Моя подруга Маша всегда говорила, что её бабушка, Агафья Ивановна, помнит всё. Абсолютно всё. Её память была похожа на старый, добротный сундук, набитый не пожелтевшими фотографиями, а живыми голосами, запахами и историями. Говорили, даже старуха Изергиль из книжки Горького могла бы ей позавидовать.
Я тогда гостил у них летом, но та поездка в глухую деревню под Вологдой запомнилась мне навсегда. Не из-за природы, не из-за воздуха, пропитанного хвоей и свежескошенной травой. А именно из-за неё.
Дом Агафьи Ивановны стоял на отшибе, последним по улице, упираясь задворками в стену темного-претемного ельника. Он был старенький, почерневший от времени и дождей, но крепкий, державшийся на совесть, как и его хозяйка. Входишь внутрь — и время замедляло свой бег. Пахло сушеным иван-чаем, печным дымом и вощеной древесиной. На полках теснились пузатые глиняные горшки, а с бревенчатых стен смотрели строгие лики старинных икон.
Сама бабушка сидела в своей любимой позе на широкой лавке у печи, сложив на коленях руки, исчерченные жилами, как картой всей её долгой жизни. Глаза, бледно-голубые, почти выцветшие, смотрели не просто в окно, а куда-то далеко-далеко, сквозь время и расстояние.
Мы пили чай из самовара, который шипел и нашептывал что-то свое на углях. Маша, улыбаясь, подтолкнула меня локтем.
— Ну, расскажи бабуле, что тебя интересует. Она у нас тут главный хранитель.
Я сглотнул, внезапно почувствовав себя неловко. С чего начать? Спросить просто «расскажите страшную историю» казалось кощунственным.
— Агафья Ивановна, — начал я осторожно. — Маша говорила, вы знаете много старых преданий. Про нашу землю, про обычаи...
Старуха медленно перевела на меня свой взгляд. Казалось, она не просто смотрела, а примеряла мою душу на предмет прочности.
— Много чего знаю, милок, — голос у неё был хриплый, как скрип старого дерева. — Не все истории для чужих ушей. Не всякую правду вынести можно. Она, правда-то, тяжелая. Как мокрый тулуп зимой — гнет к земле.
— Мне именно такую и нужно, — я сам удивился своей настойчивости. — Самую старую. Самую... настоящую.
Она помолчала, её взгляд снова уплыл в окно, где уже садился багровый летний солнце.
— Самые старые истории — они и есть самые настоящие, — произнесла она задумчиво. — Потому что проверены временем. Как камень водой. Одну такую... от своей бабки слышала. А та — от своей. Про путников да про зимнюю дорогу. Про гостеприимство, которое с мертвыми в одну постель уложило.
По моей спине пробежал холодок. В доме было тепло и уютно, но её слова будто впустили внутрь струйку ледяного, зимнего воздуха.
— Расскажите, пожалуйста, — попросил я почти шёпотом.
Агафья Ивановна кивнула, поправила платок на голове и начала говорить. И её голос, тихий и ровный, стал словно окном в другое время, в другую реальность.
— Представь себе, — сказала она, — что ты один в поле. Зима. Метель разыгралась не на шутку. Белый ад кругом, не видно ни чего. Снег слепит глаза, ветер воет, будто голодный волк, и выть эта до костей пробирает. Ты бредешь уже который час, силы на исходе, мороз щиплет щеки, а пальцы в варежках давно онемели. Мысль одна-единственная в голове: «Не усни. Уснешь — не проснешься».
И тут, сквозь белую пелену, ты замечаешь темный силуэт. Изба. Одинокая, на самом краю леса. Ни забора, ни сарая, ни дыма из трубы. Но это дом. Спасение.
Сердце заколотилось в груди, ноги, казалось, сами понесли тебя вперед. Ты подходишь к двери. Рука в варежке с трудом находит скобу. Ты толкаешь дверь, ожидая щеколды, но тяжелое полотно с тихим скрипом поддается. Она не заперта.
Внутри — темно, холодно и пахнет старой древесиной, лежалым хлебом и чем-то еще... сладковатым и неприятным. Но это неважно. Главное — здесь нет ветра. Ты сбиваешь с себя снег, с трудом оттираешь заледеневшие ресницы и оглядываешься. Слабый отсвет снежной бури пробивается сквозь щели в стенах, выхватывая из мрака скудные детали: грубый стол, лавку, а в углу — нары, застланные чем-то темным. Похожее на кровать.
