Клирос пел «Свете Тихий», выводя гармонию так чисто, что воздух в храме казался натянутой хрустальной струной. Послушник Виталий стоял у подсвечника, выпрямившись в струнку, боясь шелохнуться, чтобы не нарушить это священное равновесие. Он любил устав. Любил строгую геометрию богослужения, где каждое движение, каждый поклон имели своё время и место.
И в этот момент, когда хор брал самую высокую, трепетную ноту, благолепие разрушилось.
Сзади раздался звук, похожий на скрежет железа по стеклу. Шарк-шарк. Шарк-шарк. Потом глухой удар — упала палка. Потом звон рассыпавшихся монет.
Виталий зажмурился, сжав челюсти до боли. Это был отец Тихон. Опять. Древний, согнутый в три погибели монах, который в свои восемьдесят с лишним лет упорно приходил на каждую службу, хотя мог бы молиться в келье. Он вечно опаздывал, путался в полах рясы, ронял книги и кашлял так громко, что заглушал чтеца.
Для Виталия отец Тихон был не старцем, а «искушением». Ходячей ошибкой в безупречном алгоритме монастырской жизни. «Ну зачем? — думал Виталий, раздраженно поднимая упавшую палку и суя её в дрожащую руку старика. — Зачем он мучает себя и нас? Ведь службы не слышит, только шум создаёт. Не монах, а рухлядь».
Виталий исповедовал это раздражение. Каялся. Духовник вздыхал:
«Терпи, брат. Немощь». Виталий кивал, но внутри клокотало:
немощь должна быть тихой. А эта немощь была громкой, неряшливой и пахла старым, нестираным подрясником.
Наместник монастыря, человек строгий и хозяйственный, в эти дни был занят другой проблемой. К монастырской кухне прибилась стая бродячих собак. Они выли по ночам, пугали паломников и таскали мусор. Был дан строгий приказ: не прикармливать. Ворота запереть, дыры в заборе заделать. Пусть уходят в деревню. Монастырь — место молитвы, а не псарня.
Виталий этот приказ одобрил. Порядок должен быть во всём.
В ту ночь ударил мороз. Такой, что брёвна кельи трещали, как винтовочные выстрелы. Виталий не мог уснуть. В груди ворочалось что-то тяжёлое — остаток дневного раздражения на отца Тихона, который на вечерне опрокинул аналой. Послушник встал, оделся и решил пройтись до котельной, проверить задвижки — это было его послушанием.
Двор был залит мертвенным лунным светом. Снег скрипел под валенками так громко, что казалось, этот скрип слышат на небесах. Проходя мимо хозяйственного двора, у задних ворот, Виталий заметил движение. Тёмное пятно на белом снегу.
Он замер, прижавшись к стене трапезной. Кто-то открыл маленькую, незаметную калитку, которую обычно использовали для выноса золы.
Это был отец Тихон.
Он был без верхней мантии, в одном штопаном подряснике и какой-то нелепой, драной телогрейке, наброшенной на плечи. Старик с трудом, превозмогая каждое движение, опускался на колени прямо в сугроб. Перед ним, сжавшись в комок, дрожала крупная, облезлая дворняга. Та самая, которую наместник вчера велел гнать палкой. Пёс не рычал. Он скулил — тихо, тоненько, почти по-человечески.
Виталий хотел было окликнуть монаха, напомнить о благословении наместника, но слова замерли в горле.
Отец Тихон достал из-за пазухи свёрток. Это был хлеб и, судя по запаху, котлета — его собственный ужин, который он, как знал Виталий, не съел в трапезной, сославшись на недомогание. Старик разломил хлеб дрожащими пальцами и протянул собаке. Пёс жадно, давясь, глотал куски.
Но поразило Виталия не это.
Когда еда кончилась, пёс продолжал дрожать. Шерсть на нём стояла дыбом, на морде были видны следы обморожения. И тогда отец Тихон распахнул свою телогрейку. Он обхватил грязную, возможно, блошиную голову пса обеими руками и прижал её к своей груди. Прямо к сердцу.
Старик наклонился так низко, что его седая борода касалась собачьей холки. И в ледяной тишине ночи Виталий услышал не молитву по уставу. Он услышал шёпот, от которого у него самого мороз пошёл по коже.
— Терпи, родненький… Терпи, тварь Божия… — шептал Тихон, и плечи его тряслись. — Всех гонят… всех бьют… И Христа гнали… Тепло тебе? Сейчас, сейчас…
Старик плакал. Его слёзы падали на грязную собачью шерсть и замерзали льдинками. Он грел этого пса собой. Своим дряхлым, уходящим теплом, которого едва хватало ему самому. Он отдавал последнее, что у него было — градусы собственного тела.
И в этот миг та безупречная геометрия, которую выстроил в своей голове Виталий, рассыпалась в прах.
Он стоял, вжавшись в кирпичную стену, и чувствовал, как с него слетает вся его «духовность», как шелуха. Он смотрел на сгорбленную спину отца Тихона и вдруг понял природу его дряхлости.
Старик шаркал не потому, что был стар. Он шаркал, потому что на его плечах лежал невидимый груз чужой боли. Он ронял книги, потому что его руки дрожали от постоянной отдачи тепла. Он был таким "поломанным", потому что всю жизнь раздавал себя по кусочкам — людям, собакам, каждому, кто скулил от холода.
Виталий понял, что всё это время он судил пустую оболочку, не видя, какой огонь горит внутри. Он искал святости в прямых спинах и чистых нотах, а святость ползала на коленях в сугробе, обнимая вшивого пса, нарушая устав ради Любви.
Отец Тихон, кряхтя, попытался встать, но ноги не слушались. Он завалился на бок. Пёс испуганно отпрянул.
Виталий сорвался с места. Он подбежал, подхватил старика под мышки — тот оказался лёгким, почти невесомым, как сухая ветка.
— Отец Тихон! — выдохнул он.
Старик поднял на него испуганные, слезящиеся глаза.
— Брат Виталий… Ты… ты не говори игумену. Прогонят ведь их. Замёрзнут. Грех на душу…
— Не скажу, отче, — горло Виталия перехватило. — Никому не скажу. Пойдёмте. Замёрзнете.
Он довел его до кельи. Усадил на кровать. Старик трясся мелкой дробью. Виталий опустился перед ним на колени и начал стягивать с него мокрые, ледяные, стоптанные до дыр ботинки. Ноги монаха были синими, изуродованными венозными узлами.
Виталий взял полотенце и начал растирать эти ледяные ступни. Он тёр их и плакал, не стесняясь своих слёз.
— Прости меня, отче, — шептал он.
— Бог простит, чадо, — Тихон положил руку ему на голову, и рука эта была горячей, как печка.
— Ты вот что… Там, у ворот, хлебушка бы ещё… Завтра. А то мне не дойти.
С той ночи в монастыре мало что изменилось внешне. Хор всё так же пел, службы шли своим чередом. Отец Тихон всё так же шаркал, опаздывал и ронял книги. Но теперь, когда раздавался этот раздражающий всех звук — «шарк-шарк», — Виталий не морщился. Он выходил из строя идеальных послушников, подходил к старику, бережно брал его под руку и вёл к стасидии.
А по вечерам он забирал старые, стоптанные башмаки отца Тихона в свою келью. Он чистил их, смазывал кремом, латал прорехи. Он держал эту обувь в руках как величайшую святыню. Потому что знал: эти башмаки топтали не ковры и паркет. Они топтали снег и грязь там, где миру было больно и холодно.
Нам кажется, что святость должна выглядеть красиво и благочинно, не нарушая порядка. Но подлинная любовь часто бывает неуклюжей, старой и «неудобной» для окружающих. Она пахнет не ладаном, а пОтом и псиной, она нарушает правила и роняет книги, потому что её руки заняты другим — они удерживают этот мир от окончательного замерзания.
Автор рассказа: Сергий Вестник

Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы посмотреть больше фото, видео и найти новых друзей.
Нет комментариев