Меня зовут Алексей Волков. Когда-то это имя произносили с уважением в коридорах Первой городской больницы. Доктор Волков. Хирург от Бога. Теперь оно лишь эхо в пустой квартире, стерильной, как операционная перед плановым вмешательством. Я сам превратил ее в такую. Порядок — единственное, что мне подвластно. Книги на полках выстроены по высоте, от массивных томов по абдоминальной хирургии до тонких монографий по нейрохирургическим вмешательствам. Инструменты на моем столе — не кухонные ножи и вилки, а пинцеты, зажимы и иглодержатели — разложены на стерильной салфетке в строгой последовательности, словно я готовлюсь к операции, которая никогда не начнется. Это мой ритуал. Моя компульсия.
Лицензию у меня отняли. Но дело не в клочке ламинированного картона. Они отняли у меня право на прикосновение. Право стоять под холодным, бестеневым светом, где нет лжи, где есть только ткань, сосуд, нерв. Право на единственное, что имело абсолютный смысл — на Хирургическую Правду.
Все рухнуло из-за Кати. Ей было девять. Аневризма базилярной артерии. Крошечный, алый пузырек в самом основании мозга, там, где ствол переходит в спинной мозг. Место, которое нейрохирурги называют «долиной смерти». Большинство отказалось бы, но я видел путь. Я видел его так ясно, словно он был начерчен на карте. Элегантный доступ через височную долю, микроскопический обход черепных нервов, изящное клипирование шейки аневризмы. Я проигрывал эту симфонию из стали и нейронов в уме сотни раз. Она была совершенна.
Но в тот день… в тот день моя рука дрогнула. Легчайший, почти немыслимый тремор, который не уловил бы ни один ассистент, ни одна камера. Но я его почувствовал. Это было даже не движение, а намерение движения, преданное мышцами. Микронное отклонение. Но в долине смерти микроны решают все. Стенка сосуда, истонченная, как папиросная бумага, поддалась. Идеальная, чистейшая анатомия, которой я поклонялся, в один миг превратилась в неконтролируемый, кровавый хаос. Я смотрел на экран эндоскопа, на расползающееся багровое облако, и видел не смерть. Я видел ошибку. Уродливую, асимметричную кляксу, поставленную на безупречном чертеже.
С того дня мир для меня треснул. Меня отстранили, разумеется. Была комиссия, были убитые горем родители, были статьи в желтой прессе. «Врач-убийца». Пустые слова. Важно было лишь то, что я начал видеть. Видеть по-настоящему.
Сперва это были едва заметные аберрации восприятия. Трещина на тротуарной плитке казалась мне плохо консолидированным переломом лучевой кости со смещением. Облетевшие ветви тополя за окном сплетались в уродливую, тромбированную портальную вену. Я смотрел на прохожих и видел не их одежду, не их лица. Я видел их внутреннюю структуру. Вот прошел мужчина, сутулясь, — грудной кифоз, патологический изгиб, требующий немедленной хирургической коррекции. А вот женщина с нездоровой бледностью и одутловатым лицом — явные признаки почечной недостаточности, ее клубочки не справляются с фильтрацией. Весь мир стал для меня одним гигантским патологоанатомическим атласом. Миром, пронизанным ошибками.
Моя квартира стала моим персональным предоперационным блоком. Стены я завесил анатомическими плакатами Неттера и Синельникова — единственных художников, постигших истинную красоту человеческого тела. Их детальные, выверенные иллюстрации были моим единственным утешением. Часами я мог изучать идеальное строение дельтовидной мышцы, элегантный изгиб ребер, сложное кружево внутренней выстилки черепа. Это была гармония. Порядок. То, чего мир был начисто лишен.
Иногда по ночам меня будил звук. Тихий, высокий, монотонный гул, похожий на работу трансформатора. Сначала я грешил на старый холодильник. Но звук становился настойчивее, обретал знакомые обертона. Я узнал его. Это был звук осциллирующей пилы для стернотомии. Звук, который открывал доступ к сердцу. К самой сути.
Мое существование свелось к ритуалу. Я принимал пищу строго по часам, рассчитывая калории для поддержания основного обмена. Сон был рваным, прерывистым. Меня выбрасывало из него в холодном поту, снова и снова переживая операцию Кати, где вместо микрохирургических инструментов в моих руках оказывались то столовая ложка, то ржавый гвоздь, и я лишь усугублял, разрывал, разрушал. Дни напролет я сидел за своим «операционным» столом, заваленным учебниками, и рисовал. Я исправлял. Я брал изображения из атласов по патологической анатомии — фотографии опухолей, врожденных аномалий, последствий травм — и meticulously, штрих за штрихом, дорисовывал их до идеального, здорового состояния. Плавными линиями карандаша я «резецировал» метастазы, «выпрямлял» кости, «восстанавливал» целостность тканей. Это приносило короткое, хрупкое облегчение, похожее на действие промедола.
