3.ЧАСТЬ.
Упыри...
... Что? Где?
... Фу-ты, уснул-таки. Вас, молодчики, за смертью только посылать. Пока на свете том дождутся, все фонари затушат и к вечной жизни приговорят. Я аж протрезветь успел, прости господи. Принесли хоть вина-то? Али не продала Нюрка, на принцип пошла?
... И то ладно. Не зря, стало быть, маялся. А это кто ещё с вами?
... Вижу, что не юноши. Старый я, молодчики, глуховат на оба уха, но зрением не балуюсь. Девку от парня отличить смогу ещё. По фигуре, да и вообще... Ну, розовощёкие, докладывайте Симке, кто такие, почему не знаю?
... Из деревни соседней? Только переехали? Тогда понятно. А звать-то, как вас, красавицы?
... Проходите, коли пришли. Симка ушам новым завсегда рад. Ты не бойся Дашенька, с Оленьки пример бери. Оболтусы наши местные, хоть и дерзкие, но шалостей каких себе не позволят. В мыслях разве только своих непотребных, а это уже дело личное, не подкопаешься.
... Да шутит Симка, шутит. Ишь забурчали. Табуреты двигайте поближе, рассаживайтесь поудобней, пока я чарочку для спокойствия душевного приму да крякну для равновесия.
Ну что молодчики? Освежились, закусили, пора и историю дослушать, как обещано. Про Силантия-колдуна, про внучку его, Катеньку, да и про меня теперь, слугу вашего покорного, по бестолковости ума и лет молодости чуть «кондратия» не обнявшего. Столько годочков прошло, а я до мелочей всё помню и от страха заикаюсь порой. Хотя, признаюсь вам, и не робкого десятка. Много чего повидал за жизнь свою никчемную. Потому условие у меня будет одно - не перебивать без надобности и не скалиться. Не дай бог подобие улыбки у кого на морде замечу... Всех выгоню к едрене фене.
Договорились?.. Вот и ладненько.
Напомню, пожалуй, для начала, что в годы детства моего счастливого жил в нашей деревне дед один - Силантием звали - с внучкой Катенькой. Красивая девка была, да, на тебя, Оленька, похожа, большеглазая такая же. Так вот, и он, Силантий, и девчонка эта упырями в народе числились. Самыми настоящими. Только не кровушку из людишек черпали, а силу жизненную, и распоряжались ею словно собственностью. Старик-то одумался потом, а Катенька вот не смогла. Трубы медные да гордыня-мачеха, девку подвели. С помощью дара своего она людей исцелять принялась и столько дел чёрных на стезе той богоугодной нагородила, столько народу невинного по глупости в могилу свела... За что вместе с дедом и ответ держали. Силантия (может от мести, а может и просто... с перепугу) односельчане в доме родном сожгли. Она же, Катенька, как прознала про то, руки на себя сама наложила. Утопилась в заводи.
Зачинщиков расправы жуткой, братьев Ануфриевых, судили по законам писаным и по тюрьмам разослали.
К слову сказать, старшой, Павел который, сгинул потом на лесоповале, а младший, Семён, Катеньки хахаль и жених несостоявшийся, ничего, выжил. Вернулся лет через десять, женился, хозяйством обзавёлся. Сынок его, Гришка, сейчас верховодит на землях отцовских. Да знаете вы их, не последние люди в деревне. Фермеры, что ты. Даже с центральной газеты к ним кор-р-р-ррес-пон-дент (чёрта с два выговоришь) приезжал "репортажу" делать...
Ладно... после об этом. К баранам нашим лучше вернёмся.
Схоронили, стало быть, упырей за оврагом жиделёвским на кладбище заброшенном от глаз людских подальше. Только беды не прекратились на этом. Мрут мужики молодые, словно мухи по морозцу, как и раньше. Пуще прежнего даже.
