[Старый Ирвин Эллисон]
Пролог
— Колдовство и святость, — сказал Эмброуз, — более чем реальны. И в том, и в другом случае это прежде всего экстаз, выход из обыденной жизни.
Котгрейв слушал с интересом. В этот обветшалый, окруженный старым, запущенным садом дом в северном пригороде Лондона его привел один старый приятель. Здесь в полутемной пыльной комнате корпел над своими книгами мечтательный отшельник Эмброуз.
— Да, — продолжал он, — магия и по сей день живет в душах людей. Я думаю, что те, кто едят сухие корки и запивают их сырой водой, испытывают наслаждение, какое и не снилось самым завзятым эпикурейцам.
— Вы говорите о святых?
— Да, но и о грешниках тоже. Я думаю, что вы разделяете чрезвычайно распространенное заблуждение, оставляя духовный мир только носителям высшего блага, — напротив, носители высшего зла также причастны к нему. Чисто плотский, чувственный человек может быть великим грешником в такой же мере, как и великим святым. Большинство из нас — достаточно нейтральные создания, в которых в равной степени смешаны и переплетены добро и зло. Мы живем наобум, не осознавая значения и внутреннего смысла вещей, и, вследствие этого, добро и зло выражены в нас неявно, а все наши грехи и добродетели посредственны и незначительны.
— Значит, вы полагаете, что великий грешник должен быть аскетом, как и великий святой?
— Великий человек, каков бы он ни был, отвергает несовершенные копии и стремится к совершенным оригиналам. Я ничуть не сомневаюсь, что многие из величайших святых ни разу не совершили «доброго дела» в обычном понимании этого слова. С другой стороны, были и такие, кто дошел до самых глубин порока, не совершив за всю свою жизнь ни одного «дурного поступка».
Он на минуту отлучился из комнаты, и Котгрейв, пребывавший в полном восхищении, поблагодарил своего приятеля за столь многообещающее знакомство.
— Это великий человек! — сказал он. — Я до сих пор никогда не встречал подобного чудака.
Эмброуз принес еще виски и щедро налил обоим гостям. Посылая проклятия всей секте трезвенников, он наполнил свой бокал сельтерской и уже собирался продолжить свой монолог, когда Котгрейв перебил его.
— Знаете что, — сказал он, — я больше так не могу. Ваши парадоксы чересчур чудовищны. Человек может быть великим грешником, не сделав ничего греховного! Ничего себе!
— Вы ошибаетесь, — возразил Эмброуз. — Я не сочиняю парадоксов — а хотелось бы. Я просто сказал, что человек может обожать изысканное вино и не прикасаться к дешевому пиву, вот и все. Согласитесь, что это скорее трюизм, чем парадокс. Мое замечание так удивило вас потому, что вы плохо понимаете, что такое грех. Да, конечно, существует некоторая связь между Грехом с большой буквы и делами, которые принято называть греховными: убийством, воровством, прелюбодеянием и так далее. Но связь эта приблизительно такая же, как между алфавитом и художественной литературой. Мне кажется, что это разделяемое всеми недоразумение возникает в основном оттого, что мы всегда смотрели на этот предмет с социальной точки зрения. Мы думаем, что человек, который творит зло по отношению как к нам лично, так и ко всем окружающим, непременно должен быть очень злым. С общественной точки зрения так оно и есть; но разве вы не видите, что Зло в своей сущности есть нечто сокровенное — страсть, овладевшая отдельной, индивидуально взятой душой? Действительно, обычный убийца, сколь бы отпетым он ни был, ни в коем случае не является грешником в истинном смысле этого слова. Он просто дикий зверь, от которого нам следует избавиться, чтобы спасти свои собственные шеи от его ножа. Я бы скорее причислил его к тиграм, чем к грешникам.
— По-моему, это немного странно.
— Не думаю. Убийца убивает не из положительных, а из отрицательных соображений; ему просто не хватает чего-то такого, что имеется у не-убийц. А настоящее зло, разумеется, полностью положительно — только с обратной, дурной стороны. Можете мне поверить, что грех в собственном смысле слова встречается очень редко; вполне возможно, что грешников гораздо меньше, чем святых. Ну да, ваша точка зрения вполне подходит для практических, общественных целей; мы естественно склоняемся к мысли, что тот, кто нам очень неприятен, и есть великий грешник! Когда вам обчистят карманы, это очень неприятно — и вот мы объявляем вора великим грешником. А на самом деле он попросту неразвитый человек. Конечно, он не может быть святым, но может быть — и часто бывает — бесконечно лучше, чем тысячи и тысячи тех, кто ни разу не нарушил ни единой заповеди. Он порядком вредит нам, я признаю это, и мы правильно делаем, что всякий раз, как поймаем его, сажаем за решетку, но связь между его неприятным, антиобщественным деянием и Злом — слабее некуда.
Было уже очень поздно. Приятелю Котгрейва, приведшему его в этот дом, должно быть, приходилось выслушивать монологи Эмброуза уже не в первый раз, ибо за все время разговора с его лица не сходила вежливо-снисходительная улыбка, но Котгрейв всерьез начинал полагать, что этот «чудак» все больше и больше становится похож на мудреца.
