Звонок раздался в половине третьего ночи, расколов вязкую тишину спальни, как стекольщик — небрежным ударом — мутное оконное стекло. Я подскочил на кровати, сердце колотилось где-то в горле. Ночные звонки никогда не несут хороших вестей. Они пахнут бедой. В трубке был сухой, безразличный голос дежурного из кардиологии. Отец. Ночью. Обширный инфаркт. Не спасли.
Мир сузился до гудения в ушах и холодной испарины на лбу. Отец... Еще вчера мы говорили по телефону, он ворчал на правительство, на погоду, на новую соседку, которая слишком громко слушала музыку. Он был живой, теплый, настоящий. А теперь… теперь он был «тело». Слово, которое никак не вязалось с его образом.
На опознание нужно было ехать в городской морг — приземистое здание из серого кирпича на окраине, зажатое между старым кладбищем и промзоной. Я ехал на автомате, серый ноябрьский рассвет лениво сочился сквозь грязное лобовое стекло. Город казался вымершим, декорацией к фильму о конце света.
Внутри морга пахло формалином и еще чем-то неуловимо-сладковатым, от чего свело желудок. Стены, выложенные белым кафелем, отражали мертвенный свет люминесцентных ламп. Тишина здесь была особенной, давящей, будто она состояла из сотен невысказанных прощаний.
Меня попросили подождать. Из смотровой вышла женщина в черном платке, ее лицо было похоже на скомканную бумагу. Она плакала беззвучно, только плечи мелко дрожали. Проходя мимо, она на секунду подняла на меня глаза, и я невольно замер. Удивительно яркие, василькового цвета глаза, опухшие от слез. Они были полны такой бездонной боли, что мне стало не по себе. Она прошла, оставив за собой шлейф горя и дешевых духов.
— Проходите, — санитар в заляпанном халате кивнул в сторону стальной двери.
Помещение было холодным. Вдоль стен стояли каталки, накрытые простынями. Санитар подкатил одну из них к центру и откинул белую ткань с головы.
Отец.
Я смотрел на его лицо, ставшее незнакомым и восковым. Черты заострились, седина в волосах, казалось, стала гуще. Но не это меня поразило. Я смотрел в его полуоткрытые глаза и не узнавал их. У отца всю жизнь были спокойные, карие глаза с теплыми искорками. А у покойника на каталке глаза были… васильковые. Яркие, пронзительные, точь-в-точь как у той женщины в платке, что вышла из смотровой минуту назад.
— Это он? — голос санитара вырвал меня из ступора.
— Да… он, — выдавил я, не в силах оторвать взгляд от этих чужих, невозможных глаз.
Я списал все на стресс. Шок, горе, игра воображения. Мозг в такие моменты выкидывает и не такие фортели. Я подписал бумаги, механически отвечая на вопросы, и вышел на улицу, жадно глотая стылый, влажный воздух. Образ этих васильковых глаз преследовал меня, вызывая тошнотворное чувство неправильности.
Похороны прошли как в тумане. Друзья, родственники, соболезнования, которые сливались в один монотонный гул. Я старался не думать о том, что увидел в морге, заталкивал это воспоминание в самый дальний угол сознания. Но оно жило там, шевелилось, отравляя все изнутри.
Через три дня мне снова позвонили. Тот же безразличный голос, но на этот раз из администрации морга.
— Алексей Витальевич? Произошла досадная ошибка. Перепутали бирки. Вам нужно приехать и повторно опознать тело вашего отца. Приносим извинения за неудобства.
«Неудобства?» — я чуть не рассмеялся в трубку. Ноги стали ватными. Значит, тот, кого я видел… был не отец? А где же тогда он? И что это были за глаза?
Поездка в морг во второй раз была еще хуже. Теперь я знал, чего ожидать, и страх был не абстрактным, а вполне конкретным. Я боялся снова увидеть то, чему не мог найти объяснения.
Внутри было пусто. Тот же кафель, тот же запах. Меня встретил пожилой, очень уставшего вида патологоанатом в очках с толстыми линзами. Звали его Петр Ильич. Он не извинялся, просто смотрел на меня с каким-то застарелым сочувствием.
— Пройдемте, — тихо сказал он.
В этот раз в смотровой было всего две каталки. Одна у стены, другая в центре. Петр Ильич подвел меня к той, что у стены, и откинул простыню.
Это был отец. Теперь я не сомневался. Его родное лицо, морщинки у глаз, знакомая родинка на щеке. Я с облегчением выдохнул и только потом заставил себя посмотреть ему в глаза. Они были закрыты.
— Спасибо, — прошептал я. — Это он. А в прошлый раз…
— Техническая накладка, — сухо прервал меня врач. — С кем не бывает.