При церквушке нашей старуха одна пристроилась, кривая да горбатая. На щеке бородавка с фасолину крупную, одна нога другой короче. Ну, ровно Яга из сказки русской. Только вот избушки на курьих ножках у неё в хозяйстве не было. Да и вообще ничего не было. Ни кола, ни двора, ни родни кровной. Пожертвованиями от прихожан жила за молитвы многочасовые. Хочешь, за здравие, а хочешь, и за упокой. Ксенией бабку ту звали. Так вот, она уверяла, что, мол, мучаются Силантий с внучкой. Между тем и этим светом застряли, точно кость рыбья в горле. Потому как упыря нельзя огнём да водой извести. Тут надо слово божье. А ещё лучше кол осиновый крепкий, да в сердце прямо. Вот и не лежится им теперь в земле сырой. Месть гложет, покою не даёт. По ночам, в полнолуние, из могил выбираются, тенями бесплотными над округой парят, жертв высматривают. Мужиков в основном. Те, мол, падают, спиртом сморённые, что хочешь с ними делай, ничего не заметят. Душу из них высосут до капельки и обратно в гроб к себе - хлоп, спрятались, до луны до следующей. Если с тысячу таких насобирают, то и возродятся вскорости в другом обличие.
А тут ещё Афонька, дурачок местный, поддакивает. Мол, ночью один раз до ветру выбегал (после пива овсяного) и звуки посторонние услышал, шорохи. Залюбопытствовал значит, за калитку выглянул. Ночь-то светлая была, лунная. Бабу увидел возле хаты. Босая, в платье длинном цвета серого, волосы по плечам распущенны, на лице корка земляная присохла. Вдоль стен, говорит, ходит, крапивы не страшась, в окна заглядывает.
И верили люди бабке той да дурачку полоумному. Потому как к сирым да убогим на Руси отношение особое. Уродством своим они к богу приближены и его, а не своими, устами вещают. Некоторые, особо чуткие, даже пить бросили для безопасности.
Верили, значит, кроме человека одного. Лёшки, дружка моего закадычного. Начитанный парень был, книжками и науками всякими увлекался. Из-за учёности его и неверия вообще-то всё и случилось.
Погода, помню, в тот день мерзопакостная выдалась. Сыро да слякотно. Воздух словно губка после помывки в бане, что под лавку бросили и выжать забыли. Дождь не дождь, так, пыль мокрая. К вечеру, правда, распогодилось немного. Тучки чуть раздвинулись, солнышко закатное выглянуло. Ну и решили мы с ребятами от скуки рыбалочку сварганить. Костылей (щурят в смысле) погонять у запруды, вином втихую от родителей побаловаться.
Человек пять нас на реке собралось. Шалашик из лапника слепили. Бредешком вдоль кустов прошлись, ушицу на варку поставили.
Хорошо. Пламя жарко потрескивает, морось разгоняет, а мы у костерка "козьи ножки" не таясь скручиваем, взрослые точно, бражку смакуем да анекдоты травим.
Не помню уж, кто весь сыр бор начал. У молодчиков, ещё и вином разогретых, такое часто случается. Им про баб либо подавай (да не просто про баб, а про местных, на виду чтобы были), либо ужасы какие (тоже местные). Побалакали о том, о сём, посплетничали, ну и на Силантия перекинулись. Версии гнуть начали - одна другой хлеще. Земля слухами полнится, а мы из них правду лепим.
Лёшка-то поначалу тихонечко сидел, других слушал. Травинку пожёвывал да усмехался чему-то. А вот когда Ванька-Колотушка стал про смерть отца...
... Да нет, Дашенька. Колотушкой его прозвали не за любовь к кулачному бою, и уж тем более не за пудовые кулаки, ведь росту в нём было метр с кепкой, причём в прыжке и в шапке. А ладошки пухленьки такие, ну как у девушки, дочки маменькиной, послушницы. Просто есть такая красивая русская фамилия, Колотушкин, кою он и получил при рождении, а от неё и прозвище приросло. Понятно, девонька?.. Вот и хорошо, но больше не перебивай, пожалуйста.