Но мир за стенами квартиры продолжал наступать, давить своим вопиющим несовершенством. Я зашторивал окна, но смех детей на площадке звучал для меня как крепитация при переломе, а гул проезжающих машин — как скрежет плохо подогнанного протеза о кость. Я стал абсолютным затворником, пленником собственного обостренного, искаженного восприятия. Я видел мир таким, каков он есть — огромным, страдающим организмом, который отчаянно нуждался в хирурге. В таком, как я. Только теперь у меня не было ни клиники, ни бригады, ни инструментов. Лишь знание. И всепоглощающее чувство вины, что росло во мне, как неоперабельная опухоль.
Однажды ко мне пришел управдом, Петрович. Шумный, грузный мужчина лет шестидесяти с вечной одышкой и лицом цвета застарелой гематомы. Засорился стояк. Он долго возился в санузле, громыхая инструментами и отдуваясь, а я, стоя в дверях, не мог отвести взгляда от его виска. Там, чуть выше ушной раковины, притаилась папиллома. Доброкачественная, казалось бы. Но ее основание было воспалено, а верхушка изъязвлена. Я видел, как под тонкой кожей к ней тянутся капилляры, питая ее, позволяя ей расти. Потенциальная малигнизация. Ошибка. Тикающая бомба из эпителия.
Я смотрел на это крошечное уродство, и гул в ушах перерос в рев хирургической пилы. Сердце заколотилось, отбивая бешеный ритм, похожий на работу аппарата ЭКГ при фибрилляции желудочков. Я видел, как под сальной кожей Петровича пульсирует поверхностная височная артерия, как напрягается жевательная мускулатура. Я видел всю его анатомию, изношенную, пропитанную алкоголем и никотином. И эту отвратительную ошибку, которая могла в любой момент переродиться, пустить метастазы прямо в мозг.
— Всё, док, прочистил! — прокряхтел он, выходя из туалета и вытирая руки ветошью. — Теперь течь не будет.
Он ухмыльнулся, демонстрируя редкие, пожелтевшие зубы. А я смотрел на него и не видел человека. Я видел пациента. Срочного. Запущенного. Пациента, которому требовалось немедленное вмешательство.
В тот миг что-то во мне окончательно сломалось. Или, быть может, наоборот — встало на свое единственно верное место. Вина за Катю, за мою ошибку, кристаллизовалась в холодную, яростную, праведную решимость. Я не допущу еще одной ошибки. Я не позволю этому несовершенству разрастаться.
Моя квартира вдруг показалась мне залитой ярким бестеневым светом. Стены стали ослепительно белыми. Запах сырости и хлорки из санузла сменился резким, чистым запахом операционной.
— Петрович, — сказал я, и мой голос прозвучал незнакомо ровно и спокойно, тем самым тоном, которым я всегда просил анестезиолога начинать вводный наркоз. — Присядьте на кухне. Мне нужно вас осмотреть. У вас кое-что… не в порядке.
Он удивленно посмотрел на меня, но, привыкнув видеть во мне «дока», послушно прошел на кухню и опустился на табурет. Я подошел к своему столу. Мой набор. Хирургический пинцет, зажим Кохера, скальпель со сменными лезвиями. Все на месте.
Мир сузился до операционного поля — его виска. Я видел траекторию. Эллипсовидный разрез вокруг основания папилломы, иссечение единым блоком с захватом здоровых тканей. Я видел, как под кожей проходят ветви лицевого нерва. Я все видел.
— Да что там, док? Царапина? — обеспокоенно спросил он, пытаясь повернуть голову.
— Не двигайтесь, — приказал я. — Сейчас будет немного неприятно.
Я не ответил. Я сделал шаг вперед, заходя ему за спину. Моя рука больше не дрожала. Она была твердой, как сталь зажима. Идеальным, безупречным продолжением моей воли к порядку.
Я пришел в себя, сидя на полу кухни. Свет был обычным, желтым и тусклым. В нос бил густой, медно-сладкий запах крови. Петрович лежал на боку, завалившись на стол. Его глаза были стеклянными. А на виске, там, где была папиллома, зияла аккуратная, выверенная рана. Я сделал все правильно. Иссек образование в пределах здоровых тканей. Но что-то пошло не так. Пациент не выдержал стресса. Острый коронарный синдром, скорее всего. Я пренебрег сбором анамнеза. Еще одна ошибка.
