Прототипы капитана Татаринова тоже широко известны — это русские полярники Брусилов, Седов и Русанов; в первую очередь, конечно, Седов, хотя в экспедиции Татаринова легко узнаются все три несчастных полярных плаванья 1914 года. Седову повезло — о его смерти хоть что-то известно (хотя живучей оказалась альтернативная версия — о том, что спутники его не похоронили, а подкармливали его трупом собак). Что случилось с Брусиловым и Русановым, как они умерли — вообще никто никогда не расскажет. <...> Все три полярные экспедиции, в особенности седовская, прошедшая до полюса едва десятую часть пути — порядка 200 км из 2000, были подготовлены очень плохо: солонина гнилая, снаряжение не укомплектовано, многое делалось в последний момент, а полюс не прощает ненужного риска. Тут мало «бороться и искать, найти и не сдаваться» — каковой девиз Каверин почерпнул у лорда Теннисона «Улисс». Рискнем дать в своем переводе:
Хоть мы теперь не в силе прежних дней,
Не те, что сотрясали небеса
И землю, — все равно мы те, что есть:
Геройский дух, ослабленный судьбой,
Но с прежней силой рвущийся искать,
Найти, не примиряться ни на чем.
Каверин знал, конечно, эти стихи — и цитировал их не столько от имени полярных капитанов, сколько от лица «серапионов», едва ли не самой перспективной группировки в русской прозе начала двадцатых; этому братству он был верен, и его роман написан по серапионовским лекалам.
Он именно не сдался, что и манифестирует эта приключенческая книга: девиз автора — явно «Вперед, на Запад», сформулированный вождем группы Лунцем, и от Лунца, перед которым Каверин преклонялся до конца дней, взята ориентация на крепкую фабулу, возрастающую сюжетную динамику, роковые тайны и прочие крючки, цепляющие читательское внимание. <...>
Всех «серапионов» роднил интерес к дальним странствиям и заграничной экзотике — даже у Федина он в европейских романах прочитывается. Советская власть страшно ошиблась, не разглядев в Гумилеве, со всем его рыцарством, офицерством и религиозностью, своего прямого союзника, но не в идеологическом, а в психологическом смысле: это была все-таки власть, рассчитанная не на тупых садистов, мелких завистников и патентованных доносчиков, а потенциальное — хотя бы в замысле — царство романтиков, покорителей таинственных пространств.
Истинных рыцарей новой власти — не карьеристов, конечно! — манила возможность в голодной, никак еще не обустроенной стране устраивать грандиозные экспедиции. Иногда горные — почему Блюмкина и отправили с Рерихом в Гималаи: геополитика тут была вторична, насолить «англичанке» не главное, а главное — подняться туда, где никто не был! Иногда таежные, как знаменитая экспедиция Леонида Кулика к месту падения Тунгусского метеорита. Иногда полярные, как плаванья Шмидта или полеты сталинских соколов.
Царская власть толком не умела распорядиться собственной территорией, освоение ее двигалось усилиями авантюристов, убегавших подальше от центра, да отважных и не слишком практичных энтузиастов. СССР взялся за дело всерьез: страну предстояло открыть заново, и полярная романтика была неотъемлемой частью советской пропаганды, построенной, кстати, вовсе не только на человеконенавистничестве либо изоляционизме. Жажда новизны, пафос странствий — всего этого было хоть отбавляй, и это было хорошо. <...>
Почему Арктика, полярные области, жюльверновские мечты, мода на капитана Гаттераса, запечатленная А. Н. Толстым, и на переводные брошюры об экзотических путешествиях? Разумеется, не только потому, что советская власть жаждала распространяться: наличествовали еще как минимум две причины.
Эта власть была экстремальна, во-первых, и природна, во-вторых.
Обратите внимание, что ареной действия главных книг тридцатых — до террора — были именно опасные края, границы человеческого обитания: Луговской написал «Большевиков пустыни и весны», Платонов — «Джан», Ясенский — «Человек меняет кожу», Каверин — «Капитанов», Маршак — «Ледяной остров», и бесспорным хитом библиотек стал полярный дневник Кренкеля. Все происходит на краю бездны, а то и в самой бездне: подлинные герои революции были открывателями — новый, небывалый способ государственного устройства, необжитые территории, новые отношения! Это экстрим; а природность — и постоянный, острый интерес к природе, ее тайнам и вызовам — воплотилась в книгах геолога Обручева, минералога Ферсмана, геодезиста Федосеева, журналиста Платова, чья «Страна семи трав» нескольким читательским поколениям внушила тоску по таинственному Северу, по загадочной гористой Бырранге, о которой и теперь мало что известно.
Советская власть была амбивалентна и бесчеловечна, как природа, и так же безжалостна к собственному прошлому; она соответствовала природе, не сентиментальничала с ней и потому побеждала. У них наблюдалась своего рода симфония.
Подлинные советские герои — геолог, палеонтолог, полярный летчик: в них есть тот же холод, упрямство, жестокость, красота и сила, что и в открываемых и покоряемых ими пространствах. <...>
В романе присутствует и то, что вслух тогда не называлось: прямого указания на репрессии нет, но есть иррациональная сила, которая встает на пути героев. Это сила клеветы, запрета, недоверия... <...>
«Два капитана» напоминают мне советскую куртку полярного летчика — грубо сшитую, красивую, по- своему элегантную, в другое время невозможную. Надежная вещь.
Создал ее человек, который именно умел делать надежные вещи, потому что литературному мастерству его учили Шкловский, Замятин, старший товарищ Зощенко, а фундаментальное образование в нескольких областях он получил сам.
Настоящая фамилия Каверина — Зильбер, псевдоним он взял в честь пушкинского друга, члена Союза благоденствия Петра Каверина, более известного как бретер, нежели как интеллектуал. <...>
Вся семья была талантлива: старший брат Каверина Лев Зильбер — биолог, которому только смерть помешала получить Нобелевскую премию по медицине; его догадка о вирусной природе рака, сформулированная в статье 1944 года, которую он чудом с помощью брата сумел передать на волю, сегодня считается одной из самых перспективных. Он был оклеветан, трижды арестовывался, в заключении получил патент на добычу спирта из ягеля; Сталин извинился перед ним за аресты — «Ошиблись, бывает» — и распорядился создать институт вирусологии, который Зильбер возглавил в 1945 году.
Первая жена Льва Зильбера, Зинаида Ермольева, многое сделавшая для его освобождения, в 1943 году создала пенициллин и стала прототипом Тани из «Открытой книги»: Каверин с помощью брата и его жены основательно изучил историю открытия антибиотиков и рассказал о ней увлекательно, в лучших традициях научного детектива. Мало кто умел, как он, увлечь читателя научным поиском: сказался собственный его азарт ученого — как-никак филологию он изучал в Петербургском университете, начал с арабистики, затем перешел на историю русской литературы и посвятил замечательную книгу судьбе и карьере востоковеда и сатирика Осипа Сенковского, более известного под псевдонимом барон Брамбеус.
Младший брат Каверина прославился как композитор-песенник под фамилией Ручьев. Его жена, Катерина Ивановна, златовласая ленинградская красавица, после полугодового бурного романа ушла от него к Шварцу — другу Каверина; именно Шварц оставил в своей «Телефонной книжке» один из самых доброжелательных и проникновенных портретов Каверина, где подчеркивается именно его прямота, порядочность, надежность — и не самый крупный, но подлинный литературный талант, из которого он сумел сделать, пожалуй, больше, чем большинство «серапионов».
Младшая сестра Каверина была замужем за Юрием Тыняновым, одноклассником Льва Зильбера по псковской гимназии; Каверин всю жизнь смотрел на Тынянова снизу вверх, слушал его с открытым ртом, и если бы не тыняновское присутствие — кто знает, как сложилась бы судьба Каверина-прозаика! Тынянов воспитал его вкус, стиль, научил лаконизму, внушил мысль о безусловной важности цеховой дисциплины и верности юношескому кружку. <...>
Брак Тынянова с сестрой Каверина был не особенно удачен, а вот Каверин, женившись на младшей сестре Тынянова, всю жизнь был счастлив, семья была образцовая, спаянная и творческая.
Иногда Каверин казался старшим товарищам «первым учеником», и Зощенко даже говорил ему: «Нельзя лезть в литературу, толкаясь локтями»; иногда его считали беллетристом, поскольку умение писать увлекательно в России никогда не приветствовалось. Его «Конец хазы» — одну из самых точных хроник перерождения социальной революции в криминальную — не ругал, кажется, только ленивый, да еще Мандельштам, сразу назвавший автора настоящим мастером. <...>
На рубеже двадцатых и тридцатых Каверин написал несколько слабых вещей, пытаясь одновременно и себя не предать, и канонам эпохи угодить; оттого в них много стилистических вычур, маскирующих пустоты и недоговоренности. Его роман «Скандалист», где под именем Некрылова выведен Шкловский, тоже кажется мне полуудачей; и все-таки там было много настоящего, особенно когда речь заходит о питерском студенчестве этой поры, о людях, заставляющих себя искусственно радоваться, но живущих — выживающих — с нескрываемым и непобедимым душевным надломом. <...>
Каверин начинал с гротескных сказок, они ему и удавались лучше всего, но на долгих сорок лет вынужден был уйти в соцреализм, который тоже пытался насытить сказками и романтикой; возвращение к себе — и настоящее раскрепощение действительно большого таланта — случилось в благословенные шестидесятые.
Тут-то он написал все, за что его будут помнить и через сто, и через двести лет, когда от «Двух капитанов», боюсь, останется только памятник в Пскове. А может, и их запомнят, кто знает. Но главной его заслугой перед русским читателем будут роман «Двойной портрет», гениальные сказки шестидесятых-семидесятых — хроники города Немухина с их бытовым волшебством, летающими мальчиками, девочками-снегурочками и лирическими кузнецами, и несколько совсем небольших повестей: «Косой дождь», «Верлиока», «Летящий почерк». Вот «Почерк» — самая большая его литературная удача.
Там, в общем, классическая история любви — подростковой, счастливой, чрезвычайно гармоничной, когда вдруг выясняется, что «душами можно меняться, как подарками». Там сильное описание именно физической стороны любви, которой Каверин никогда прежде не касался. Там замечательные сны. И на фоне этой счастливой любви — трагическая история Платона Платоновича, который видел свою Люси Сюрвиль две недели и всю остальную жизнь, потому что не прекращал с ней заочного диалога. Все его считали безумцем. И на фоне любви деда, то есть этого самого Платона, любовь внука, то есть Димы, начинает вдруг казаться уже не счастливой, а глупой, даже, пожалуй, примитивной. Хотя и принципы этого молодого героя по-своему понятны и прекрасны — никогда не врать, например. Но это все принципы, а не то божественное вещество фантазии, счастья, несчастья, поэзии, которое есть у деда.
И когда дед говорит Диме: «Бойся счастья, счастье спрямляет жизнь», — это кажется мне самой точной фразой во всей советской литературе восьмидесятых, единственным завещанием Каверина.
Я всегда буду любить его «Летающего мальчика» или замечательную сказку «Много хороших людей и один завистник» — и в числе многих прелестных и поэтичных советских сказок, мне всегда будет казаться шедевром настоящая поэма в прозе «Легкие шаги», про современную Снегурочку. Это такой петербургский — ленинградский — ответ на бунинское «Легкое дыхание», и он, честное слово, не хуже.
Ну и вообще поздний Каверин — острый, лапидарный, позволивший себе все договорить до конца и о травле Зощенко, и о запрете на самое имя Лунца, — поражает молодостью и силой слога, тем отличным состоянием, в котором он сохранил и душу, и стиль, и прочие рабочие инструменты писателя. Все-таки писателю нужна чистая совесть. Не зря они с Катаевым терпеть друг друга не могли: Катаев тоже в поздние годы писал шедевры один за другим, но такого ощущения чистоты и силы они не оставляют.
Прав был Давид Самойлов: у Катаева в душе словно мышь сдохла, и это чувствуется даже на лучших его страницах. А Каверин оставался создателем изумительно чистых, радужных, арктически свежих миров — и от его поздних повестей, и, скажем, от «Двойного портрета» такое же чувство, как от этого светлого, золотистого, облачного и все-таки ясного заката, который сейчас за моим окном: арки неведомого города вижу я в этих облаках, паруса неведомого порта, и прохладный, свежий ветер больших пространств, ветер Петербурга, ветер начала лета долетает до меня. <...>
/Дилетант, июнь 2015
https://ru-bykov.livejournal.com/2136056.html
Нет комментариев