Так, на чём я остановился? Ну да, конечно.
Колотушкин-старшой, батька Ванькин (Николаем его звали), погиб (царство ему небесное и всех благ... там) спустя месяц после похорон Силантия с внучкой. В погреб полез за огурцами малосольными, оступился, да и сломал шею на ступенях крутых. Пьяный был, не без этого конечно. Вот Колотушка и стал рассказывать, что, мол, не сам отец в подпол-то ухнул, подтолкнули его, значит. И не кто иной, как упырь старый. Так как он, Николай, когда Силантия в хате жгли, самолично дверь входную вертушкой запер, да ещё и колодой подпёр.
Почему уверен в этом? Да потому что накануне гибели отца к ним домой Катенька заявилась, утопленница. И не во сне, как мёртвым положено, а наяву. Платье, цвета мышиного, по бедру разорвано, лицо зелённое, на щеке глина, а в волосах лилия запуталась. Прямо к обеду подгадала. Мать чуть окрошкой не срыгнула. Ванька сам дара речи лишился. Кричать, говорит, хочется, а как - забыл. Рот открывается - звука нет, писк один.
Переступила через порог девка и стоит, не проходит, на икону, что в углу, косится. С минуту тишина гробовая висела. Таращатся все на неё, шелохнуться боятся. Затем отец (Николай-то) как хлопнет ладонью по столу, плошки аж подпрыгнули. Пошла вон, говорит, ведьма проклятая. А та в ответ вдруг голосом… ну точно горло водой полощет… и говорит, значит, что дед её шибко серчает на Николая и не далее чем к завтрему душу его заберёт, коли тот затаиться не успеет. А прятаться лучше всего в огороде, в грядке чесночной.
Колотушкин-старший, перекрестился в ответ, плюнул три раза через плечо левое да крынкой глиняной в неё запустил. Пролетела крынка через всю комнату, квас по стенам разбрызгивая, об дверь осколками шмякнула. А девки-то и нет уже. Испарилась. Ну а на следующий день он, стало быть, в подпол и свалился.
Такие вот пироги пекутся.
Тишина. Молчат все. Кто курит, кто посмеивается тайком над рассказом Ванькиным. И вдруг Лёшка возьми да ляпни - брехня. Врать-то - не мешки ворочать, потеть не приходится.
Колотушка подскочил аж - вот крест тебе, кричит, правда чистая!
А Лёшка знай своё твердит - брехня. Не могут покойники из могил подыматься и по земле разгуливать. Выдумки всё. Ксеньку юродивую наслушались и давай сочинять, кто во что горазд.
Спор не шуточный у них вышел. Молодые ведь были, горячие. Слово за слово... за грудки сцепились. Чуть до драки дело не дошло. Может оно и к лучшему на самом-то деле. Хорошая потасовка, коли без злобы особой, дело при конфликтах нужное. Тычками друг дружку потешили, носы аккуратненько отрихтовали, да и разошлись с миром, как обычно принято. Так нет же. Иногда шут какой-нибудь гороховый объявится, умный самый. Исправить всё захочет, а в итоге... тьфу ты, только хуже сделает. Вот я и оказался тем самым шутом.
Коли знал бы, чем всё закончится, дышал бы в дудочку да сопел в две дырочки. Не зря говорят в народе: молчание - золото. И это правильно. Язык без кости, а потому распускать его каждый горазд, а вот попридержать вовремя - тут особый талант нужен. Не обладаю я тем талантом особым. Влез промеж спорящих, локтями раздвинул. Чего орёте, говорю, как оглашенные, всю рыбу в реке распугали. Ртом раззявленным хрен чего докажете. Пробу лучше снимать давайте. Уха-то давным-давно поспела, уж скоро выкипит вся до косточек.