— А знаете, — сказал он, — все это ужасно интересно. Так вы думаете, что мы не понимаем истинной природы зла?
— Да, я думаю, что не понимаем. Мы переоцениваем и в то же самое время недооцениваем его. Мы наблюдаем весьма многочисленные нарушения наших общественных «вторичных» законов, этих совершенно необходимых правил, регламентирующих существование человеческого сообщества, и ужасаемся тому, как распространены «грех» и «зло». На самом деле все это чепуха. Возьмем, к примеру, воровство. Испытываете ли вы реальный ужас при мысли о Робин Гуде, о шотландских катеранах семнадцатого века, о разбойниках или, скажем, о современных основателях фальшивых акционерных обществ? Конечно, нет. Но с другой стороны, мы недооцениваем зло. Мы придаем такое непомерное значение «греховности» тех, кто лезет в наши карманы (или к нашим женам), что совсем забыли, как ужасен настоящий грех.
— Что же такое настоящий грех? — спросил Котгрейв.
— Я думаю, что на ваш вопрос мне следует ответить вопросом. Что бы вы почувствовали, если бы ваша кошка или собака вдруг заговорила с вами человеческим языком? Вас бы охватил ужас. Я в этом уверен. А если бы розы у вас в саду вдруг начали кровоточить, вы бы сошли с ума. А если бы камни на обочине дороге стали пухнуть и расти у вас на глазах, а на гальке, что вы приметили с вечера, поутру распустились бы каменные цветы? Ну вот, эти примеры могут дать вам некоторое представление о том, что такое грех на самом деле.
— Слушайте, — сказал до тех пор молчаливый третий из присутствующих, — вы оба, кажется, завелись надолго. Как хотите, а я пошел домой. Я и так опоздал на трамвай, и теперь придется идти пешком.
После того, как он растворился в раннем туманном утре, подкрашенном бледным светом фонарей, Эмброуз и Котгрейв еще основательнее расположились в своих креслах.
— Вы меня удивляете, — сказал Котгрейв. — Я никогда и не думал о таких вещах. Если это действительно так, то придется весь мир поставить с ног на голову. Так, значит, грех на самом деле состоит…
— …Во взятии небес штурмом, как мне кажется, — закончил Эмброуз. — Я полагаю, что грех — это не что иное, как попытка проникнуть в иную, высшую сферу недозволенным способом. Понятно, что он встречается крайне редко, ибо мало найдется таких людей, кто вообще стремится проникнуть в иные сферы, высшие или низшие, дозволенным или недозволенным способом. Люди, в массе своей, вполне довольны своей жизнью, какой бы она ни была. Поэтому святых мало, а грешников (в истинном смысле этого слова) и того меньше. Что же до гениев, которые иногда бывают и тем и другим вместе, то они тоже встречаются редко. И вообще, стать великим грешником, может быть, гораздо труднее, чем великим святым.
— Значит, в грехе есть что-то глубоко противоестественное? Вы это имеете в виду?
— Вот именно. Достижение святости требует таких же или, по крайней мере, почти таких же огромных усилий; но святость следует путями, которые некогда были естественными. Это попытка вновь обрести экстаз, который был присущ людям до грехопадения. Грех же является попыткой обрести экстаз и знание, которые подобают лишь ангелам, а потому, предпринимая эту попытку, человек в конце концов становится демоном. Я уже говорил, что простой убийца именно поэтому и не является грешником; правда, иногда грешник бывает убийцей. Жиль де Рэ - тому пример. Итак, очевидно, что ни добро, ни зло не свойственны тому общественному, цивилизованному созданию, какое мы называем современным человеком, причем зло несвойственно ему в гораздо большей степени, чем добро. Святой стремится вновь обрести дар, который он утратил; грешник пытается добыть то, что ему никогда не принадлежало. Иными словами, он повторяет грехопадение.
— Я надеюсь, вы не католик? — спросил Котгрейв.
— Нет. Я принадлежу к конгрегации гонимой Англиканской церкви.
— В таком случае, что вы думаете о священных текстах, в которых считается грехом то, что вы склонны рассматривать как простое нарушение правил?
— Но ведь, с другой стороны, в греховный список входит и слово «чародеи», не так ли? Мне кажется, что это ключевое слово. Судите сами: можете ли вы представить хоть на минуту, что лжесвидетельство, спасающее жизнь невинному человеку, является грехом? Нет; отлично, но тогда вам следует признать, что эти слова осуждают не просто лжеца — именно «чародеи» пользуются недостатками, свойственными материальной жизни, как орудиями для достижения своих чрезвычайно порочных целей. И позвольте сказать вам еще вот что: наша интуиция настолько притупилась, и все мы настолько пропитались материализмом, что, вероятно, не признали бы настоящее зло, если бы даже столкнулись с ним лицом к лицу.
— Но разве от самого присутствия злого человека мы не почувствовали бы определенного рода ужаса — вроде того, который, по вашим словам, мы испытали бы при виде кровоточащего розового куста?