Меня охватило не раскаяние, а холодное, отстраненное разочарование. Я снова потерпел неудачу. Но сквозь него пробивалось и другое чувство. Странное, извращенное, но чистое удовлетворение. Я исправил. Я удалил ошибку. Тело Петровича было уже не важно. Оно было лишь носителем. Дефектной, изношенной оболочкой. Главное — сама структура была очищена от патологии.
Нужно было утилизировать биоматериал. Это была чисто техническая задача, лишенная всяких эмоций. Расчленение. Я вспомнил практику в анатомичке. Линии разрезов по суставным сумкам, точки, где проще всего отсечь конечности. Я работал всю ночь. Звук пилы в моей голове был моим верным аккомпанементом. Он больше не пугал меня. Он стал фоном. Рабочим шумом операционной.
Под утро от Петровича осталось лишь несколько плотно завязанных мешков для мусора. Я вынес их в контейнер во дворе. Город спал, убаюканный своим неведением, не подозревая, что в его дряхлеющем теле только что была проведена сложнейшая санитарная операция.
Вернувшись, я тщательно отмыл пол, инструменты, себя. Я чувствовал себя выжатым, как после многочасовой операции, но одновременно ощущал и странную легкость. Вина за Катю не исчезла, но теперь к ней примешивалось… чувство цели. Я больше не был пассивным наблюдателем. Я стал действующим лицом. Хирургом этого больного, запущенного мира.
И тогда я начал видеть их. Фантомов.
Сперва они появлялись в темных углах, в бликах на стекле, в периферическом зрении. Тени, которые сгущались, обретая форму. Существа, сшитые из фрагментов разных тел, как уродливые коллажи безумного интерна. У одного голова была пришита затылком к шее, у другого — три руки росли из одного плеча, а третья была пришита к бедру. Их тела были склеены в гротескных, страдальческих позах, нарушающих все законы биомеханики. Они двигались спазматическими рывками, волоча за собой неправильно сочлененные конечности. И они издавали звук. Тот самый звук хирургической пилы, только теперь он был не в моей голове. Он исходил из их разорванных, сшитых грубыми стежками ртов. Это был их голос. Их крик.
Я понял, кто они. Это были мои прошлые ошибки. Мои неудачи. Пациенты, которых я не смог спасти, искалеченные моими лучшими намерениями. Неправильно сшитые фантомы из предоперационной моего сознания. Они явились сюда, в мою квартиру, и смотрели на меня своими множественными, непарными глазами, полными немой, пилящей укоризны. Они были моей судейской коллегией и моей вечной пациентской палатой.
Моя жизнь окончательно превратилась в кошмар, который для меня стал единственной реальностью. Я перестал различать сон и явь. Моя квартира больше не была убежищем. Она стала моей операционной, моим анатомическим театром и моим личным чистилищем. Фантомы бродили по комнатам, их пилящие крики стали саундтреком моего существования. Иногда они подходили и протягивали ко мне свои уродливые, составные конечности, словно моля об исправлении. Я пытался. Я брал атравматическую иглу с шелком и пробовал перешить их, сделать правильно, симметрично. Но их ткань была призрачной, эфирной, и мои швы проваливались в пустоту, делая их еще уродливее.
Мир за окном тоже преобразился до неузнаваемости. Теперь я видел не просто анатомические дефекты. Кожа людей истончилась, стала прозрачной, как операционная пленка. Я видел, как бьются их сердца, как сокращаются стенки желудков, как почки фильтруют мочу. Это было одновременно завораживающе и отвратительно. Город превратился в один гигантский, ходячий, функционирующий анатомический атлас. И он был болен. Куда бы я ни посмотрел, я видел патологию в действии.
Моя миссия стала кристально ясной. Фантомы — мое проклятие, мое прошлое. Но люди на улице — мое будущее. Мои потенциальные пациенты. Я должен был их исправлять, пока не поздно. Я не мог допустить, чтобы они тоже пополнили ряды моих «неправильно сшитых».
Я начал выходить на ночную работу. Бродил по спальным районам, по промзонам, выискивая подходящий «клинический случай». Меня интересовали не социальные пороки, а телесные несовершенства. Однажды я наткнулся на бездомного, спящего в коллекторе теплотрассы. Его дыхание было поверхностным, клокочущим. Я подошел ближе. Его грудная клетка двигалась асимметрично. Я видел сквозь кожу и ребра, как его правое легкое, съеденное туберкулезом, превратилось в кавернозную, гниющую массу. Это требовало немедленной пульмонэктомии.