И успокоились вроде спорщики. Угомонились. Сняли мы котелок с костра, на пенёк водрузили, сами кружком вокруг него расселись, ложками забрякали. Лёшку с Ванькой супротив друг друга посадили. Для примирения. Ушицу смакуем, вином запиваем. Идиллия... мать моя женщина.
Вдруг Ванька, усмехнулся кривенько, словно лис нашкодивший, да и спрашивает у Лёшки:
- Стало быть, не могут покойники после смерти оживать?
- Нет, - отвечает тот, рыбиной обжигаясь. - Лежат себе спокойненько в земле, гниют потихоньку.
- Тогда и бояться Силантия с Катенькой, выходит, не стоит?
- Не стоит, - кивает головой Лёшка. - Они же мёртвые, чего их боятся.
Ох, не сразу я докумекал, к чему Ванька клонит. А тот ложку отложил в сторону, рот рукавом вытер, руку протянул. Раз так, говорит, пари предлагаю. Ставлю свой «велик» супротив твоего, если ты эту ночь на погосте проведёшь, у могил упырских. До восхода и никак не раньше.
Дружок мой закадычный как слова эти услыхал, аж лицом побелел, или мне просто показалось при свете лунном. Сильная, помню, луна-то была. Серебром заливалась.
Молчат все, ждут, чем Лёшка ответит. «Лисапед» то у него - не просто рама на колёсах. Новенький совсем, марки немецкой.
А Колотушка, гадёныш мелкий, не унимается, подзадоривает:
- Чего их бояться, мёртвых-то? Или перетрухал наш Фома неверующий, сикнул?
- Сам ты сикнул! - Вдруг Лёшка руку протянутую пожимает, да так что у Ваньки костяшки в пальцах хрустнули. Принимаю, говорит, пари твоё. А ещё, чтобы разговоров потом никаких по деревне не гуляло, кресты осиновые в могилы их вобью, до гробов до самых, для доказательства. Может тогда юродивая перестанет таким дурачкам, как ты, мозги конопатить.
- Хозяин барин, - кивает Ванька и лыбится всё так же подленько. - Мы тебя здесь ждать будем. Как рассветёт - милости просим к шалашу, а раньше... ни-ни. Да... и про кресты не забудь... для доказательства. Завтра все вместе проверять пойдём.
Разбил я руки спорщиков, а сам, как с половником у чужой кастрюли пойманный. Вижу, дружок то мой, хоть и гоголем держится, но страшно ему, очень страшно. Понимает, что погорячился. Рюкзачок припасами укладывает (топор, там, фонарик, харчи), а руки дрожат, словно у парали...ли... ло... зованного... испугался словом. Да и как не испугаться то. Цельную ночь одному на кладбище. Тут хоть верь в покойников, хоть не верь, а поджилки точно затрясутся.
Молчать, действительно, полезно. А ещё очень полезно в чужие дела не лезть без приглашения. Молчуны живут дольше... но скучнее. Ну, не смог я Лёшку оставить. С детства самого на пару куролесили. Как говорится, сообща по огородам чужим - сообща и порка заслуженная. Честь, Дашенька, не только у девиц «на выданье» приветствуется, она ещё и у и парней встречается.
... Да нет, красавица, ни на что я не намекаю. Просто в моё время так принято было. Друга в беде бросить - честь мальчишескую растоптать, да сапогами грязными. Вот Оленька понимает меня, видишь, кивает головой и не перебивает по пустякам, как некоторые. Дослушать, стало быть, хочет до конца до самого.
Ладно, бог троицу любит. Пьяненький я, добрый. Но если ещё кто с мысли собьёт... Ну, вы поняли. По домам отправлю.
О чём я? Ах, да. Прав Ванька был. Струхнул мой Лёшка малость. Ну, и я, как дружок его верный, вызвался вместе с ним на тот погост идти. За компанию. Колотушка-то заартачился вначале, ножками затопал. Мол, не было такого уговору. А потом согласился вдруг, но с условием, что если мы на кладбище не высидим, раньше восхода сбежим или кресты в могилы вбить забудем, то я ему помимо всего нож отцовский отдам, охотничий. Ручка нарезная, кожей змеиной уделана, а лезвие аж по локоть будет. Ещё дед мой с ним на медведя ходил. Всей деревни зависть.
Поскрипел я зубами (батька мне голову за нож этот супротив резьбы скрутит), а деваться некуда. Назвался груздем, в кузов полезай.
Повеселел мой дружок, как узнал, что не одному ему на кладбище ночевать. Собрали мы манатки, два креста из осинок молодых сколотили и шажками походными по дороге нижней к оврагу жиделёвскому направились. Некогда рассусоливать было, к полуночи хотели до погоста добраться, пока совсем не стемнело.
Вначале то шибко шагали, резво так, чуть ли не в припрыжку. Дорога нижняя потому и нижней называется, что прямёхонько под уклон идёт, вниз по ручейку лесному. Балагурили да шутили без умолку. Лёшка всё подбадривал меня, по плечу похлопывал. Не дрейфь, мол, Симка, скоро на «лисапеде» Ванькином кататься будешь.
А чего мне дрейфить? Тучи расползлись вроде, луна яркая - аж глаза слепит. Да и подстраховался я тайком от Лёшки. С дюжину луковиц с собой прихватил. Жирных, сочных. Чеснок, конечно, тоже можно, но слабенький он, запах один. Вот лук сырой, да если с грядки недавно, это вещь. Первое дело от упыря. И люди от него плачут, а нечисть всякая и того паче.
Только через овражек перевалили - в один миг вся спесь улетучилась. К кладбищу, уже тише воды ниже травы подходили, ступали осторожненько, к ночным звукам прислушивались. Много их летней ночью-то. На перелад забавляются. То дерево сухое по-стариковски скрипнет, то филин, житель местный, расхохочется. Да и погода словно издеваться вздумала. Тихо было, спокойно, а тут вдруг ветер ни с того ни с сего. Закачались сосны вековые, хвоёй зашелестели над головой над самой. Луна померкла, спряталась, и черно сразу стало - хоть глаз выкали.
Возле забора сгнившего, что отделяет мёртвых от живых, встали с дружком моим, с ноги на ногу переминаемся.
- Ну, - спрашивает он, - идём что ли?
- Идём, - отвечаю, а у самого мурашки по всему телу чехарду затеяли.
Лёшка крепится, испуг не показывает. Включил фонарь, вглубь кладбища посветил.
- Где могилы то их?
- Там где-то, - рукой указываю. - У часовни.
- Странно. Кто это додумался упырей на кладбище православном хоронить, да ещё и у часовни?
- Ну, не знаю. Они же не самоубийцы, чтобы за воротами покоиться. Да и кладбище старое, уж сколько лет на нём не копали.
- Это хорошо. Стало быть, не в обиде они.
- Кто не в обиде?
- Так покойники, кто же ещё.
Чувствую я, бред сивой кобылы несём, время тянем. Лёшка видать то же самое подумал. Сплюнул под ноги смачно, фонарь на ремешок брючный пристроил, подхватил крест заострённым концом от себя наподобие копья рыцарского, и пошёл прямо через репейник. Я за ним. С другим крестом на плече.
Клянусь вам, молодчики, окажись слуга ваш покорный сейчас на том кладбище - не нашёл бы, где Силантий с внучкой похоронены... сразу так. Побродить пришлось бы малехо. Потому как до сих пор не знаю, где могилы их. И тогда не знал. Слышал по разговорам отца с матерью, что предали нехристей земле у часовни разрушенной, а где это... Погост-то тот размеров огромных. Веками там хоронили, пока к оврагу самому не подобрались. Почитай государство мертвяков цельное.
Как мы тогда у неё (в смысле, у часовни) оказались - ума не приложу. Словно вёл кто нас.
