Я — человек, который ищет трещины. Не в асфальте или в стенах, а в реальности. Я фотограф, и моя страсть — это энтропия. Я снимаю то, как природа забирает обратно то, что у неё отняли: заросшие мхом бетонные доты, проржавевшие остовы кораблей на песчаных отмелях, города-призраки, где в пустых глазницах окон цветут одуванчики. Я ищу красоту в упадке, поэзию в разрушении. И однажды эти поиски привели меня в деревню Кривая Лука.
Она даже на карте была обозначена как-то неуверенно, пунктиром. Несколько часов на электричке, потом попутка, а дальше — десять километров пешком по раскисшей глинистой дороге, которая цеплялась за сапоги, словно не хотела пускать. И когда я наконец вышел на околицу, я понял, что нашёл нечто особенное.
Кривая Лука была неправильной. Она не умирала, как сотни других деревень, которые я видел. Она… сползала. Будто земля под ней была не твёрдой, а зыбкой, как болотная топь. Дома стояли под немыслимыми углами. Одни завалились набок, другие, наоборот, задрали к небу крыльцо, будто в последнем усилии вздохнуть. А три из них, стоявшие на отшибе, у старого, заросшего ряской пруда, были самыми странными. Они выглядели так, словно их медленно, сантиметр за сантиметром, втягивало в землю. Их окна были почти на уровне травы, а крыши, покрытые зелёным бархатом мха, казались просто заросшими холмиками. Местные называли их просто — «провалившиеся».
Я снял комнату у единственной, кто, казалось, не боялся говорить с чужаком — сухонькой, похожей на лешего старушки, бабы Зины.
— Ты к этим-то, к провалившимся, не ходи, — сказала она в первый же вечер, не глядя на меня, а помешивая что-то в чугунке. — Днём-то они спят, а как солнце за лес уйдёт — просыпаются.
— Просыпаются? — усмехнулся я. — О чём вы, бабушка?
Она наконец подняла на меня глаза. Взгляд у неё был тёмный, как вода в том пруду.
— Голоса оттуда идут, — тихо сказала она. — Разговоры. Да только слов таких у нас в деревне никто не знает. Чужие они. Не наши.
Этот рассказ, разумеется, только разжёг моё любопытство. Голоса, проваливающиеся дома — это был не просто упадок, это была живая, дышащая тайна. Идеальный сюжет для моих фотографий.
Днём я часами бродил вокруг этих трёх домов. Они были удивительно крепкими, не гнилыми. Срубленные из тёмной, почти чёрной лиственницы, они сопротивлялись времени, но не могли сопротивляться земле. Я заглядывал в мутные, покрытые паутиной окна. Внутри была обычная деревенская обстановка: столы, лавки, пустые иконные полки. Пыль лежала таким толстым слоем, что казалось, будто прошёл снегопад. Ничего необычного. Кроме одного. Воздух. Рядом с этими домами он был другим. Густым, неподвижным, пахнущим влажной землёй и чем-то ещё, неуловимо знакомым и в то же время совершенно чужим.
Первую ночь я провёл в засаде. Устроился в кустах крапивы с фотоаппаратом и термосом. Как только последние лучи солнца утонули за верхушками деревьев, и на деревню опустилась густая, влажная темнота, я понял, о чём говорила баба Зина.
Сначала это был тихий, неразборчивый гул, похожий на звук далёкого улья. Он шёл не из одного дома, а словно из-под земли между ними. А потом я начал различать голоса. Они действительно доносились из окон «провалившихся». Это были обрывки разговоров, смех, плач ребёнка, скрип половиц, звон посуды. Но язык… это был не русский. И не какой-либо другой из тех, что я слышал. В нём были знакомые славянские нотки, но слова были вывернуты наизнанку, искажены, словно их произносили существа с иным устройством гортани. От этих звуков по коже бежали мурашки. Это была запись обычной жизни, но жизни, которой здесь и сейчас быть не могло. Я пытался сделать запись на диктофон, но он ловил только тишину и стрекот сверчков.
Несколько дней я был одержим. Днём снимал, ночью слушал. Местные косились на меня, но ничего не говорили. Они просто жили своей жизнью, старательно игнорируя три дома у пруда. Словно заключили с этим местом негласный договор: мы вас не трогаем, и вы нас не трогайте.