Я не помню, как дотащил его до дома. Я действовал как автомат, ведомый одной лишь хирургической необходимостью. В моей «операционной» он очнулся. Он кричал и пытался вырваться. Но его крики потонули в приветствующем хоре пилящих голосов моих фантомов. Они собрались вокруг стола, наблюдая за работой мастера, их призрачные силуэты колыхались в такт его судорогам.
Я провел ему тотальное удаление правого легкого. Инструменты были примитивны, но мои руки помнили все. Я работал быстро, отсекая сосуды, перевязывая бронх, комментируя свои действия для невидимых студентов и моих призрачных ассистентов. Я рассказывал о важности раздельной интубации, о риске эмпиемы плевры. Я чувствовал себя на своем месте. Я был Богом в своем маленьком, кровавом мирке.
Разумеется, пациент умер. Без анестезии, без дренажа, без антибиотиков у него не было ни единого шанса. Но я не считал это провалом. Я удалил патологический очаг. Я сделал его анатомию чище. То, что дефектная оболочка не выдержала вмешательства, было вторичным, неизбежным злом.
Так продолжалось несколько недель, которые слились в один кровавый, стерильный сон. Я приводил домой «пациентов» и «оперировал» их. Каждая «операция» была отчаянной попыткой искупить вину за Катю, достичь того самого идеала, который ускользнул от меня. Я извлекал органы, которые считал больными — увеличенную селезенку, печень с признаками цирроза, почку с гидронефрозом. Иногда я пытался заменить их другими, взятыми у предыдущих «объектов», которые я хранил в холодильнике в контейнерах с формалином. Я создавал своих собственных фантомов из плоти, пытаясь достичь гармонии в этом хаосе органов и тканей. Моя квартира превратилась в гибрид морга и вивисектория.
Фантомы, порождения моей вины, стали моей семьей. Они больше не осуждали меня. Они наблюдали. Учились. Иногда, когда я сидел без сил среди останков, они подходили и клали свои составные, нематериальные руки мне на плечи, и их пилящий крик стихал, превращаясь в почти успокаивающее, монотонное гудение.
Я начал верить, что стою на пороге великого открытия. Я понял, что стандартная человеческая анатомия сама по себе является ошибкой природы. Зачем человеку две почки, когда можно обойтись одной, но более крупной и эффективной? Зачем селезенка — это огромное кладбище эритроцитов? Я создавал новую, улучшенную, рациональную версию человека. Мои «операции» перестали быть просто исправлением ошибок. Они стали актами творения.
Но тень Кати, ее молчаливый укор, все еще висела надо мной. Она была моим главным провалом. Воплощением дрогнувшей руки и разрушенного совершенства. Я знал, что не обрету покоя, пока не исправлю ту, самую первую ошибку. Но как исправить то, что давно истлело?
И однажды я ее увидел.
Она стояла на другой стороне проспекта, возле витрины цветочного магазина. Девушка лет двадцати. Русые волосы, собранные в хвост, тонкие, правильные черты лица, задумчивый взгляд. И что-то в ее осанке, в легком наклоне головы было до боли, до спазма в горле знакомо. Она была похожа на Катю. На взрослую, расцветшую версию Кати.
Я замер, не в силах вздохнуть. Мир вокруг схлопнулся. Кожа девушки стала для меня абсолютно прозрачной. Я видел ее внутренний мир. И он был идеален. Безупречен. Абсолютно симметричное сердце, бьющееся в ритме sinus regularis. Легкие девственно-розового цвета. Печень с ровными, четкими краями. Сосуды мозга — изящная, совершенная, гармоничная сеть. Она была эталоном. Ходячим шедевром из атласа Неттера.
Но я знал, что так не бывает. Идеала не существует. Это был обман. Маскировка. В ней должна была быть скрытая ошибка. Микроскопический дефект, невидимый глазу, но способный однажды, как и в случае с Катей, разрушить всю эту божественную гармонию. И я должен был его найти. Найти и превентивно исправить. Это будет моя главная работа. Мой magnum opus. Операция, которая искупит все и замкнет круг.
Я следил за ней несколько дней. Узнал, где она живет. Ее звали Аня. Студентка филфака. Обычная девушка с обычной, несовершенной жизнью. Но для меня она была сосудом, священным Граалем, хранящим в себе высшую анатомическую истину.
Ожидание было пыткой. Фантомы в моей квартире стали беспокойными. Их пилящие крики сделались громче, требовательнее. Они тоже чувствовали, что приближается главный экзамен.