Шёл, помню боровом, напролом, по звуку шагов Лёшкиных. Спотыкался, падал, вставал и снова шёл. Пока не ткнулся лбом ему в спину. Только тогда соображать начал. Чуток самый. Смотрю - часовня. Вернее то, что осталось от неё. Сруб просевший, на бок завалившийся, от крыши одни стропила полусгнившие, рядом, в траве, колокол немой (без языка) валяется. Лёшка фонарь чуть в сторону перевёл - два холмика из темноты выскочили. Без крестов, веночков и цветов поверх натыканных. Вот... Да... Земля голая.
- Здесь, что ли? - спросил дружок мой. Вернее прокричал в ухо самое. Ветерок к тому времени окреп не на шутку. Во всю, стервец, распоясался, слова сказанные прочь уносил.
Я всё отдышаться не мог, потому промолчал, плечами пожал только.
- Значит здесь, - решил он. Крест у ног положил аккуратненько. По сторонам осмотрелся. - А что, не так и страшно. Я думал, хуже будет.
Да и я уж, коли начистоту, другого ожидал. Склепы заброшенные, холмы могильные, тучи воронья прожорливого - ничего подобного. Ни дать ни взять, бор лесной, порослью молодой заросший. Лишь оградки кое-где облупленные, да ржавчиной поеденные в траве высокой прячутся.
- Перекантуемся, - кивнул я. - Дождя бы только не было.
И тут же после слов этих ливень обрушился, из ведра точно прохудившегося. Потоп цельный. На горизонте молния треснула, и таким грохотом разродилась, что в ушах зазвенело, а во рту зубы заломило, как от воды студёной. Да сильно так!
Скуксился я, в лице изменился. Лёшка заметил это, конечно. По-своему понял, успокоить решил.
- Это хорошо, - говорит, - что погода такая дрянная. Очень хорошо.
А сам от холода трясётся, соплю ниже губы отпустил.
- Чего же хорошего? - интересуюсь, и тоже трясусь. Вымокли, как суслики, а до утра ещё, что до Москвы по тропам Ломоносовским. Так и простуду какую подхватить не долго.
Вымокли - высохнем, простыли - вылечимся. Самое страшное ночью - это тишина. Такое померещиться в ней может... Любой шорох во сто крат аукается. Ну, а когда такая буря вокруг, шороха того и не слышно даже. Не до него как-то.
Выпили мы для сугреву. Дождевики напялили. Знатные дождевики, брезентовые, с капюшоном. Сейчас таких, почитай, нигде и не выпускают уже. Тяжелен-н-н-ные… зато никакой дождь и ветер в них не страшны.
Место почище да посуше выбрали, под сосной, в ямке. Сидим, друг к дружке жмёмся, чтобы не холодно было. Фонарь выключили. Ночь-то длинная предстоит. Закурили. Уютно даже как-то стало. Пригрелся я и не заметил, как закемарил, носом заклевал.
Снится мне сон, значит. Это я уже потом понял, что сон. Слышу - стоит кто-то позади нас. Не ухом слышу, а... затылком, что ли. Знаете, бывает такое, когда на тебя со спины уставятся, пристально так, взгляда не отводят. Волосы шевелиться начинают, и оглянутся очень хочется. Хочется-то хочется, но боязливо как-то. Сижу я ни живой, ни мёртвый, дышу через раз. Локтем тихонечко, случайно как бы, Лёшку задел - не откликается. Я посильней наподдал, тот всхрапнул только. Чувство чужого за спиной не проходит, лишь усиливается.
Осторожненько так вперёд наклоняюсь, вид делаю, что пуговицы на брезентухе застёгиваю, а сам, значит, башкой тихонько кручу. Вижу, прямо перед лицом моим ноги босые, грязные, жёлтой хвоёй прошлогодней покрыты. Словно щей чугунок, что из печи только, на меня опрокинули. Козлом, к шашлыку приговоренным, вскочил. Ртом хлопаю, воздух хватаю с дождём вперемешку. А она и говорит...