Усталость накрывает с головой. Мысли путаются. «Хозяева, наверное, спят, — мелькает в голове. — Утром разбужу, поблагодарю, работой отработаю ночлег». Русский человек в глухих деревнях не чурался путников — это был святой закон.
Ты снимаешь промокшую верхнюю одежду, валишься на эти нары и проваливаешься в сон, тяжелый, как камень. Сон, где нет ни метели, ни холода.
Агафья Ивановна сделала паузу и посмотрела на меня. Её бледные глаза блестели в полумраке.
— Вот и первая часть истории. Пока еще ничего страшного, да? Просто усталый человек нашел кров. А самое интересное... оно всегда начинается с пробуждения.
Помню, как в ту ночь в доме Агафьи Ивановны стало особенно тихо. Даже самовар на столе перестал шипеть, будто затаив дыхание. Бабушка поправила платок и продолжила свой рассказ, а её голос приобрёл новую, тревожную глубину.
— Итак, спишь ты, милок, спишь крепким сном уставшего человека. Но посреди ночи сон твой нарушается. Ты не понимаешь сразу, что происходит. Просто чувствуешь — что-то не так. Холодно. Со спины дует. И ты поворачиваешься на другой бок, прямо к стене избы, ищу тепло.
И тут спина упирается во что-то твёрдое. И очень, очень холодное.
Сквозь дремоту сознание пытается найти объяснение. «Хозяин, — думаешь ты. — Места мало, подсел поделиться теплом. Или это его спина». Логично? Логично. В тесноте, да не в обиде — старый закон.
Ты пытаешься уснуть снова, но не выходит. Холод от этого тела проникает под одежду, заставляет ёжиться. И ещё... тишина. Слишком уж гробовая тишина в этой избе. Не слышно не только храпа или тяжёлого дыхания спящего человека — не слышно вообще ничего. Ни поскрипывания половиц, ни шума метели за стеной. Абсолютная, глухая, давящая тишина.
Ты лежишь и не шевелишься, прислушиваясь. Сердце стучит где-то в горле. И постепенно до тебя доходит — ты не слышишь дыхания того, кто лежит за спиной. Ты задерживаешь своё собственное дыхание, чтобы услышать хоть что-то. Хоть намёк на вдох, выдох.
Но тишина остаётся нерушимой.
Страх — он умный. Он не всегда кричит. Иногда он шепчет. И сейчас он шептал тебе на ухо, что что-то здесь не так, что-то совсем не так. Но усталость и разум ещё борются. «Спит богатырским сном, — убеждаешь ты себя. — Или я оглох после метели. Утром всё выяснится».
Ты натягиваешь на себя подобие одеяла, кутаешься в него с головой, стараясь отгородиться от этого ледяного соседа и от собственной тревоги. И снова проваливаешься в беспокойный, короткий сон, полный смутных образов и ледяного дыхания за спиной.
Агафья Ивановна замолкла и посмотрела на печь, будто в потухших углях видела продолжение своей истории. В доме было по-прежнему тепло, но по моей коже пробежали мурашки. Она сумела передать самое страшное — не явный ужас, а тихое, подползающее ощущение надвигающейся беды, которую так хочется отрицать.
Агафья Ивановна медленно выпрямилась на лавке, её старые пальцы переплелись на коленях. Она смотрела куда-то в пространство перед собой, и казалось, она не просто рассказывает, а вновь проживает каждое мгновение той истории.
— Сон твой был тревожным, коротким, — продолжила она тихим, ровным голосом. — Ты просыпался от каждого шороха, но шорохов не было. Только эта всепоглощающая, звенящая тишина. А холод от спины соседа, будто от глыбы льда, проникал всё глубже.
Наконец, пришло утро. Вернее, не утро, а его намёк. В щели между брёвнами пробивался слабый, молочно-серый свет. Он не разгонял мрак, а лишь делал его видимым, осязаемым. Ты открываешь глаза и лежишь неподвижно, пытаясь понять, где ты. Воспоминания о вчерашней метели, об одинокой избе возвращаются медленно, будто сквозь вату.