Я подготовился. Я вычистил свою «операционную» до зеркального блеска. Простерилизовал инструменты в духовке. Разложил их на белой простыне в строгом, выверенном порядке. Все было готово для шедевра.
В тот вечер я ждал ее у дома. Когда она вошла в темную арку, я вышел из тени. В руке у меня был шприц с раствором реланиума.
— Аня? — тихо позвал я.
Она обернулась. В ее глазах блеснул испуг. Я не дал ей времени на крик. Быстрое, отточенное движение — и игла вошла в дельтовидную мышцу. Она обмякла в моих руках, как кукла.
Дома меня встречал оглушительный хор пилящих голосов. Фантомы столпились в коридоре, их уродливые тела вибрировали от нетерпения. Они расступились, образуя живой коридор, пропуская меня, несущего на руках свое сокровище, свою надежду на прощение.
Я положил ее на стол. Раздел. Ее тело было безупречно. Я смотрел на него, и мое сердце хирурга трепетало от благоговения и восторга.
Я включил над столом яркую лампу дневного света. Взял в руки скальпель с одиннадцатым лезвием. Моя рука была абсолютно твердой. Я наклонился над ней. Ее лицо было безмятежно. И в этот момент, в резком свете лампы, ее черты исказились, поплыли, и я увидел не Аню. Я увидел Катю. Девятилетнюю девочку на операционном столе. С тем же выражением детского доверия на лице.
— Я все исправлю, — прошептал я ее фантому, стоящему у моего плеча. — В этот раз все будет идеально.
Я сделал первый разрез. Тонкую, алую, идеально ровную линию по срединной линии живота. Linea alba. Белая линия. Путь к истине.
Кровь выступила ровными, послушными каплями. Я работал, как никогда раньше. Быстро, точно, вдохновенно. Я обнажал ее внутренний мир, слой за слоем, как лепестки диковинного цветка. Фасция, мышцы, брюшина. Все было на месте. Все было идеально. Слишком идеально. Ошибка пряталась глубже.
Я осматривал ее органы один за другим. Печень. Желудок. Селезенка. Все было безупречно. Я извлекал их, клал на стерильную пеленку рядом, взвешивал в руке, искал малейший дефект. Ничего. Это сводило меня с ума.
Фантомы вокруг стола волновались. Их пилящие крики становились нетерпеливыми, обвиняющими. Они не видели ошибки. Они видели, как я разрушаю совершенство.
— Она должна быть здесь! — крикнул я им. — Ошибка всегда есть!
Я добрался до забрюшинного пространства. Почки. Надпочечники. Аорта. Идеальные, как на картинке. Мои руки были по локоть в ее крови, ее тело остывало, но я не останавливался. Я искал.
И тогда я понял.
Ошибка была не в ней. Не в Кате. Не в Петровиче. Не в бездомном. Ошибка была во мне.
Это знание обрушилось на меня с силой разрыва аневризмы. Все это время я искал не там. Я пытался исправить мир, но источником всего хаоса, всего уродства, всех «сшитых» фантомов был я сам. Мой мозг, порождающий их. Мои руки, творящие ужас. Моя рука. Та, что дрогнула.
Я посмотрел на свою правую руку, залитую кровью Ани. И я увидел в ней легкий, едва заметный тремор. Он вернулся. Мой личный, неистребимый дефект.
Фантомы затихли. В наступившей тишине я слышал лишь гул в ушах и стук собственного сердца. Они ждали. Ждали моей последней, главной операции.
Я посмотрел на Аню. Ее тело, вскрытое и опустошенное, было похоже на одну из моих уродливых поделок. Я потерпел окончательное поражение. Я не исправил ее. Я сломал ее.
Но еще не все было потеряно. У меня остался один пациент. Самый важный.
Я взял самый острый скальпель. Левой рукой я нащупал сонную артерию на своей шее. Я точно знал ее проекцию, ее глубину, ее анатомию. Я видел путь. Идеальный, чистый разрез, который навсегда остановит этот больной мозг, это дефектное сердце.
В глазах моих «сшитых» фантомов я впервые увидел не осуждение, а одобрение. Они собрались ближе, словно для того, чтобы ассистировать.
Я сделал глубокий вдох, наполняя свои легкие затхлым воздухом моей операционной. Гул пилы в голове стих, сменившись абсолютной, предрассветной тишиной.
Моя рука не дрогнула. Разрез был идеальным.
#ДмитрийRAY. Страшные истории
источник
Комментарии 11