...Кто она? Так Катенька, конечно! Кто же ещё то. Её это ноги были. И не только ноги, а вся она. В полном своём обличие и красе. Голая, в чём мать родила. Вся из себя ладная такая. В волосах лилия, на ушах тина зелёная. Смотрит на меня глазищами своими большущими... Ох, и красивые глаза, ох, и красивые. Ну, вот точно как у тебя, Оленька. Васильковые. Ресницы длинные, пушистые, к верху чуть загибаются. Моргнёт такими, что одарит.
Говорит она мне, значит:
- Отвернись, бесстыдник, стесняюсь я.
Встал я бочком, а сам сдержаться не могу, кошусь украдкой. Годков-то мне на тот момент было - с нос гулькин. Дюжина чёртова с хвостиком. Может, и больше конечно, но не в том дело. Нравы тогда были, не чета нонешним. Это сейчас у вас сексы всякие, э-ро-ти-ки, а в моё время и слов-то таких не знали. Муж с женой друг друга без костюмов видели, разве детей когда делали. Да и то на ощупь, в темноте полной.
Как-то раз, кстати, мы с Лёшкой тем же за бабами в бане моющимися подглядывали. Дырочку в краске на окне протёрли и по очерёдке припадали к ней. За этим делом истопник дядька Фёдор нас и изловил. Лёшка-то постарше был, сбежал, а меня за ухо к батьке приволокли. Рассмеялся батька. Ну и учудил ты, говорит, братец. Потом ремень с портов снял, да то место на чём сидят узорами исполосовал. Лупил, да приговаривал весело: любопытство - порок, любопытство - порок. Месяц потом на животе спал... кушал стоя.
Отвлёкся я немного, прощеница прошу.
Кошусь я, значит, на неё, а она вид делает, что не замечает. И говорит вдруг тихо так, еле слышно:
- Уходите. Прознает дед, что на кладбище люди пожаловали, осерчает шибко. Беда случится. Заберёт одного из вас. Помешать ему я не в силах, потому как злой он на меня, не послушает. Предупредить лишь могу.
Тут мандраж отпустил меня вроде. Язык во рту, поначалу от страху онемевший, зашевелился наконец.
- Почему одного только, - спрашиваю, - а не двоих сразу?
Не отвечает покойница. Перекрестился я, луковицы из карманов перед собой вывалил.
Отшатнулась она. Шаг назад сделала.
- Холодно мне, - говорит, - в земле сырой. А здесь ещё холоднее.
В тот же миг, после слов энтих, вдруг зверьки какие-то, мелкие да крикливые, нагрянули. Со всех сторон. Пригляделся я, а то мыши летучие. Туча цельная. Облепили её, как мухи кусок пирога медового. И вот не голая девка уже передо мной, а в платье сером, по бедру разорванном. Точь-в-точь как Ванька-Колотушка описывал. На подол, видно, мышей не хватило. А ор-то от них стоит, что на собрании выборном.
Кладу я крест на себя без перерывов, молитвы всякие разные вспоминаю, а ничего кроме «уйди нечистая с глаз долой» на ум и не приходит.
- Двое ему без надобности, - заявляет вдруг покойница, - всего одного до тыщи не хватает. Затем развела руки в стороны, над землёй взмыла. Голова назад запрокинулась, волосы по ветру развеваются, глазами большущими ввысь уставилась, да завоет как, закричит голосом не своим, на мужской похожим. От крика того жуткого я и проснулся.
Проснуться-то проснулся, а кричать не перестал. Надрываюсь, аж захлёбываюсь. Вскочил, хребтом на сук напоролся, пуще прежнего заголосил. То ли от боли, то ли от темноты, то ли от кошмара. А может, от всего вместе взятого, да на погоду и местность помноженного.
Успокоился, лишь когда Лёшка мне фонарём в морду тыкнул.
- Ты чего, Симка, о-о-ополоумел? – спрашивает, заикаясь.
Я жмурюсь, от света прячусь, с тошнотой накатившей борюсь. Дыхнул поглубже, пузо бурдюком раздул, выдохнул. Хорошее, кстати, средство от рвоты. При людях когда... да и вообще...
Пришёл, значит, в себя немного, да и давай Лёшке, словно школьница мамке, жаловаться-причитать.
- Мочи, - говорю, - нет больше, то да сё, и в сторону обратную. Выдюжу, думал, а вот не могу. Не могу и всё тут. Так и спятить можно. Ты, как хочешь, а я ухожу. Бес с ножом этим. Мне здоровье и разумишко, пусть какое-никакое, важнее железки.
Лёшка палец к губам своим приложил и говорит вполголоса.
- Тише. Развопился тут. Пацаны, коли следят за нами, услыхать могут. Тогда уж точно ты без ножа, я без «велика» останемся. Мы вот что сделаем. Без суеты лишней на другую сторону уйдём. Вряд ли ночью, да ещё в такую погоду, проверять нас придут. В версте отсюда, к реке ближе, у нас с батей землянка вырыта. Ночуем с ним там, когда морошку по августу берём. Вот и отсидимся, а ближе к рассвету, по потёмкам ещё, обратно на кладбище вернёмся. Будто и не уходили. Как тебе план такой?
Ну, что смотрите, молодчики, осуждаете? Правильно и делаете, самому стыдно. Выпью-ка я для очистки совести.
... Ух, крепка, зараза, аж прослезился. Нюрка градус всегда держит. Это вам, японский городовой, не "сака" какая-то, до пят продирает.
... Саке? Нехай саке будет. Хрен редьки не слаще.
Ну, что, решились мы, стало быть, на обман подлый. Вещи здесь, у часовни, побросали, всё равно вертаться. Только фонарь взяли. И пошли уже вроде, как вдруг Лёшка споткнулся обо что-то. Посветил под ноги - крест лежит.
- Вот чёрт, - говорит...
... Да нет, Дашенька, не крест, конечно, говорит. Не знаю, как уж там, у Карла-шарманщика, вышло, но мне деревяшки лишь немые от рождения попадались. Климат, видно, не тот.
Ну да ладно, пошутили и будя.
- Вот чёрт, о нём-то я и забыл, - говорит... Лёшка говорит. - Что делать-то будем?
- Да брось ты его, - отвечаю, - утро мудренее ночи.
- Утром не успеть можем. Сейчас заколотим. Ты его попридержишь, а я бить буду. Не боись, лихо управимся.
Никто кстати не следил за нами. Больно надо. Как гроза только началась, по домам все подались, к теплу поближе. Но мы-то не знали об этом.
Ну, а то, что дальше было…
Сейчас-то реже, конечно, а поначалу после случившегося, чуть ночь тёмная да дождливая (ну, вот как нонешняя), так кошмары потные. От теней прятался, тараканов криком по углам расшугивал.
Взял я, значит, крест тот через рукава брезентовые (ладоней чтобы не занозить), к ближайшей могиле подошёл, присел на корточки, да и воткнул его прямо посерёдке. Помню, спросил ещё Лёшка:
- Чья это, Силантия или Катеньки?
- А откель я знаю. Бей, - ору, грозу перекрикиваю, - пока не передумал.
Подхватил Лёшка топор руками обеими, размахнулся шибче, да и вдарил обухом со всей мочи. Осинка мокрая, хорошо скользит, в земельку рыхлую как в масло вошла.
Так и стоит картинка та у меня перед глазами, в красках. Дождь его поливает, ветер волосы треплет, молния трещит, як новые порты по швам, а он (Лёшка в смысле... кому опять не ясно) в дождевике расхристанном по колу лупит. Бац - второй раз, бац - третий. С придыхом - бац... бац... бац.


Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев