Меня всегда тянуло в деревню, в старый бабушкин дом. В городе, среди бетонных колодцев и вечной спешки, я чувствовал себя песчинкой, которую носит ветер. А там, в Замостье, время текло иначе — густо, как весенний мед, пахло яблоками и дымом из печной трубы. Бабушки не стало пять лет назад, и все эти годы дом стоял пустой, ожидая, когда я наберусь смелости вернуться в тишину, оставленную ею. Наконец, я решился. Взял отпуск на все лето, собрал нехитрый скарб, сел в машину и поехал навстречу своему детству.
Замостье встретило меня настороженной тишиной. Деревня умирала, и это было видно во всем: в заколоченных окнах домов, в заросших крапивой и репейником огородах, в ржавых остовах старой сельхозтехники, утонувших в высокой траве. Из полусотни дворов жилыми остались от силы десять. Старики доживали свой век, а молодежь давно разбежалась по городам.
Мой дом стоял на самом краю, у оврага, за которым начинался темный, хмурый лес. Он покосился, облупился, но все еще был крепок, словно старый солдат, не желающий сдаваться времени. А вокруг него — забор. Тот самый забор, который я помнил с детства.
Он был странным. Не просто старым, а каким-то первобытным. Столбы, вросшие в землю, казались корявыми пальцами великана. А сами доски… Они были всех мастей и размеров. Одни — темные, почти черные от времени, покрытые бархатом мха. Другие — свежие, светлые, грубо отесанные. Бабушка всегда говорила, что дед ставил этот забор еще до моего рождения, и с тех пор лишь менял сгнившие доски на новые. Но даже в детстве он вызывал у меня смутную тревогу. Было в нем что-то неправильное, живое. Казалось, он не просто огораживает участок, а пристально наблюдает за тобой сотнями невидимых глаз-сучков.
Первые дни я разбирал вещи, наводил порядок, косил траву. Дышал полной грудью, наслаждаясь тишиной, которая поначалу лечила, а не давила. Иногда ко мне заглядывал единственный сосед, дед Игнат, — сухой, жилистый старик с выцветшими, но на удивление пронзительными глазами. Он был неразговорчив, больше молчал и курил самосад, от которого слезились глаза.
— Забор-то подлатать бы надо, — сказал он однажды, кивнув на изгородь. — Худой совсем стал.
— Да, руки не доходят, — ответил я. — Думаю, может, сетку-рабицу натянуть?
Игнат как-то странно посмотрел на меня, сплюнул и покачал головой.
— Не надо сетку. Этот пусть стоит. Он… правильный забор. Дед твой знал, что делал. Просто меняй доски, как сгниют. Только свои ставь. Из лесу не бери.
Совет показался мне странным, но я не стал спорить. Старики — народ причудливый.
Жизнь вошла в свою неспешную колею. Днем я работал по дому или бродил по окрестностям, а вечерами сидел на крыльце с книгой, слушая, как в овраге ухает филин и стрекочут мириады кузнечиков. И все чаще мой взгляд невольно цеплялся за старый забор.
При свете дня он был просто забором. Но когда сгущались сумерки, он преображался. Тени ползли по нему, сливаясь в причудливые узоры. Мне начало казаться, что щели между досками стали глубже, темнее. Что из них тянет не сыростью и прелью, а чем-то иным. Холодом, который забирался под одежду и заставлял ежиться. Иногда, боковым зрением, я замечал какое-то движение. Резкое, неуловимое. Но стоило посмотреть прямо — и ничего. Лишь старое дерево и игра теней.
Я списывал все на усталость и разыгравшееся воображение городского жителя, отвыкшего от деревенской ночи. Но с каждым днем тревога росла.
Однажды ночью я проснулся от странного звука. Это было не похоже ни на что, что я слышал раньше. Тихий, прерывистый скрежет, будто кто-то водит сухой веткой по стеклу. Звук шел со стороны двора. Я подошел к окну, осторожно отодвинул занавеску. Луна висела в небе мутным бледным диском, ее света едва хватало, чтобы различить контуры построек.
И я увидел.
Что-то двигалось вдоль забора. Длинное, тонкое, похожее на ветку или прут. Оно медленно выдвигалось из щели между двумя старыми, замшелыми досками. Двигалось плавно, почти беззвучно, если не считать того самого мерзкого скрежета. Я замер, боясь дышать. Рука-прут, а это была именно она, вытянулась на пару метров, изогнулась, пошарила по земле, словно слепая, а затем так же медленно втянулась обратно.
Сердце колотилось где-то в горле. Я простоял у окна до самого рассвета, но больше ничего не происходило. Утром, едва первые лучи солнца коснулись земли, я выскочил на улицу. Подошел к тому месту. Никаких следов. Обычная утоптанная земля, трава, прибитая росой. И щель между досками, такая узкая, что, казалось, и мышь не проскочит.
Мне хотелось верить, что это был сон, галлюцинация. Но липкий, холодный страх говорил об обратном. В тот день я впервые запер калитку на засов, а дверь дома — на все замки.
Вечером снова пришел Игнат. Он принес крынку молока и краюху еще теплого хлеба. Мы сидели на крыльце, и я, не выдержав, рассказал ему об увиденном ночью. Я ожидал чего угодно: насмешек, недоверия, отеческого совета меньше читать на ночь страшных историй. Но старик лишь тяжело вздохнул, и его лицо будто постарело еще на десять лет.
— Заборник, — тихо сказал он, глядя не на меня, а на темнеющие доски. — Проснулся, значит. Давно его не было слышно. Думал, сгинул.
— Кто? — прошептал я, чувствуя, как по спине бегут мурашки.
— Не кто, а что, — поправил Игнат. — Оно в щелях живет. В старом дереве, в пустоте. Говорят, его еще прадеды наши помнили. Оно не всегда тут. Приходит, когда деревня слабеет. Когда жизнь уходит, а заборы остаются. Оно голодное.
Он замолчал, раскуривая свою пахучую цигарку. Дым вился сизыми кольцами, и в его клубах лицо старика казалось маской древнего божества.
— Днем оно спит. Просто доски, просто гниль. А ночью… Ночью оно руки свои тянет. Длинные, как хворост. И хватает то, что мимо идет. Собаку, кошку… или человека.
— Что значит «хватает»? — мой голос дрогнул.
— А то и значит. Утаскивает в щель. А наутро… наутро на заборе доска новая появляется. Светлая такая. Будто свежеструганая. Только то не дерево.
Я смотрел на него, и мороз пробегал по коже. Я вспомнил эти странные, светлые доски. Я видел их! Одна была совсем недалеко от калитки. Она отличалась от остальных — гладкая, без единого сучка, с желтоватым оттенком и странным волокнистым узором, похожим на прожилки на старой коже.
— Дед твой, царствие ему небесное, знал про Заборника, — продолжал Игнат. — Потому и забор этот держал. Он его… задабривал. Подкармливал.
— Как?
— Старую скотину забьет — кости под забор положит. Не мясо, а именно кости. Или доску новую сам поставит. Из живого дерева. Березовую, осиновую. Заборник свежее дерево любит, оно ему силу дает, а он за это людей не трогает. Договор у них такой был. А потом деда не стало. Пять лет никто забор не кормил. Вот оно и проголодалось.
Слова старика звучали как бред сумасшедшего, но я ему верил. Потому что я видел эту руку-прут. Я чувствовал холод, исходящий от забора.
— Что же мне делать? — спросил я, и в голосе моем звучало отчаяние.
— Уезжай, — просто сказал Игнат. — Собирай вещи и уезжай. Пока оно тебя не приметило. Ты для него чужой. Свежий.
— Я не могу… Это дом моей бабушки. Я не могу просто так все бросить!
— Тогда сиди в доме и не высовывайся ночью. Ни шагу за порог, как стемнеет. И молись, чтобы оно насытилось кем-то другим.
Той ночью я не спал. Я сидел в кресле, сжимая в руках тяжелую кочергу, и слушал. И я услышал. Снова тот же скрежет, но теперь он был ближе, настойчивее. Будто тварь обследовала периметр, ища слабое место. Потом раздался тихий стук в окно. Я вздрогнул. Стук повторился. Тонкий, костяной. Я подполз к окну и заглянул в щелку между занавесками.
Луна светила ярко. И прямо в мое окно, в самое стекло, упирался конец того самого прута. Он был неровный, узловатый, как палец старого больного артритом. Он легонько постукивал по стеклу, будто приглашая меня выйти. Я отшатнулся, зажимая рот рукой, чтобы не закричать. Всю ночь эти руки-ветви шарили по стенам дома, скреблись в дверь, шуршали по крыше. Казалось, дом превратился в осажденную крепость, а я был ее единственным защитником.
Утром все стихло. Я, шатаясь от усталости и страха, вышел на крыльцо. И увидел новую доску. Она появилась на том самом месте, где вчера была широкая щель. Светлая, почти белая, с розоватыми прожилками. И я знал, я просто знал, что это не дерево. Вчера вечером пропала собака Игната, старый, ленивый пес по кличке Пират, который любил спать у своей будки. Теперь я знал, где он.
Я посмотрел в сторону соседского двора. Дед Игнат стоял у пустой будки, смотрел то на нее, то на калитку, и в его сгорбленной фигуре было столько растерянной тоски, что у меня свело скулы. Он тихо позвал: «Пират… Пиратушка…» — и этот старческий, надтреснутый голос стал последней каплей.
В этот момент я почувствовал не только страх. Во мне вскипела злая, жгучая обида. Обида за бабушку и деда, которые вложили в этот дом всю свою жизнь, всю душу. Их память, их любовь — все это было здесь, в каждой половице, в каждом гвозде. И какая-то безликая, ненасытная тварь, рожденная из гнили и забвения, теперь пожирала этот мир, превращая живое в мертвые доски. Она забрала собаку у старика, который был мне добр. Она стучала в мое окно, пытаясь выманить меня, как зверя из норы. Нет. Уехать — значило предать их всех. Предать стариков, оставив их на съедение. Предать память о родных. Это был мой дом. И я буду за него драться.
Я начал искать. Я перерыл весь чердак, разбирая старые бумаги, дневники, письма. И я нашел. В старом дедовском сундуке, на самом дне, лежала толстая тетрадь в кожаном переплете. Это был дневник деда. Он писал редко, убористым, твердым почерком. Большей частью о хозяйстве, о погоде, о колхозных делах. Но между строк я находил то, что искал.
«…Снова шалит. Поставил новую доску, березовую. Угомонился».
«…Ночью утащил лису. Видел утром. Костяная доска совсем тонкая вышла».
«…Пробовал ставить доску из сухостоя, что у оврага свалился. Не принял. Всю ночь бесновался, стучал. Ему живое дерево подавай, сочное, чтобы соком сочилось. Паразит…»
«…Игнат жаловался, коза пропала. Говорит, волк. А я знаю, не волк. Забор голодный. Старый я стал, сил нет в лес за деревом ходить».
А потом я нашел главную запись. Она была сделана за несколько месяцев до его смерти.
«Главное — не дать ему воли. Он как плесень, расползается по старому, по мертвому. Боится живого. Не просто живого, а того, в чем душа есть. Что руками сделано, с любовью. Бабушкина прялка. Мой резной петушок. Он их обойти не может, руки отдергивает, будто обжегся. Он питается забвением. А где память живет, там ему места нет».
Память. То, что сделано с любовью. Я оглядел дом. Все здесь дышало памятью. Старые фотографии на стенах. Бабушкина вышивка. Дедовский резной наличник над окном. Может, поэтому Заборник не мог войти в дом? Он лишь кружил снаружи, пытаясь выманить меня.
У меня созрел план. Безумный, отчаянный, но это был единственный план.
Я нашел в сарае старые дедовские инструменты. Рубанок, долото, стамески. Нашел толстую березовую плаху, которую дед когда-то припас для чего-то, да так и не использовал. Дерево было сухое, звонкое. Живое.
Всю ночь я работал. Я не спал, подстегиваемый страхом и адреналином. Я строгал, резал, вытачивал. Я делал то, чему меня учил дед в далеком детстве — вырезал из дерева фигурки. Я не был мастером, как он, но я старался. Я вкладывал в эту работу все свои воспоминания. Вот конь — я помню, как дед сажал меня на настоящую лошадь. Вот птица — я помню, как мы слушали соловьев. Вот маленький домик — такой же, как этот, только в нем еще смеется бабушка.