— Почувствовали бы, если бы были ближе к природе. Ужас, о котором вы говорите, знаком женщинам и детям — даже животные испытывают его. Но у большинства из нас условности, воспитание и образование ослепили, оглушили и затуманили естественный разум. Конечно, иногда мы можем распознать зло по его ненависти к добру — например, не нужно большой проницательности, чтобы догадаться, какое совершенно неосознанное для авторов влияние навеяли рецензии на Китса в «Блэквуде». Однако подобные манифестации случаются крайне редко, и я подозреваю, что, как правило, иерархов Тофета совсем не замечают, а если и замечают, то принимают за хороших, но заблуждающихся людей.
— Но вы только что употребили слово «неосознанный», говоря о критиках Китса. Разве зло бывает неосознанным?
— Всегда. Ему просто полагается быть таким. В этом отношении, как и во всех прочих, оно подобно святости и гениальности. Это всегда некий подъем, или экстаз, души; необычайная попытка выйти за пределы обыденного. А то, что выходит за пределы обыденного, оставляет позади и категории сознания, ибо наш разум улавливает лишь те явления, которые ему привычны. Уверяю вас, человек может быть невероятно дурным и даже не подозревать об этом. Но я повторяю, что зло — в столь определенном и истинном смысле этого слова — встречается крайне редко. Более того, я полагаю, что оно встречается все реже и реже.
— Я стараюсь следовать за вашей мыслью, — сказал Котгрейв. — Из того, что вы сказали, можно сделать вывод, что истинное зло в корне отличается от того, что мы привычно называем злом?
— Именно так. Без сомнения, между ними существует некая поверхностная аналогия — чисто внешнее сходство, которое позволяет нам вполне оправданно употреблять такие выражения, как «спинка стула» или «ножка стола». Оба эти явления иногда говорят, так сказать, на одном языке. Какой-нибудь грубый шахтер, неотесанный, неразвитый «тигрочеловек», выхлебав пару лишних кружек пива, приходит домой и до смерти избивает свою надоедливую жену, которая неблагоразумно попалась ему под горячую руку. Он убийца. И Жиль де Рец был убийцей. Но разве вы не видите, какая пропасть лежит между ними? В обоих случаях употребляется одно и то же «слово», но с абсолютно разным значением. Нужно быть невероятным простофилей, чтобы спутать эти две вещи. Это все равно, что предположить, будто слова «Джаггернаут» и «аргонавты» имеют общую этимологию. Несомненно, такое же слабое сходство существует между «общественными» грехами и настоящим духовным грехом, причем в иных случаях первые выступают в роли «учителей», ведущих человека ко все более изощренному святотатству — от тени к реальности. Если вы когда-либо имели дело с теологией, вы поймете, о чем я говорю.
— Должен признаться, — заметил Котгрейв, — что я очень мало занимался теологией. По правде говоря, я много раз пытался понять, на каком основании теологи присваивают своей любимой дисциплине титул Науки Наук. Дело в том, что все «теологические» книги, в которые мне доводилось заглядывать, были целиком посвящены либо ничтожным и очевидным вопросам благочестия, либо царям Израиля и Иудеи. А все эти цари меня мало интересуют.
Эмброуз усмехнулся.
— Нам следует постараться избежать теологической дискуссии, — сказал он. — У меня есть ощущение, что вы оказались бы опасным противником. Хотя, может быть, упомянутые вами «даты правления» имеют столько же общего с теологией, сколько гвозди в сапогах нашего шахтера-убийцы — со злом.
— Однако, возвращаясь к предмету нашего разговора, вы полагаете, что грех есть нечто тайное, сокровенное?
— Да. Это адское чудо, так же как святость — чудо небесное. Время от времени грех возносится на такую высоту, что мы совершенно неспособны даже догадаться о его существовании. Он подобен звучанию самых больших труб органа — такому низкому, что наш слух не может его воспринимать. В других случаях он может привести в сумасшедший дом, в третьих — к еще более странному исходу. Но, в любом случае, его никак нельзя смешивать с простым нарушением законов общества. Вспомните, как апостол, говоря о «другой стороне», различает «милосердные» деяния и милосердие. Человек может раздать все свое имущество бедным и все же не быть милосердным и точно так же можно избегать любого преступления, и все же оставаться грешником.
— Ваша точка зрения очень необычна, — сказал Котгрейв, — но я признаюсь, что она мне чем-то привлекательна. Я предполагаю, что из ваших положений логически вытекает заключение, что настоящий грешник вполне может произвести на стороннего наблюдателя впечатление достаточно безобидного создания?