Но договор был нарушен.
В деревне жил Митька — единственный молодой парень, не сбежавший в город. Шумный, задиристый, любящий доказать свою удаль. Однажды вечером, в сельпо, где мужики пили пиво, разговор зашёл о «провалившихся». Митька, подогретый алкоголем, громко смеялся над «бабьими сказками».
— Да что там может быть? Бомжи завелись, вот и все голоса! Спорим на ящик, зайду туда прямо сейчас и выведу их за ухо!
Его пытались остановить. Даже суровые, немногословные мужики изменились в лице. Но Митька был неудержим. Он схватил с прилавка фонарик и, пошатываясь, пошёл в сторону пруда. Мы высыпали на крыльцо. Кто-то бессильно кричал ему вслед, кто-то просто молча смотрел, сжав кулаки.
Мы видели, как он дошёл до среднего, самого просевшего дома. Он постоял с минуту, словно прислушиваясь, а потом решительно дёрнул дверь и скрылся внутри. В окне на мгновение метнулся луч его фонарика. А потом всё стихло. Голоса, которые до этого тихо гудели, тоже смолкли. Наступила абсолютная, противоестественная тишина.
Мы ждали час. Два. Никто не решался пойти за ним. Страх, который до этого был просто частью местного фольклора, стал осязаемым. Он висел в воздухе, холодный и липкий.
Утром на его поиски отправилась вся деревня. Я пошёл с ними. Когда мы подошли к пруду, мы остановились как вкопанные.
Дома было два.
На том месте, где вчера стоял средний дом, в который вошёл Митька, не было ничего. Ни развалин, ни ямы, ни обломков. Просто ровный, прямоугольный участок земли. Чёрной, жирной, рыхлой, словно её только что, пять минут назад, тщательно перекопали. И ни единого следа. Ни Митьки, ни самого дома. Он просто исчез.
Вызвали полицию. Участковый из райцентра долго ходил вокруг, чесал затылок, записывал что-то в блокнот. Он смотрел на нас как на сумасшедших. Коллективное помешательство. Человек пропал, а эти про исчезающий дом рассказывают. Поискали Митьку в лесу, поопрашивали и уехали, пообещав вернуться. Но никто не вернулся. Все понимали, что искать некого. И негде.
После этого случая я должен был уехать. Любой нормальный человек уехал бы. Но я не мог. Тайна, которая раньше манила меня своей поэзией, теперь смотрела на меня бездной. И в этой бездне был ответ, который я должен был получить.
Я снова пошёл к бабе Зине. На этот раз она говорила сама.
— Земля тут с памятью, — сказала она, глядя в тёмное окно. — И память у неё голодная. Раньше, говорят, до нашей деревни, тут другое село стояло. Древнее. Да только сгинуло оно. Не то мор был, не то в землю ушли все разом. Никто уж и не помнит. А место осталось. Гнилое. И наша деревня, как на грех, на эти гнилые пятна и попала. Эти дома не проваливаются, сынок. Их земля выталкивает. Старая память новую жизнь со своей земли стирает. А ночью, когда память эта просыпается, она прошлое показывает. Тех людей, что тут жили. Она их зовёт.
— Зовёт? Зачем?
— Памяти нужно питаться. Она слабеет. Ей свежая жизнь нужна, чтобы дальше помнить. Зайдёт человек в дом — и всё. Он сам частью памяти становится. Ещё одним голосом в том хоре. А дом, выполнив своё дело, уходит. Земля его забирает, переваривает, и место снова чистым становится. Готовым для нового дома. Когда-нибудь.
Я слушал её, и волосы шевелились у меня на голове. Это была не мистика. Это была какая-то жуткая, непостижимая биология. Планетарный метаболизм, в который мы попадали, как мухи в паутину.
И тут я понял, что совершил роковую ошибку. Вчера днём, фотографируя один из оставшихся домов, я так увлёкся, что оставил внутри свой рюкзак. А в рюкзаке были все мои документы, деньги, ключи от городской квартиры. Я был заперт в этой деревне. И чтобы выбраться, мне нужно было вернуться в один из «провалившихся».
У меня был только один шанс: войти в дом днём, пока он «спит».
Я не стал никому говорить. Взял крепкую палку и пошёл к последним двум домам. Я выбрал тот, что казался более крепким. Дверь поддалась с трудом, со скрипом, от которого заломило зубы. Я заставил себя перешагнуть порог.
Внутри было темно и тихо. Пахло так, как и говорила баба Зина — землёй и ещё чем-то, похожим на озон после грозы. Мой рюкзак лежал на столе, где я его и оставил. Я схватил его и уже развернулся, чтобы уйти, но что-то заставило меня замереть.
Дверь. Дверь, которую я только что открыл, была закрыта.
Я бросился к ней, дёрнул. Она не поддавалась. Будто её держали с другой стороны. Но я был один! Я начал колотить по ней кулаками, но звук был глухим, вязким, словно я бил по земле. Паника начала подступать к горлу. Я посветил телефоном. На двери не было засова. Она была просто гладкой, монолитной. И я заметил ещё кое-что. Пол. Он был не деревянным. Он был земляным. И мягким. Ноги медленно погружались в него, как в ил.
Я понял. Я опоздал. Я не знаю, почему он проснулся раньше. Может, моё вторжение его разбудило. Снаружи, через мутные окна, я видел, что день ещё не закончился. Но внутри дома уже наступала ночь. Тени сгущались в углах, росли, ползли по стенам. И я услышал гул. Тот самый гул, который перерастал в голоса. Только теперь он был не снаружи. Он был везде. В стенах, в полу, в воздухе. Он был у меня в голове.
Я видел, как комната меняется. Старая мебель начала таять, растворяться. Сквозь неё проступали очертания другой обстановки: грубо сколоченная колыбель в углу, ткацкий станок у окна. Появились запахи: дым, печёный хлеб, сушёные травы. Я видел расплывчатые фигуры, двигающиеся по комнате. Женщина у печи, старик на лавке. Они меня не видели. Я был призраком в их мире. А они — в моём. Два мира наложились друг на друга, и я оказался на самом стыке.
Меня охватила апатия. Странное, тягучее спокойствие. Зачем бороться? Голоса становились громче, понятнее. Они звали. Обещали покой. Я чувствовал, как земля засасывает меня всё глубже, уже по щиколотку. Я становился частью этого места. Частью его памяти.
И тут я увидел её. В углу, где только что была колыбель, стояла девочка лет пяти, в длинной белой рубахе. Она не была призраком. Она была чёткой, реальной. И она смотрела прямо на меня. В её глазах не было ничего, кроме пустоты. Она протянула ко мне руку.
Именно это вывело меня из ступора. Не страх. А неправильность. Это было не просто воспоминание. Это была ловушка. Приманка.
Я заорал. Нечеловеческим, животным голосом. Я огляделся в поисках спасения. Окно! Оно было низко, почти у самого пола. Я рванулся к нему, проваливаясь в вязкую землю. Я ударил по стеклу рюкзаком. Оно разлетелось со звоном, который показался оглушительно громким в этом гудящем мареве. Я начал протискиваться наружу. Земля держала меня за ноги, стены давили, пытаясь удержать. Я карабкался, как червяк, раздирая руки и лицо о разбитое стекло и щепки.
И я вывалился наружу. На траву. На солнце.
Я лежал и хватал ртом воздух, не смея обернуться. Я слышал за спиной звук. Не скрип, не треск. Чавкающий, сосущий звук, словно гигантское существо втягивало в себя пищу. А потом — грохот осевшей земли и тишина.
Когда я нашёл в себе силы встать и посмотреть, дома уже не было. На его месте был свежий, тёмный прямоугольник вспаханной земли. И рядом, у самого края, стоял последний, третий дом. И ждал.
Я не заходил в деревню. Я бежал без оглядки, по дороге, не чувствуя ни усталости, ни боли. Я выбрался.
Я больше не ищу трещины в реальности. Я боюсь их. Я знаю, что мир не такой прочный, как кажется. Под тонким слоем нашей жизни лежит другая — древняя, голодная память. И иногда она прорастает наверх, чтобы покормиться. Я живу в городе, в квартире на двадцатом этаже, как можно дальше от земли. Но иногда по ночи, когда за окном стихает гул машин, мне кажется, что я слышу тихие, чужие голоса. И чувствую, как бетонный пол под ногами становится чуть-чуть мягче.
#ДмитрийRAY. Страшные истории
источник
Нет комментариев