Посмотрел на нее Яков. Ладная девка. Стан
крепкий, бедра белые, грудью не одного ребе
ночка выкормит.
— Да ты, чай, чертовка?
48
— Нет, солдатик, не чертовка я. Живая хрис
тианская душа.
— Что ж ты тут в такое страшное время дела
ешь?
— Служу я, солдатик. У кого, не велено ска
зывать. Ну как, согласен ли за себя взять?
— Девка ты ладная, только боязно мне.
— Вот так раз. Ничегошеньки не боялся,
в полночь в нечистое место пошел, а тут забо
ялся.
— Всякое в солдатах повидать пришлось, а та
кое впервой. Ты, чай, и под венец-то не пойдешь?
— Коли согласный, как велишь, будет. И в
церкву пойдем, и к родителям моим. Ну, решился
ли?
— Что ж сделаешь с тобой? Решился.
— Ну, коли поладили, слушай меня, ничего
шеньки не перепутай. Хозяин меня так просто не
отпустит, его обхитрить требуется. Завтра в пол
ночь сюда же ступай. Как синенький огонек
засветлится, выйдет к тебе мужик страшной. У
него ты меня и просватаешь. Мужик тебе скажет:
«Невесту, мол, выбирай, которая тебе люба».
Приведет тебя в помещение, а там двенадцать
девок, все на одно лицо. Но ты не тужи. Коли
рассмешить сможешь, без оплошки выберешь.
Как все заулыбаются, смешки пойдут, бери ту, у
которой зубы белые. Я это и буду, у остальных-то
они желтые. Потом он предложит тебе приданое
выбирать. Там два мешка будет. Правый не
бери — в нем все горести человеческие собраны.
Настоящее приданое в левом мешке, то, что я за
шестнадцать лет праведной службы заработала.
Одежду для меня не забудь!
— Понял я, красавица. Только мне к мужикам
49
Нет комментариев