Руки были сбиты в кровь, глаза слипались. А за окном творился ад. Заборник будто почуял, что я задумал, и пришел в ярость. Руки-прутья уже не просто скреблись — они с силой бились в стены, в окна, в дверь. Весь дом дрожал и стонал. В какой-то момент стук прекратился, и я услышал тонкий, жалобный скулеж под самым окном, точь-в-точь как скулил Пират, когда просил еду. А потом — сухой, шелестящий шепот, в котором я с ужасом разобрал свое имя. Но я продолжал работать, шепча имена тех, кого любил, вспоминая их лица, их голоса.
К утру у меня была целая горсть маленьких, неуклюжих, но живых деревянных фигурок. И я знал, что делать.
Дождавшись, когда солнце поднимется высоко, я вышел из дома. Страха почти не было, была только холодная, звенящая решимость. Я подошел к забору. К самой новой, самой страшной доске — той, что осталась от Пирата. Робко, кончиками пальцев, я дотронулся до нее. Она была не просто теплой — она была упругой и податливой, как кожа. И в тот момент, когда я к ней прикоснулся, я почувствовал под пальцами слабую, едва уловимую вибрацию, короткое судорожное подрагивание. Словно мышца, которая еще помнит жизнь. Я отдернул руку, как от огня, едва не закричав от омерзения.
Я начал свой ритуал. Я шел вдоль забора, от столба к столбу. И у каждого столба я оставлял свою фигурку. Я ставил ее на землю, втыкал в щель, прислонял к дереву. Я огораживал свой дом, свою память, свою жизнь этим хрупким, вырезанным из живого дерева оберегом.
Забор реагировал. Старые доски трещали. Казалось, из щелей доносится тихий, злобный шепот. Когда я подошел к последнему столбу у калитки и поставил последнюю фигурку — маленькую копию нашего дома — земля под ногами содрогнулась.
Раздался оглушительный треск, будто лопнула гигантская струна. Все доски забора разом выгнулись наружу, а потом с силой втянулись обратно. Из щелей с шипением вырвался клуб серой, пахнущей тленом пыли. И наступила тишина.
Я простоял так несколько минут, а потом медленно пошел к дому. Обернулся. Забор стоял как ни в чем не бывало. Просто старый, деревенский забор. Но я знал, что что-то изменилось. Холод ушел. Ощущение постоянного наблюдения исчезло.
Вечером прибежал взволнованный Игнат.
— Что ты наделал? — кричал он еще с порога. — Весь забор… он…
— Что с ним? — спокойно спросил я.
— Он рассыпается! Все новые доски, те, что светлые… они в пыль превратились! И старые гниют на глазах!
Мы вышли во двор. Картина была невероятной. Все те доски, которые я считал сделанными из костей и кожи, превратились в кучки серого праха. А сам забор, его старая, деревянная часть, стремительно ветшал. На нем прорастали грибы, мох разрастался с неестественной скоростью. Он умирал. Его злая, неестественная жизнь, которую поддерживал Заборник, закончилась. Он превращался в обычную древесную труху.
Я остался в Замостье до конца лета. Я разобрал старый забор, сжег его остатки, и пепел развеял по ветру над оврагом. На его месте я поставил низкий, аккуратный штакетник из свежих, пахнущих смолой досок.
Игнат говорил, что я победил. Но я знал, что это не так. Я не убил Заборника. Я лишь лишил его дома, его укрытия, его пищи — забвения. Я заставил его уйти. Куда? Может, в другую умирающую деревню, к другому заброшенному забору. Он не исчезнет, пока есть на свете места, которые покинула жизнь и память.
Я часто вспоминаю то лето. И когда я вижу в городе старый, покосившийся забор с темными щелями между досками, я невольно ускоряю шаг. Я знаю, что в этих щелях, в этой пустоте и гнили может прятаться голод. Голод, который однажды ночью протянет свои длинные руки-прутья, чтобы превратить еще одного забытого кем-то человека в новую доску.
#ДмитрийRAY. Страшные истории
источник
Нет комментариев