Ты поворачиваешь голову, на бок. Глаза, привыкая к полумраку, начинают различать детали.
И первое, что ты замечаешь — это не стол, не лавка. Вдоль дальней стены, едва угадываясь в тенях, выстроились ещё одни нары. На них тоже кто-то лежит. Ты приподнимаешься на локте, вглядываешься. На полу, прямо у печки, темнеет ещё одна неподвижная фигура, укутанная во что-то тёмное.
«Все ещё спят, — мелькает первая, обманчиво спокойная мысль. — Большая семья. Все устали».
Ты садишься на своей кровати, спуская ноги на пол. Дерево холодное, как лёд. Ты ждёшь. Ждёшь, что вот-вот кто-то проснётся, потянется, зевнёт. Хозяйка начнёт шевелиться у печи, чтобы затопить её. Хозяин спросит сонным голосом: «Ну что, путник, отогрелся?»
Но ничего не происходит.
Тишина. Та же мёртвая, абсолютная тишина, что и ночью.
Ты смотришь на того, кто лежит с тобой на одной кровати. Он лежит на боку, спиной к тебе, укрытый по самые уши каким-то тёмным, грубым одеялом. Не шелохнётся.
Тревога, дремавшая в тебе всю ночь, просыпается окончательно. Она сжимает горло холодными пальцами. Ты медленно, почти не дыша, протягиваешь руку и дотрагиваешься до плеча того человека. Толкаешь его легонько.
— Эй, хозяин... — твой голос звучит хрипло и непривычно громко в этой гробовой тишине.
Никакой реакции. Ни мышечного напряжения, ни вздоха, ни стоны.
Ты толкаешь сильнее. Тело тяжёлое, неподатливое, оно качается от толчка с пугающей, неестественной инертностью и снова замирает на месте.
В голове стучит только одна мысль: «Спит. Очень крепко спит». Но сердце уже бешено колотится, предупреждая об опасности.
Ты с трудом встаёшь с нар, ноги ватные. Подходишь к тому, кто спит на полу. Мужчина? Женщина? Фигура под тёмным покрывалом неопределённа. Ты наклоняешься и осторожно дотрагиваешься до плеча.
Твои пальцы встречают не мягкую плоть спящего человека, а что-то твёрдое, одеревеневшее. Ты дёргаешь руку назад, будто обжёгшись. И в этот момент понимаешь, откуда этот сладковатый, неприятный запах, что висел в воздухе с самого начала. Он шёл отсюда. От этого тела.
Лёд страха сковал всё тело. Ты отступаешь на шаг, спина упирается в край стола. Взгляд метается по избе, выхватывая из полумрака новые ужасающие детали. Все эти неподвижные фигуры... их слишком много. Они лежат слишком тихо.
И тут твой взгляд падает на собственную кровать. На то, чем было укрыто тело рядом с тобой. В утреннем свете, пробивающемся сквозь щели, становится видно — это не просто тёмное одеяло. Это грубая, домотканая дерюга. И из-под её края на твою половину кровати свисает уголок чего-то другого. Чистого, белого, как первый снег.
Ты делаешь шаг вперёд, не в силах отвести глаз. Рука сама тянется к этому белому краешку. Ты дотрагиваешься до него. Холодная, гладкая ткань. Ты тянете за него, и дерюга сползает, открывая то, что было под ней.
Простынь. Длинная, широкая, смертельно белая простынь, аккуратно накрывающая фигуру с головой.
И тогда всё внутри обрывается. Все отговорки, вся логика рушится в одно мгновение. Ты отскакиваешь к двери, спина больно ударяется о косяк. Дрожащей рукой ты нащупываешь скобу, тяжело, со скрипом отворяешь дверь.
Яркий утренний свет, отражённый от белоснежного поля, режет глаза. Ты зажмуриваешься на секунду, а когда открываешь их — видишь всё.
Свет, заливающий избу, не оставляет сомнений. Вдоль стен — нары. На нарах — вытянутые фигуры, аккуратно укрытые белыми, чистыми простынями. Тела на полу тоже укрыты белым. Белое на полу, белое на стенах. Десятки неподвижных, застывших силуэтов.
Это не дом. Это склеп.
Ты только что провёл ночь в комнате, полной мёртвых тел.
Агафья Ивановна выдохнула, и казалось, этот вздох прозвучал так же громко, как и в той зловещей избе. В горле пересохло. Я сидел, не в силах пошевелиться, полностью захваченный её рассказом.
Я сидел, завороженный её рассказом, и в доме Агафьи Ивановны стояла такая тишина, что, казалось, можно было услышать, как оседает пепел в печи. Бабушка не спешила продолжать. Она смотрела на меня, видя, какое впечатление произвели её слова, и в её взгляде читалось не злорадство, а некая древняя, тяжёлая уверенность в том, что такова правда жизни, и её надо принять.
Она медленно кивнула, как бы подтверждая мои невысказанные мысли, и снова заговорила, её голос стал тише, но от этого лишь весомее.
— Ужас — он не всегда кричит. Иногда он обрушивается на тебя молча. Вот так же молча стоял ты в дверях той избы, впиваясь пальцами в косяк, не в силах оторвать взгляд от этого белого молчаливого царства. В горле пересохло, сердце колотилось где-то в висках, отдаваясь глухим, частым стуком.
Ты отшатнулся назад, на снег, споткнулся о сугроб и упал. Холодный снег обжёг лицо, но это было живое, настоящее ощущение, которое вернуло тебя к реальности. Ты в панике отполз на несколько шагов, поднялся, весь дрожа, и уставился на открытую дверь, ожидая, что оттуда сейчас хлынет что-то страшное.
Но из избы не доносилось ничего. Только тот же сладковато-гнилостный запах, теперь смешавшийся с морозной свежестью, выполз наружу и повис в воздухе.
Твой взгляд скользнул по фасаду избы, и ты увидел то, чего не заметил вчера, в метель и в темноте. Окна. Там, где должны быть окна, были пустые, тёмные проёмы, заколоченные изнутри грубыми досками. Ни одного стекла. Ни одного намёка на то, что здесь кто-то живёт.
И тогда последние остатки надежды рухнули. Это не был чей-то дом. Это было хранилище. Склад.
Ты резко развернулся, почти не глядя по сторонам, и побежал. Бежал по глубокому снегу, спотыкаясь, падая, снова поднимаясь. Лес по обеим сторонам дороги, вчера казавшийся угрожающим, теперь виделся единственным спасением. Ты бежал, не оглядываясь, заливаясь ледяным потом, с одной лишь мыслью: прочь. Как можно дальше прочь от этого места.
Ты бежал, пока в боку не впилась стальная игла, а лёгкие не стали рваться на части. Споткнулся о корягу, упал в снег и лежал, судорожно хватая ртом воздух, такой холодный, что он обжигал изнутри.
И только тогда, лёжа на спине и глядя в бледное зимнее небо, ты услышал. Сначала это был просто далёкий звук, но постепенно он нарастал, становился всё отчётливее. Не птицы, не ветер. Металлический, ритмичный, пронзительный скрип.
Скрип полозьев по насту.
Ты замер, не смея пошевелиться, приподняв голову. Из-за поворота лесной дороги показались низкие сани. Их тянула тощая, выносливая лошадёнка. В санях сидел мужик в тёмном тулупе, а позади него, на дне, лежала длинная, укутанная во что-то белое ноша.
Сани поравнялись с тобой. Мужик, увидев лежащего в снегу человека, нахмурился, натянул вожжи. Лошадь остановилась, фыркнула паром.
— Ты чё это, милок, по пути раскис? — голос у мужика был хриплый, усталый. — Подвезти тебя куда?
Ты не мог вымолвить ни слова, лишь с ужасом смотрел на белый свёрток в его санях.
Мужик проследил за твоим взглядом, и его лицо, обветренное, суровое, стало понимающим и… устало-равнодушным.
— А, видать, ты уже видел нашу божетку, — кивнул он в сторону, откуда ты бежал. — Испужался, путник? Нашёл себе ночлег, да?
Ты смог лишь кивнуть, всё ещё не в силах говорить.
— Зря бежишь, — покачал головой мужик. — Никто тебя там не тронет. Они все спят, смирные. Мёртвые ведь не обидятся. Мы их на зиму туда свозим. Земля-матушка не принимает, крепка, как камень. Вот и ждут они весны в холоде, пока родственники не приедут схоронить как положено. А кой-чья и ждёт… да не дождётся. Целые семьи вымирали. Так и лежат потом, бесхозные.
Он помолчал, глядя на тебя без особой жалости, скорее с практичным сочувствием.
— Иди по дороге, через версту деревня наша. Спросишь дом Федосеевых. Скажешь, что от меня, от Степана, прислан. Обогреют, накормят. А тут не шатайся. Место это хоть и не грешное, но… не для живых.
Он щёлкнул языком, сани дёрнулись и с тем же неторопливым, скрипучим звуком поползли дальше, по направлению к той самой избе.
А ты ещё долго лежал в снегу, не в силах подняться, пытаясь осмыслить услышанное. «Божетка». Слово было незнакомое, чужое, леденящее душу.
Агафья Ивановна перевела дух и посмотрела на меня.
— Вот так путник и узнал, что значит русское гостеприимство в глухую зимнюю пору. И что не в каждом доме с незапертой дверью тебя ждёт живой человек.
Агафья Ивановна замолчала, дав мне время перевести дух. В избе пахло тмином и тлеющими углями. Казалось, даже воздух в ней стал тяжелее от её рассказа. Она внимательно посмотрела на меня, оценивая, выдержу ли я продолжение, и, видимо, решила, что выдержу.
— Ну что, милок, — тихо спросила она, — страшно стало? А это ведь ещё не конец истории. Тот путник, он ведь тоже выжил, дошёл до деревни. Его обогрели, накормили, выслушали. И рассказали ему то, что я сейчас тебе расскажу. Чтобы знал. Чтобы помнил.
Она поправила платок и её голос приобрёл размеренность сказителя, передающего древнее знание.
— Зимы на Руси всегда были суровы. А раньше — и подавно. Мороз выметал деревни под чистую. Сначала одного свеёт, потом другого… Семьями вымирали. А земля-матушка зимой — железная. Ломом не пробьёшь, чтобы могилу выкопать. Что делать мёртвым телом? В избе держать? Да ни одна хозяйка на такое не пойдёт, душа покойного рядом с живыми маяться будет.
Вот и придумали люди «божьи домики». Божеты. Или, как у нас чаще слылось, божетки. Специальные избушки, куда свозили усопших до весны. Строили их подальше от жилья, на отшибе. А чаще и не строили вовсе — какую-нибудь заброшенную, старую избу подмечали. Окна досками забивали. Холод — он ведь лучший хранитель.
Укладывали тела аккуратненько, рядами. Укрывали белым — простынёй или холстиной, что была. Белый цвет — цвет чистоты, светлой памяти. Чтоб не забыть, что лежат тут не просто тела, а души, ожидающие своего последнего пристанища.
Весной, как только земля оттаивала, родня собиралась, ехала в божетку, забирала своих, отвозила на погост, хоронила по-христиански.
— Агафья Ивановна сделала паузу, и в её глазах появилась та самая, знакомая уже мне, тяжёлая тень. — Но так бывало не всегда. Случались зимы такие лютые, что вымирали все до единого. Или болезнь приходила, от которой никому пощады не было. Весной приезжают в такую деревню соседи — а она тихая, мёртвая. И божетка полна… а забирать тела уже некому. Никто не придёт, не вспомнит, не перекрестится. Так и стояли эти избушки потом в лесах, забытые всеми. А про них легенды ходили. Мол, стучится там кто-то по ночам в заколоченные окна, просится погреться. Или огонёк в щелях мелькает. А это просто ветер гуляет да глазам чудится.
Она замолкла, и в тишине её слова повисли, обретая жуткую весомость.
— Тот путник, — продолжила бабушка, — потом много таких историй слышал. От того же мужика, Степана, и от других деревенских. Как находили люди заброшенные божеты через годы, а то и десятилетия. И не всегда обходилось без… последствий. Голодный зверь мог туда наведаться. Или чёрные дельцы, что тела на анатомию воровали. А иной раз и путник забредёт, да не такой удачливый, как тот первый. Метель застигнет, темнота, а он видит — изба. Дверь отворена. Зайдёт, а там… целое поле белых простыней. И лежат под ними те, кого уже давно никто не ждёт.
Бабушка вздохнула, и в её вздохе слышалась вся многовековая усталость русского человека перед лицом суровой природы и не менее суровой жизни.
— Вот так и жили. Смерть была не где-то далеко, а тут, рядом. И гостеприимство наше было иным. Дверь в живой дом никогда не запирали — заходи, путник, обогрейся. А в мёртвый… туда и замок не нужен. Там свои законы. И свои обитатели.
Она посмотрела на меня прямо, и в её выцветших глазах я увидел не страх, а нечто иное — уважение к обычаю, пусть и страшному, и понимание той тонкой грани, что отделяет мир живых от мира мёртвых, особенно в долгую, снежную зиму.
— Так что, если придётся тебе зимой дорогой ехать, смотри внимательно на дома. Живой дом — с дымком из трубы, с тропинкой, со светом в окне. А если окна забиты, а вокруг — сугробы нетронутые, и тишина такая, что в ушах звенит… обойди его стороной, милок. Лучше к живым ступай.
Агафья Ивановна закончила свой рассказ и уставилась на потухшую печь. В избе воцарилась тишина, густая и звенящая, будто в нее и вправду впустили зимний холод из той истории. Я сидел, не двигаясь, пытаясь осмыслить услышанное. Жуткая сказка обретала черты бытовой, почти что обыденной практики наших предков. Это было не про монстров, а про выживание, про суровую необходимость, и оттого — в разы страшнее.
Я посмотрел на Машу. Она тихо сидела напротив, обхватив руками колени, и в ее глазах читалось не удивление, а скорее печальное узнавание. Она слышала это раньше.
— Бабуль, — тихо, почти шёпотом, спросила она, — а разве сейчас так делают? Морги ведь есть.
Старуха медленно перевела на внучку свой тяжёлый взгляд.
— Морги-то есть, милая, — ответила она, и в её голосе прозвучала едва уловимая усмешка. — В городах есть. А ты в наши-то глухие деревни посмотри. Зимой туда и сейчас на вертолёте только долетишь, а уж про машину с покойником и говорить нечего. До райцентра за сто вёрст по бездорожью везти? Кто повезёт?
Она помолчала, давая нам понять простую и страшную логику.
— Нет, кое-где и по сей день, я слышала, старые методы в ходу. Не в божетки, боже упаси, — она мотнула головой, — избы такие уже все сгнили или разобраны. Но в какой-нибудь заброшенный сарайчик, в пустующий холодный дом на краю деревни... Да. Свозят. Ждут весны. Зима она и сейчас зима. Земля каменная.
От этих слов по спине снова пробежал холодок. История внезапно перестала быть делом давно минувших дней. Она протянула свои ледяные щупальца в настоящее.
— Но это же... кощунство как-то... — неуверенно пробормотал я, не в силах подобрать нужное слово.
Агафья Ивановна внимательно посмотрела на меня, и в её взгляде не было осуждения.
— Голод не тётка, милок, а смерть — не сосед, с которым кофе пить ходишь. Когда живые на краю стоят, о мёртвых думают во вторую очередь. Суровая правда. У нас на Руси всегда жизнь суровая была. И смерть такая же.
Она отхлебнула из кружки уже остывшего чая и поставила её на стол с тихим стуком, поставив точку в разговоре.
— Так-то. История как история. Не самая весёлая, да. Но поучительная. Запомни её. Мир не всегда такой, каким кажется. И гостеприимство — не всегда от чистого сердца. Иногда оно от безысходности. А иногда и вовсе не гостеприимство.
Я вышел на крыльцо её дома. Летний вечер был тёплым и тихим. Комары звенели в воздухе, где-то далеко кричала птица. Но теперь я смотрел на тёмную стену леса, подступавшего к самому краю деревни, совсем другими глазами. Где-то там, в чаще, могли стоять старые, покосившиеся избушки. Заброшенные. Молчаливые.
И в каждой из них могла храниться своя тихая, холодная тайна, укрытая белой простынёй до весны, которая, возможно, так никогда и не наступит для тех, кто ждёт её внутри.
Я глубоко вдохнул тёплый воздух, но согреться так и не смог. История Агафьи Ивановны сделала своё дело. Она поселила внутри тихий, неуютный холодок, который, я знал, будет со мной ещё очень долго.
За гранью реальности. Мистические истории. #мистическиеистории
Комментарии 6