— Конечно — потому что истинное зло не имеет отношения к общественной жизни и общественным законам, разве что нечаянно и случайно. Это потаенная страсть души — или страсть потаенной души, как вам больше нравится. Когда мы случайно замечаем зло и полностью осознаем его значение, оно и в самом деле внушает нам ужас и трепет. Но это чувство значительно отличается от страха и отвращения, с какими мы относимся к обычному преступнику, потому что последние чувства целиком основаны на нашей заботе о своих собственных шкурах и кошельках. Мы ненавидим убийцу, потому что мы не хотим, чтобы убили нас или кого-нибудь из тех, кого мы любим. Так, «с другой стороны», мы чтим святых, но не «любим» их, как любим наших друзей. Можете ли вы убедить себя в том, что вам было бы «приятно» общество Св. Павла? Думаете ли вы, что мы с вами «поладили» бы с сэром Галахадом? Вот и с грешниками так же, как со святыми. Если бы вы встретили очень злого человека, и поняли бы, что он злой, он, без сомнения, внушил бы вам ужас и трепет; но у вас не было бы причин «не любить» его. Напротив, вполне возможно, что если бы вам удалось забыть о его грехе, вы нашли бы общество этого грешника довольно приятным, и немного погодя вам пришлось бы убеждать себя в том, что он ужасен. И, тем не менее, грех ужасен. Что если бы розы и лилии поутру вдруг стали кровоточить, а мебель принялась бы расхаживать по комнате!
— Я рад, что вы вернулись к этому сравнению, — сказал Котгрейв, — потому что я только что хотел спросить у вас, что в человеке может соответствовать этим воображаемым фокусам неодушевленных предметов. Одним словом — что есть грех? Да, я знаю, вы уже дали абстрактное определение, но мне хотелось бы получить конкретный пример.
— Я уже говорил вам, что грех очень редко встречается, — сказал Эмброуз, который, казалось, хотел уклониться от прямого ответа. — Материализм нашей эпохи, который много сделал для уничтожения святости, может быть, еще больше постарался для уничтожения зла. Земля кажется нам такой уютной, что нас не тянет ни к восхождениям, ни к падениям. Сдается мне, что ученому, который решил бы «специализироваться» на Тофете, пришлось бы ограничиться одними антикварными изысканиями. Ни один палеонтолог не покажет вам живого птеродактиля.
— Однако, мне кажется, что вы-то как раз «специализировались», и судя по всему, довели ваши изыскания до наших дней.
— Я вижу, вам в самом деле интересно. Ладно, признаюсь, я немного занимался этим, и, если хотите, могу показать одну вещицу, относящуюся как раз к занимательному предмету нашей с вами беседы.
Эмброуз взял свечу и направился в дальний угол комнаты. Котгрейв увидел, как он открыл стоявшее там старинное бюро, достал из потайного отделения какой-то сверток и вернулся к столу, за которым проистекал разговор.
Развернув бумагу, он извлек из нее зеленый блокнот.
— Только будьте с ним поаккуратнее, — сказал он. — Не бросайте его где попало. Это один из перлов моей коллекции, и мне было бы очень жаль, если бы он вдруг потерялся.
Он погладил выгоревший переплет.
— Я знал девушку, которая это написала, — добавил он. — Ознакомившись с изложенными здесь фактами, вы увидите, как это прекрасно иллюстрирует наш сегодняшний разговор. Там есть и продолжение, но об этом я не хочу говорить.
— Несколько месяцев назад в одном журнале появилась любопытная статья, — продолжал он с видом человека, желающего переменить тему. — Она была написана каким-то врачом — кажется, его звали доктор Корин. Так вот, он рассказывает, что некая леди, наблюдавшая за тем, как ее маленькая дочка играет у окна в гостиной, вдруг увидела, как тяжелая оконная рама падает прямо на пальцы ребенку. Я думаю, что леди упала в обморок, — во всяком случае, когда вызвали врача и он перевязал окровавленные и изувеченные пальцы девочки, его позвали к матери. Она стонала от нестерпимой боли — три ее пальца, соответствующие тем, что были повреждены на руке у ребенка, распухли и покраснели, а позднее, выражаясь медицинским языком, началось гнойное воспаление.
Все это время Эмброуз бережно сжимал в руках зеленую книжечку.
— Ладно, держите, — сказал он наконец, с видимым трудом расставаясь со своим сокровищем.
— Верните, как только прочтете, — добавил он, когда они, пройдя через холл, вышли в старый сад, наполненный слабым ароматом белых лилий.
Когда Котгрейв отправился в путь, на востоке уже разгоралась широкая красная полоса, и с возвышенности, на которой он находился, перед ним открылась величественная панорама спящего Лондона.
Зелёный блокнот
Сафьяновый переплет книжечки поблек и выгорел, но при ЭТОМ был чистым, непорванным и неистертым. Книжка выглядела так, словно ее купили этак лет семьдесят-восемьдесят тому назад во время очередного выезда в Лондон, а потом засунули куда-нибудь с глаз долой да и позабыли о ней навсегда. Она распространяла древний тонкий аромат, какой иногда сопровождает старую мебель, которой уже лет сто или даже больше. Форзацы были украшены причудливыми цветными узорами и стершейся позолотой. С виду книжечка была небольшой, но ввиду почти нематериальной тонкости бумаги содержала изрядное количество страниц, каждая из которых была исписана мелким, убористым и весьма неровным почерком.