Он уже собирался накрыть тело, но я остановил его. Мой взгляд случайно упал на вторую каталку, стоявшую в нескольких метрах. Простыня с головы покойника немного съехала, открывая лицо незнакомого мужчины лет сорока. У него была редкая рыжеватая борода и глубокие залысины. Но я смотрел не на его лицо. Я смотрел в его широко открытые, немигающие глаза.
Кровь застыла у меня в жилах.
Потому что эти глаза были моими.
Не просто похожими. Не такого же цвета. А точь-в-точь моими. Тот же оттенок серо-зеленого, который меняется в зависимости от освещения. Та же форма. И даже крошечный, едва заметный шрам на радужке левого глаза — память о детской драке, когда мне в глаз отлетела острая щепка. Я знал этот шрам, я видел его в зеркале каждое утро на протяжении тридцати лет.
Я пошатнулся, схватившись за стену. Холодный кафель обжег ладонь.
— Что это? — прохрипел я, указывая на покойника дрожащей рукой. — Что это такое?
Петр Ильич медленно повернулся. Он посмотрел на тело, потом на меня, и в его глазах не было удивления. Только бесконечная, вселенская усталость.
— Вы тоже видите, — констатировал он, а не спросил. — Не все замечают. Многие списывают на стресс. Вам не повезло.
— Что я вижу?! У него мои глаза! Буквально!
— Тише, — он прикрыл дверь в коридор. — Не нужно кричать. Этому нет названия. Это просто… случается. Здесь.
Он говорил так, будто объяснял правила какой-то чудовищной игры.
— Что случается? — мой голос срывался на визг.
— Город большой, людей много. Много горя. Когда человек приходит сюда, он переполнен эмоциями. Боль, отчаяние, любовь… Это огромная сила. Он смотрит на покойного, и… оставляет здесь частичку себя. Самую живую часть. Взгляд. А это место… оно как губка. Оно впитывает. А потом отдает. Только не тем, кому нужно.
Я слушал его и понимал, что схожу с ума. Это был бред. Бред воспаленного сознания.
— Вы хотите сказать… что тот покойник… — я не мог закончить фразу.
— Он «позаимствовал» ваш взгляд, — закончил врач. — Вернее, не он. Место. А он просто сосуд. Пустой. И теперь в нем то, что вы оставили здесь в прошлый раз.
Я смотрел на него, пытаясь найти в его лице признаки безумия или жестокой шутки. Но он был абсолютно серьезен.
— И что теперь? — прошептал я.
Петр Ильич снял очки, протер их носовым платком, надел снова. Его взгляд стал еще более отстраненным.
— Обычно, — он сделал паузу, подбирая слова, — это длится недолго. Неделю.
— Что длится неделю?
— Жизнь… после.
У меня подкосились ноги, и я сполз по стене на холодный пол. Неделя. Семь дней. Эта цифра взорвалась в моей голове ослепительной вспышкой.
— Почему?
— Я не знаю. Я просто наблюдатель. Тридцать лет наблюдаю. Это как обмен. Вы отдали свое… живое. А взамен взяли его… пустое. Жизненная сила уходит, утекает, как вода сквозь пальцы. За неделю.
— Но я же ничего не чувствую! Я здоров!
— Пока да. Первые дни ничего не происходит. А потом… вы начнете угасать. Мир потеряет краски. Звуки станут глуше. Еда — безвкусной. Вы будете смотреть в зеркало и видеть чужого человека. Потому что глаза — это не просто зеркало души. Это и есть душа. А ваша… осталась здесь.
Он указал на покойника с моими глазами.
Я не помню, как выбрался из морга. Я брел по улицам, не разбирая дороги. Мир вокруг был прежним: машины, люди, витрины магазинов. Но я уже чувствовал, как между мной и этим миром нарастает невидимая стеклянная стена.
Первый день я провел в отрицании. Я убеждал себя, что это галлюцинация. Что старый врач — сумасшедший, который решил меня разыграть. Я подошел к зеркалу в прихожей и вгляделся в свое отражение. Мои глаза. Серо-зеленые, со шрамом на радужке. Они были на месте. Но что-то в них изменилось. Пропал блеск. Они стали тусклыми, как будто покрылись тончайшим слоем пыли.
На второй день я попытался жить как обычно. Поехал на работу. Я — звукорежиссер, моя работа — слышать тончайшие нюансы звука, сводить десятки дорожек в единую гармонию. Я сел за пульт, надел наушники и включил проект, над которым работал до смерти отца. Музыка полилась в уши, но она была… плоской. Я не чувствовал ее глубины, не различал полутонов. Все звуки слились в безжизненную кашу. Я выкрутил громкость на максимум, но это не помогло. Звук был, а музыка исчезла.
На третий день пропали вкусы. Я сварил себе кофе, самый крепкий, какой только мог, но во рту была просто горячая горьковатая вода. Я заказал острую пиццу — и жевал безвкусное тесто с такой же безвкусной начинкой. Мир стремительно терял свои свойства, превращаясь в картонную декорацию.
Я перестал спать. Лежал в темноте с открытыми глазами и чувствовал, как из меня уходит жизнь. Не болью, не страданием, а тихим, методичным иссяканием. Будто кто-то медленно выкручивает внутренний фитиль.
На четвертый день я поехал в офтальмологическую клинику. Молоденькая врач долго светила мне в глаза, изучала глазное дно через свои приборы.
— Странно, — пробормотала она. — Физически все в идеальном порядке. Сосуды чистые, давление в норме. Но пигмент радужки… он будто выцветает. Я никогда такого не видела. Словно из него уходит цвет. Вы не работаете на вредном производстве? С химикатами?
Я ничего не ответил. Что я мог ей сказать?
Вечером я снова пошел к зеркалу. Глаза стали почти серыми. И в их глубине больше не было отражения. Была только пустота. Я смотрел в них и не видел себя. Я видел незнакомца, приговоренного к чему-то страшному и неотвратимому.
На пятый день я вернулся в квартиру отца. Я бродил по комнатам, трогал его вещи, вдыхал его запах, который еще не успел выветриться. Я сел в его старое кресло, открыл фотоальбом. Вот я маленький, на руках у мамы. Вот мы с отцом на рыбалке, он смеется, щуря свои добрые карие глаза. Я смотрел на эти фотографии и не чувствовал ничего. Ни скорби, ни любви, ни тоски. Эмоции умерли. Осталась только холодная констатация фактов. Это мой отец. Он умер. Скоро умру и я.
Стена между мной и миром стала почти осязаемой. Я видел людей за ней, они смеялись, спешили куда-то, жили. А я был экспонатом в музее собственной жизни.
На шестой день я снова поехал в морг. Мне не нужно было ничего выяснять. Мне просто нужно было посмотреть еще раз. Петра Ильича не было, только сонный санитар. Я дал ему денег, и он, не задавая вопросов, впустил меня в смотровую.
Того тела уже не было. На его месте лежали другие. Но я знал, что это не имеет значения. Мои глаза были где-то там, в этом холодном здании, прикованные к мертвому телу. А может, их уже похоронили вместе с тем безымянным мужчиной. Закопали в сырую ноябрьскую землю.
Я вернулся домой. Сел за свой синтезатор. Мои пальцы, ставшие чужими, легли на клавиши. Я не слышал музыку, но я помнил ее. Помнил, какой она должна быть. Я играл. Играл всю ночь, до самого рассвета. Я не пытался создать шедевр. Я просто прощался. Прощался с миром звуков, с миром чувств, с самим собой. Это была моя панихида по собственной душе.
Седьмой день. Сегодня.
Я сижу в кресле и смотрю в окно. Серый рассвет. Такой же, как в тот день, когда я впервые поехал в морг. За прошедшую неделю я почти перестал видеть. Не то чтобы я ослеп — я различаю контуры предметов, свет и тень. Но мир стал размытым, нечетким, будто я смотрю на него сквозь толщу мутной воды. Я больше не отражаюсь в зеркалах. Там просто темные провалы на месте глаз.
Я не боюсь. Страх тоже умер, дня три назад. Осталось только знание.
Петр Ильич сказал, что я взял пустоту покойника. Он был прав. Эта пустота заполнила меня всего, вытеснив жизнь. Я чувствую, как замедляется сердце. Дыхание становится поверхностным, редким.
Пальцы сами тянутся к телефону. Я нахожу в записной книжке один-единственный номер, который еще что-то для меня значит. Номер женщины, которую я когда-то любил. Мы давно расстались, но я так и не удалил его.
Идут гудки. Она берет трубку, сонный, встревоженный голос:
— Алеша? Что случилось?
Я молчу. Я просто хочу в последний раз услышать живой голос. Услышать, а не просто зафиксировать набор звуковых колебаний.
— Алеша, говори! Ты меня пугаешь!
Я открываю рот, но вместо слов из груди вырывается тихий, сухой вздох. Легкие отказываются работать.
В трубке нарастает паника, а я медленно опускаю телефон.
Взгляд мой устремлен в окно. Где-то там, за пеленой тумана, встает солнце. Мир продолжает жить. Люди будут любить, ненавидеть, радоваться и плакать. Они будут смотреть друг на друга живыми, настоящими глазами.
А я…
Я чувствую, как в груди что-то обрывается. Легкий толчок, и все замирает.
Последнее, что я вижу — не комната. Я вижу старое здание из серого кирпича. И молодого парня, который входит в его двери. Он пришел опознать своего отца. И у него мои глаза. Точь-в-точь. Живые, яркие, серо-зеленые, еще не знающие, что они останутся здесь навсегда.
Пустота поглощает меня. И это не конец. Это начало нового обмена.
#ДмитрийRAY. Страшные истории
источник
Нет комментариев