Выбрать в преемники сына Алексея государь не решился. Ведь пришлось бы оторвать мальчика от матери, оставить которую при новом царе никто бы не позволил. Иначе она бы правила через сына так же, как до этого через мужа, и в чем бы вообще был смысл затевать все это?…
Дальше – опять рассказывает Шульгин: «К этому мы не были готовы. Кажется, А. И. пробовал представить некоторые возражения. Кажется, я просил четверть часа – посоветоваться с Гучковым. Но это почему-то не вышло. И мы согласились, если это можно назвать согласием, тут же. Но за это время сколько мыслей пронеслось, обгоняя одна другую…
Во-первых, как мы могли не согласиться? Мы приехали сказать царю мнение Комитета Государственной Думы. Это мнение совпало с решением его собственным. А если бы не совпало? Что мы могли бы сделать? Мы уехали бы обратно, если бы нас отпустили. Ибо мы ведь не вступали на путь «тайного насилия», которое практиковалось в XVIII веке и в начале Х1Х-го. Решение царя совпало в главном, но разошлось в частностях. Алексей или Михаил перед основным фактом – отречением – все же была частность. Кроме того, каждый миг был дорог. И не только потому, что по шоссе движутся вооруженные грузовики, которых мы достаточно насмотрелись в Петрограде, и знали, что это такое, и которые генерал Рузский приказал остановить (но остановят ли?). И тогда что они сделают, эти вооруженные грузовики, движущиеся по всем дорогам? Наверное, и в Царское Село летят – проклятые. И сделались у меня: «Мальчики кровавые в глазах». И при этом с каждой минутой революционный сброд в Петрограде становится наглее, и, следовательно, требования его будут расти. Может быть, сейчас еще можно спасти монархию, но надо думать и о том, чтобы спасти хотя бы жизнь членам династии.
Все это, перебивая одно другое, пронеслось, как бывает в такие минуты. Как будто не я думал, а кто-то другой за меня, более быстро соображающий. И мы «согласились». Государь встал. Все поднялись. Гучков передал государю «набросок». Государь взял его и вышел. Через некоторое время государь вошел снова. Он протянул Гучкову бумагу: «Вот текст». Это были две или три четвертушки – такие, какие, очевидно, употреблялись в Ставке для телеграфных бланков. Но текст был написан на пишущей машинке. Я стал пробегать его глазами, и волнение, и боль и еще что-то сжало сердце, которое, казалось, за эти дни уже лишилось способности что-нибудь чувствовать… Текст был написан теми удивительными словами, которые теперь все знают. Каким жалким показался мне набросок, который мы привезли!
Затем я просил государя: «Ваше величество, Вы изволили сказать, что пришли к мысли об отречении в пользу великого князя Михаила Александровича сегодня в 3 часа дня. Было бы желательно, чтобы именно это время было обозначено здесь, ибо в эту минуту вы приняли решение». Я не хотел, чтобы когда-нибудь, кто-нибудь мог сказать, что манифест «вырван»… Я видел, что государь меня понял и, по-видимому, это совершенно совпало и с его желанием, потому что он сейчас же согласился и написал: «2 марта, 15 часов», то есть 3 часа дня… Часы показывали в это время начало двенадцатого ночи…
Потом мы, не помню по чьей инициативе, начали говорить о верховном главнокомандующем и о председателе совета министров. Тут память мне изменяет. Я не помню, было ли написано назначение великого князя Николая Николаевича верховным главнокомандующим при нас, или же нам было сказано, что это уже сделано. Но я ясно помню, как государь написал при нас указ правительствующему сенату о назначении председателя совета министров. Это государь писал у другого столика и спросил: «Кого вы думаете?». Мы сказали: «Князя Львова». Государь сказал какой-то особой интонацией, – я не могу этого передать: «Ах, – Львов? Хорошо – Львова… Он написал и подписал». Время, по моей же просьбе, было поставлено для действительности акта двумя часами раньше отречения, т.е. 13 часов.
Государь встал. Мы как-то в эту минуту были с ним вдвоем в глубине вагона, а остальные были там – ближе к выходу. Государь посмотрел на меня и, может быть, прочел в моих глазах чувства, меня волновавшие, потому что взгляд его стал каким-то приглашающим высказать. И у меня вырвалось: «Ах, ваше величество… Если бы вы это сделали раньше, ну хоть до последнего созыва Думы, может быть, всего этого»… Я не договорил. Государь посмотрел на меня как-то просто и сказал еще проще: «Вы думаете – обошлось бы?»
Обошлось бы… Теперь я этого не думаю. Было поздно, в особенности после убийства Распутина. Но если бы это было сделано осенью 1915 года, то-есть, после нашего великого отступления, – может быть и обошлось бы…
В тот день приближенные царя – вернее, уже бывшего царя, отметили независимо друг от друга одну не то чтобы даже странность… Одну деталь. К анемичному спокойствию Николая во всех ситуациях все в общем-то привыкли. Но все же тут обстоятельства были явно экстраординарные, судьбоносные… Любой взволнуется. Но он оставался таким же, как всегда, и это поражало. Из показаний генерала Дубенского на допросе в Чрезвычайной Комиссии Временного Правительства (возможно, показания записаны Александром Блоком, служившим в комиссии редактором стенографических отчетов): «Никак не могу объяснить его отношения <к отречению и вообще, февральским событиям>. Это такой фаталист, что я не могу себе представить. Он всегда ровно, как будто равнодушно, относился, сегодня, как вчера. Вот маленькая подробность: когда случилось отречение, я был совершенно расстроен, я стоял у окна и просто не мог удержаться от того, чтобы, простите, не заплакать. Все-таки я старый человек. Мимо моего окна идет государь с Лейхтенбергским, посмотрел на меня весело, кивнул и отдал честь. Это было через полчаса после того, как он послал телеграмму с отречением от престола».
Полковник Мордвинов: <описывает дневное чаепитие 2-го марта, когда царь уже принял решение об отречении>. «Я сейчас же почувствовал, что и этот час нашего обычного общения с государем пройдет точно так же, как и подобные часы минувших «обыкновенных» дней… Шел самый незначительный разговор, прерывавшийся на этот раз только более продолжительными паузами… Государь сидел, спокойный, ровный, поддерживал разговор».
Комментарии 4