«Я нашла эту книжку (так начиналась рукопись) в ящике старого комода, который стоит на лестнице. День был очень дождливый, и я не могла пойти гулять, а потому после обеда взяла свечку и стала рыться в комоде. Почти все ящики были набиты старыми платьями, но один из маленьких ящичков оказался пустым — лишь на самом дне его лежала эта книжечка. Я давно хотела такую книжку, и я взяла ее, чтобы писать в ней про все-все. Теперь в ней полно всяких тайн. У меня много других книжек, куда я записываю мои тайны, и все они спрятаны в надежном месте. Сюда я тоже запишу многие из моих старых тайн, и еще несколько новых. Но некоторые я совсем не буду записывать. Мне нельзя писать настоящие названия дней и месяцев, которые я узнала в прошлом году. Нельзя также упоминать о том, как писать буквы Акло, говорить на языке Чиан, рисовать большие прекрасные Круги, играть в Игры Мао и, уж конечно, петь главные песни. Я могу написать обо всем этом вообще, но только не о том, как это делать. На то есть особые причины. И еще мне нельзя говорить, кто такие Нимфы, и Долы, и Джило, и что значит «вулас». Все это самые тайные тайны, и я счастлива, когда вспоминаю, кто они такие на самом деле и как много чудесных языков я знаю. Но есть и такие вещи, которые я называю самыми тайными тайнами из всех тайных тайн и о которых я даже думать не смею, пока не останусь совсем одна, и тогда я закрываю глаза, кладу на них ладони, шепчу слово, и приходит Алала. Я делаю это только по ночам у себя в комнате, или в некоторых лесных местах, которые я знаю, но мне нельзя их описывать, потому что это тайные места. И потом еще есть Церемонии, которые вообще все очень важные, но некоторые — важнее и прекраснее остальных. Есть Белые Церемонии, Зеленые Церемонии и Алые Церемонии. Алые Церемонии лучше всех, но по-настоящему их можно устраивать только в одном месте, хотя в них можно очень славно поиграть в каких угодно местах, но не по-настоящему. А кроме того, есть всякие танцы, и есть Комедия, и я иногда проделывала Комедию на глазах у всех, но никто в этом ничего не понял. Я была очень маленькая, когда впервые узнала об этих вещах.
Я помню, что, когда я была очень маленькая и мама была жива, я помнила о чем-то, что было со мной до того, да только все это смешалось у меня в голове. Однако, когда мне было лет пять или шесть, я не раз слышала, что говорили обо мне, когда думали, что я не слушаю. Говорили, что за год-два до того я была очень странной, и что няня просила мою маму прийти послушать, как я говорю сама с собой, и что я произносила такие слова, которых никто не мог понять. Я говорила на языке Ксу, но сейчас я могу припомнить лишь очень немного слов, да еще маленькие белые лица, которые часто глядели на меня, когда я лежала в кроватке. Они часто говорили со мной, и я выучилась их языку. Я говорила с ними на этом языке о каком-то огромном белом месте, где они жили, и где деревья и трава были белые, и были белые холмы высотой до луны, и дул холодный белый ветер. Это место мне потом часто снилось, но лица пропали, когда я была еще совсем маленькой. Но когда мне исполнилось что-то около пяти, со мной случилось удивительное происшествие. Няня несла меня на плечах; вокруг было желтое пшеничное поле, и мы шли по этому полю, и было очень жарко. Потом мы шли по лесной тропинке, и нас догнал какой-то высокий человек и шел вместе с нами, пока мы не попали в одно место, где был глубокий пруд, и место это было очень темным и мрачным. Няня посадила меня на мягкий мох под деревом и сказала: «Теперь она до пруда не доберется». И они оставили меня там, и я сидела тихо-тихо и смотрела на пруд, и вот из воды и из леса навстречу друг другу вышли удивительные белые люди, и они стали играть, танцевать и петь. Они были кремово-белого цвета, совсем как древняя статуэтка слоновой кости, что у нас в гостиной. Их было двое, он и она. Она была прекрасной леди с добрыми темными глазами и серьезным лицом, и она все время странно и печально улыбалась мужчине, а тот смеялся и гонялся за ней. Они все играли и играли, все танцевали и танцевали вокруг пруда, напевая что-то, пока я не заснула. Когда няня вернулась и разбудила меня, она была немножко похожа на ту леди, и потому я ей рассказала об этом, и спросила, почему она так странно выглядит. Сперва она ахнула, как будто очень испугалась, и вся побледнела. Она посадила меня на траву и долго смотрела мне в глаза, и я видела, что она вся дрожит. Потом она сказала, что все это мне приснилось, но я-то знала, что не спала. Еще потом она заставила меня пообещать, что я никому не скажу об этом, а если скажу, то меня бросят в черную яму. Но я совсем не испугалась, а няня испугалась изрядно. Я никогда не забывала об этом, потому когда вокруг никого не было и стояла тишина, я закрывала глаза и снова видела их, расплывчато и как бы издалека. Они были очень красивые; и мне вспоминались обрывки песни, которую они пели, но спеть ее я не могла.
Когда мне было тринадцать, даже почти четырнадцать лет, я испытала совершенно невероятное приключение — такое странное, что день, когда оно случилось, с тех пор всегда называется Белым днем. Мама умерла больше чем за год до того. По утрам я занималась, а после обеда меня отпускали гулять. В тот день я пошла по незнакомой дороге, и ручеек привел меня в незнакомое место, только по пути я порвала себе платье, пробираясь в некоторых трудных местах, где надо было идти через густые заросли кустарника, и под низкими ветками деревьев, и через колючие кусты на холмах, и через темные леса, полные стелющихся колючек. И это был долгий, очень долгий путь. Казалось, я иду уже целую вечность, а потом мне пришлось еще лезть по чему-то вроде тоннеля. Наверное, раньше там тек ручей, но он пересох, и дно было каменистое, а наверху переплелись кусты, и потому было почти совсем темно. Я все шла и шла по этому темному тоннелю; путь был долгий, очень долгий.
И вот я вышла к холму, которого раньше никогда не видела. Я очутилась в унылой чаще кустарника, полной черных сплетшихся сучьев, которые царапали меня, когда я пробиралась сквозь заросли, и я плакала от боли, потому что на мне живого места не было. А потом я почувствовала, что поднимаюсь, и долго шла все вверх и вверх, пока наконец кусты не кончились и я не вышла на большой пустынный склон холма, где посреди травы лежали уродливые серые камни, из-под которых выбивались чахлые, скрюченные, похожие на змей деревца. И я стала подниматься к вершине холма, долго-долго. Я раньше никогда не видела таких больших и уродливых камней: некоторые выступали из земли, а другие выглядели так, словно их недавно прикатили туда, где они были, и все они простирались на сколько хватало глаз, далеко-далеко. Я посмотрела поверх камней и увидела все это место целиком, и было оно очень странное.
Стояла зима, и с холмов, что стояли вокруг, свешивались страшные черные леса, и это было похоже на комнату, увешанную черными занавесями. А у деревьев были такие очертания, каких я раньше и представить не могла. Мне стало страшно. За лесами были еще холмы, стоявшие гигантским кольцом, но я их раньше никогда не видела; все казалось черным и заляпанным вуром. Кругом было тихо и молчаливо, а небо было тяжелым, серым и унылым, как отвратительный вурский свод в Глубоком Дендо. Я углубилась в эти страшные скалы. Им было несть числа. Некоторые были похожи на ужасно оскалившихся людей; у них были такие лица, словно они собирались выскочить из камня, броситься на меня и утащить с собой в скалу, чтобы я осталась там навсегда. Другие скалы были похожи на зверей — ужасных зверей, присевших перед прыжком и высунувших языки, третьи — на слова, которые я не могла произнести, а четвертые — на мертвецов, лежащих в траве. Как я ни боялась их, я все же шла между ними, и мое сердце было полно злыми песнями, которые они мне напевали. Мне хотелось строить гримасы и корчиться, как они. Я шла долго-долго, и наконец камни стали нравиться мне, и я перестала их бояться. Я пела песни, которые вертелись у меня в голове; песни, полные слов, которые нельзя ни произносить, ни писать. Еще я строила гримасы, подражая камням с лицами, и корчилась, подражая тем, что корчились, и ложилась на землю, подражая тем, что лежали мертвые, и даже подошла к одному оскалившемуся камню и обняла его. И вот я все шла и шла между скал, пока наконец не вышла к круглому кургану, стоявшему посередине. Он был выше обычного кургана, высотой почти с наш дом, и при этом был похож на огромную чашу, опрокинутую вверх дном — такую ровную, круглую и зеленую — а наверху стоял большой камень, похожий на столб.
Я стала карабкаться вверх, но склон был такой крутой, что мне пришлось остановиться, а то бы я скатилась вниз, ударилась о камни у подножия и, может быть, разбилась бы насмерть. Но я хотела забраться на самый верх большого кургана, а потому легла на живот, уцепилась за траву и стала понемногу подтягиваться, пока не оказалась на гребне. Потом я села на камень посередине и огляделась. Мне показалось, что я шла долго-долго, и ушла за сотню миль от дома, и попала в другую страну, или в одно из тех удивительных мест, о которых читала в «Арабских ночах», или уплыла за море, далеко-далеко, и нашла другой мир, которого раньше никто не видел и о котором раньше никто не слышал, или будто я каким-то образом улетела на небо и попала на одну из звезд, о которых читала, что там все мертвое, и нет воздуха, и ветер не дует. Я сидела на камне и смотрела вверх, вниз и во все стороны. Я сидела, словно на башне посреди огромного пустого города, потому что вокруг не было ничего, кроме серых камней. Отсюда я не могла различить их очертаний, но видела, что они тянутся далеко-далеко. Я глядела на них, и мне казалось, что они расставлены группами, образуя рисунки и узоры.
Я знала, что это невозможно, так как сама видела, что многие из них выступают из земли и соединены со скалой. Поэтому я присмотрелась внимательнее, но по-прежнему видела только расходящиеся круги, пирамиды, купола и шпили, но теперь мне казалось, что все они смыкаются вокруг того места, где я сидела, и чем дольше я смотрела, тем отчетливее видела гигантские круги камней, которые все увеличивались и увеличивались. Наверное, я смотрела слишком долго, потому что мне стало казаться, будто они все движутся и крутятся, как гигантское колесо, и я сижу в середине и кручусь вместе с ними. У меня закружилась голова, все стало туманным и расплывчатым, в глазах замелькали голубые огоньки, и мне почудилось, что камни подпрыгивают, приплясывают и корчатся, кружась, кружась, кружась в хороводе. Я опять испугалась, громко закричала, спрыгнула с камня, на котором сидела, и бросилась на землю. Когда я поднялась, то с радостью увидела, что камни остановились, и тогда я села на землю, съехала с кургана и пошла дальше. На ходу я приплясывала, стараясь подражать танцующим камням, и была очень рада, что у меня хорошо получается. Я танцевала и танцевала, и напевала странные песни, которые сами приходили мне в голову. Наконец я спустилась с этого огромного пологого холма, и камни сразу же кончились, а дорога снова повела в лощину, поросшую кустарником. Эта лощина была такая же неприятная, как и та, через которую я прошла, поднимаясь на холм, но я не обратила на это внимания, потому что была очень рада, что видела эти необыкновенные камни и теперь могла подражать им. Я спускалась вниз, продираясь сквозь кусты, и высокая крапива кусала мне ноги и обжигала меня, но я и на это не обращала внимания, а когда сучья и шипы кололи меня, я только смеялась и пела. Потом я выбралась из кустов в скрытую лощину, такое укромное местечко, похожее на темную улочку, по которой никто никогда не ходит, потому что она очень узкая и глубокая, а вокруг нее рос густой лес. Склоны были крутые, сверху нависали деревья, а папоротники там всю зиму оставались зелеными, хотя на холме они были засохшие и бурые, и от них шел густой пряный запах, похожий на еловый. По лощине бежал ручеек — такой маленький, что я легко могла его перешагнуть. Я стала пить, черпая воду горстью, и вкус у нее был как у светлого, золотистого вина, и она искрилась и бурлила, пробегая по красивым красным, желтым и зеленым камушкам, и потому казалась живой и разноцветной.
Я пила и пила ее, и все не могла напиться, так что мне пришлось лечь, наклонить голову и пить прямо из ручья. Так было еще вкуснее, да к тому же маленькие волны подбегали к моим губам и целовали меня. Я смеялась и снова пила, воображая, что в этом ручье живет нимфа, вроде той, что есть у нас дома на старой картинке, и что это она-то и целовала меня. Поэтому я наклонилась еще ниже, опустила губы в воду и прошептала нимфе, что приду еще. Я была уверена, что это не обычная вода, и когда наконец встала и пошла дальше, я была очень счастлива. Я снова танцевала и все шла и шла вверх по лощине, под нависающими кручами. И когда я вышла наверх, передо мною встал откос, высокий и крутой, как стена, и больше там ничего не было, кроме стены и неба. Я подумала, что нашла конец мира, потому что это выглядело так, словно за стеной вообще ничего не могло быть, кроме королевства Вура, куда уходят погасший свет и высохшая под солнцем вода. Я стала думать о том долгом, очень долгом пути, которым прошла: о том, как я нашла ручеек и пошла вдоль него — и все шла и шла, проходя сквозь заросли и колючие кусты, и темные леса, полные стелющихся колючек; и как потом пробиралась по тоннелю под деревьями, и сквозь заросли кустарника, и смотрела на все эти серые скалы, и сидела в середине каменной чаши, а скалы кружились вокруг меня; как снова шла мимо серых камней, и спустилась с холма по колючим кустам, и поднялась по темной лощине. Это был долгий, очень долгий путь. Я подумала о том, как мне добраться домой, и смогу ли я когда-нибудь найти дорогу, и существует ли мой дом вообще, или он и все, кто в нем был, превратились в серые камни, как в «Арабских ночах». Я сидела на траве и думала, что мне теперь делать. Я устала, и ноги у меня горели от долгой ходьбы.
Оглянувшись вокруг, я увидела чудесное озерцо у самой стены. Вся земля вокруг него была покрыта ярко-зеленым влажным мхом; это был самый странный мох на свете: он был похож то на маленькие папоротники, то на пальмы, то на елочки. Он был зеленый как изумруд, а капельки воды лежали на нем, как алмазы. И посреди мха был большой водоем, глубокий, сверкающий, очень красивый — и такой чистый, казалось, что можно дотянуться до красного песочка на дне, но на самом деле там было очень глубоко. Я стояла возле него, и смотрелась в воду, как в зеркало. На дне озерца, посередине, красные песчинки все время шевелились, и я видела, как бурлит вода, но на поверхности она была совершенно гладкая и стояла вровень с краями. Это был довольно большой водоем, и в этом сияющем, мерцающем мху он выглядел как огромный бриллиант среди зеленых изумрудов. Ноги у меня были такие горячие и усталые, что я сняла ботинки и чулки и опустила ноги в воду. Вода была ласковая и холодная, и когда я встала, моя усталость прошла, и я почувствовала, что мне нужно идти дальше, все вперед и вперед, чтобы увидеть, что там за стеной.
Я очень медленно стала подниматься по стене, и когда выбралась наверх, то очутилась в самом странном месте, какое мне только приходилось видеть, даже более странном, чем холм серых камней. Оно выглядело так, словно великаньи дети поиграли там в песочек, потому что кругом были сплошные холмы, впадины, замки и стены, сделанные из земли и поросшие травой. Там были два кургана, похожие на большие ульи, круглые и мрачные, и глубокие ямы, и круто вздымавшаяся вверх стена, похожая на ту, что я однажды видела у моря (там на ней еще были большие пушки и солдаты). Я чуть не упала в одну из круглых ям, что совершенно неожиданно разверзлась у меня под ногами, быстро сбежала вниз, остановилась на дне и посмотрела наверх. Все было странным и мрачным. Наверху было только серое, тяжелое небо да стенки ямы — все остальное исчезло, и теперь во всем мире не осталось ничего, кроме этой ямы. Я подумала, что когда в глухую полночь луна освещает ее дно и наверху стенает ветер, она, наверное, полна злых духов, движущихся теней и бледных призраков. Яма была странной, мрачной и пустынной, как заброшенный храм мертвых языческих богов. Это напомнило мне сказку, которую мне рассказала няня, когда я была совсем маленькой, — та самая няня, которая взяла меня в таинственный лес, где я увидала прекрасных белых людей.
Я вспомнила, как однажды зимним вечером, когда ветер хлестал ветвями деревьев по стенам дома, и плакал, и стенал в трубе детской, няня рассказала мне вот такую историю. В одном месте, сказала она, была глубокая яма, вроде той, в которой я стояла, и все боялись спускаться в нее, и даже близко не подходили — такое это было нехорошее место. Но однажды одна бедная девушка сказала, что спустится в эту яму. Все принялись отговаривать ее, но она все-таки пошла и спустилась в яму, а когда вернулась, то весело смеялась и повторяла, что там ничего нет, кроме зеленой травки и красненьких камушков, а также беленьких камушков и желтеньких цветочков. Вскоре люди увидели на ней великолепные изумрудные сережки и спрашивали ее, где она их взяла, ведь они с матерью были очень бедные. А она смеялась и отвечала, что сережки эти вовсе не из изумрудов, а из обыкновенной зеленой травки. Потом однажды у нее на груди появился самый алый рубин, какой только можно себе представить, и был он величиной с куриное яйцо, а горел и сверкал, как раскаленный уголь в печи. И ее спрашивали, где она взяла его, ведь они с матерью были очень бедные. А она смеялась и отвечала, что это никакой не рубин, а попросту красненький камушек. Потом однажды у нее на шее появилось самое расчудесное ожерелье, о каком только было можно подумать, — гораздо лучше самых лучших ожерельев королевы, и было оно сделано из больших сверкающих алмазов, и были их сотни, и они сияли, как звезды летней ночью. И ее спрашивали, где она взяла их, ведь они с матерью были очень бедные. Но она все так же смеялась и отвечала, что это вовсе не алмазы, а пустяшные беленькие камушки. И вот однажды, рассказывала няня, она явилась ко двору, и на голове у нее была корона из чистейшего золота, так рассказывала мне няня, и она сияла, как солнце, и была гораздо роскошнее, чем корона самого короля. В ушах у нее были изумруды, на груди — огромный рубин вместо брошки, а на шее сверкало большое алмазное ожерелье. И король с королевой, подумав, что это какая-нибудь знатная принцесса из дальних краев, встали со своих тронов и вышли ей навстречу, чтобы приветствовать ее. Но кто-то сказал королю с королевой, что на самом деле она очень бедна. И король спросил у нее: раз они с матерью такие бедные, то почему на ней золотая корона и где она взяла ее?
А она рассмеялась и ответила, что это никакая не золотая корона, а просто венок из желтеньких цветочков. И король подумал, что это очень странно, и велел ей остаться при дворе, чтобы посмотреть, что будет дальше. А она была очень хорошенькая, и все говорили, что глаза ее зеленее изумрудов, губы — краснее рубина, лицо — светлее светлых алмазов, а волосы — ярче золотой короны. И королевский сын сказал, что хочет жениться на ней, и король разрешил ему. И епископ обвенчал их, и был большой пир, а потом королевич пошел в комнату своей жены. Но когда он открыл дверь, то увидал, что перед ним стоит высокий черный человек с ужасным лицом, и в тот момент чей-то голос произнес:
— Куда торопишься? Постой! Она обвенчана со мной.
И королевич упал на пол в судорогах. Люди попытались войти в комнату, но не смогли, и тогда стали ломать дверь топорами, но дерево сделалось твердым, как железо, и в конце концов все в страхе бросились прочь, потому что из комнаты доносились ужасные вопли, хохот, визг и плач. Но на следующий день они вошли туда, и увидели, что в комнате ничего нет, кроме густого черного дыма — черный человек пришел и утащил ее. А на краю постели были два пучка сухой травы, красный камень, несколько белых камушков и увядший венок из желтых цветочков.
продолжение следует
Автор - #АртурМейчен
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев