Ст. Сташкевич. История болезни в десяти зарисовках
1.- Алло.
– Привет.
Несколько секунд паузы.
– Привет.
– Только, пожалуйста, не бросай трубку…
– Зачем же. Я очень внимательно тебя слушаю.
– Знаешь, мне нужно увидеть тебя.
– Ты уверен, что это на самом деле нужно?
– Я серьезно болен, и… знаешь, похоже, мне уже недолго…
(Пауза.) Ты ничего оригинальнее не придумал, чтобы заставить меня опять наступить на те же грабли?
– Я предполагал, что ты не поверишь мне. Я боялся тебе звонить. Я уже полгода в мыслях разговариваю с тобой. А сейчас понял, что могу просто не успеть.
На том конце провода помолчали, обдумывая, может быть, действительно ли собеседнику физически тяжело разговаривать, как это заметно по голосу, или же это бессовестное актерское мастерство. Потом – неуверенным тоном:
– Ну и где и когда ты предлагаешь встретиться?
– Я уже никуда не выхожу из квартиры. Я с кровати почти не встаю. Так что – либо у меня, либо на кладбище.
– Ты понимаешь, что если ты… прикалываешься, ты понимаешь…(в голосе засквозило отчаяние) насколько это идиотский прикол?
– Родная, прости меня… Я столько тебе лгал, что теперь ты боишься мне поверить. Прости, я, как всегда, не с того начал. На самом деле мне только одно тебе нужно сказать…
Он скажет ей это – главное, единственное. А для нее теперь важным будет все, что она успеет от него услышать. За ближайшие дни, ставшие для нее безмерными, она переживет все то, что в эти месяцы пережил он.
2.
Стены и потолок больничного коридора безжалостно давили на сознание, выкачивая из пойманного ими все силы, так что плетьми повисали руки и ноги. В первый раз это было не так ощутимо, потому что пребывание в онкологическом диспансере было почти что недоразумением – нужно было всего лишь срезать с шеи немного мешавшую жить пакость, которая вовсе не была злокачественной, почти никакой опасности из себя не представляла, если только не считать крайне маловероятного в таких случаях процесса, который эти деловитые люди в белых халатах называют малигнизацией – это когда клетки доброкачественного образования мутируют, превращаясь в то самое, название чего совсем не хотелось произносить. Операция прошла вполне благополучно, под местным наркозом и без особенно неприятных эмоций. Начало работы скальпеля можно было угадать только по побежавшей по шее теплой струйке. Неприятные физические ощущения были лишь когда накладывали швы: кожа сильно оттягивалась, удержать голову на растянутой по операционному столу белой ткани было невозможно, и голова беспомощно повисала, следуя за уверенными руками хирурга. Потом было хуже – потом в шею постепенно ввинчивалась боль, а организму отходняк был как после студенческой вечеринки. Но еще было совсем не страшно, потому что атмосфера больницы еще не впилась в него, она только бродила вокруг и приглядывалась, прицеливалась… Потом он обо всем этом почти забыл. Шов о себе не напоминал, благо его не видно даже в зеркале, и долго все было в порядке. Может быть, даже слишком долго. Только вот та недобрая больничная тоска не забыла его, ждала, чтобы взять реванш за его жизнерадостную независимость при их первой встрече. И, хотя он этого еще не понял, время реванша наступило.
– А тебе подождать придется. Там еще двое не-начатые сидят, – хриплым голосом сказала ему санитарка – дама неопределенного возраста, но вполне определенной социальной принадлежности. Сказала – и вызвала лифт. “Все логично, – подумал он, – Харон и не должен быть слишком обаятельным. Но однако же как у них тут вес просто: те, кто готовится лечь на стол, оказывается, неначатые”… И вот, пока он был неначатым, больница вплотную приступила к нему. Врезалась в сознание чужим запахом, навязчивым клетчатым узором линолеума под казенными тапочками на босых ногах, холодным мерцанием дневных ламп, безвыходной замкнутостью коридора оперблока. Он ощутил себя ребенком, оторванным от мамы нехорошими разбойниками – а вдруг это были разбойники не из сказки, которая всегда хорошо кончается, а из детского недоброго сна, из которого только один выход -ждать, когда проснешься в тишину и темноту своей спальни. Тревоги и страхи копошились в нем еще и из-за того, что это попадание в больницу было не совсем понятным. Вроде бы что-то там снова начало прорастать из-под шва, вроде бы посмотрели и сказали, что на этот раз надо бы почистить поглубже. Зачем-то пообещали общий наркоз, собрались каким-то там образом более серьезно обследовать – как оно там и что… И вот совсем уже детская беспомощность сжала ему что-то под ложечкой, когда его, оставшегося в одних трусах, обхватил со всех сторон яркий свет операционной. Действие наркоза сначала отключило способность как-либо двигаться, потом уплыло то, что было перед глазами, а дальше, перед тем, как сознание отключилось вместе со слухом, в него успели проскользнуть голоса: “Диагноз там у него какой?.. Гистология показала меланому, но Сергей Петрович говорит – надо будет повторить… Ага, значит, она у него все-таки малигнизировалась… Но если метастазов нет, может быть, есть смысл…”. Дальше он уже перестал быть неначатым.
Когда он пришел в себя после операции, его больше всего интересовало, действительно ли к нему относилось то, что он успел услышать, теряя сознание. У лечащего врача спрашивать было бесполезно – тот с деловитым лицом вешал на уши лапшу о том, до какой степени все расчудесно. Он так и жил в отчаянной надежде на то, что все эти мудреные слова, значение которых он, к сожалению, уже слишком хорошо знал, ему не более чем приснились, до тех пор, пока ему не удалось просочиться в ординаторскую (врачи занимались кто чем, кто где) и рассмотреть свою историю болезни.
Есть в арсенале наших чувств некое ощущение (может быть, даже состояние?), которое трудно обозначить одним словом. Ужас, тревога, обреченность – понятия близкие, но ни одно из них не отражает адекватно то, о чем идет речь. Тем не менее оно- целостное, четкое и однозначное. В детстве задеваешь любимую мамину вазу, ничего страшного, сейчас мы все поправим, но вот она летит вниз, и ты уже точно не успеваешь ее поймать… Захватывает дыхание на беззвучном внутреннем крике о том, что так не может быть, так не должно быть, но вот уже никуда не денешься от того, что все именно вот так… Проходит сколько-то лет, ты давно забыл о падающей вазе, поняв, что ваза на самом деле совершено несерьезная вещь, но таким же точно беззвучным криком ты провожаешь с соседней платформы набирающую скорость последнюю в этот день электричку – ее, железную, совсем не тревожит, что ты, подросток, одинокий и беспомощный, на ночь в чужом городе… Еще через пару лет ректор с искаженным от раздражения лицом подписывает на твоих глазах приказ о твоем отчислении. Ну и… ладно с ним, с институтом, это не самое главное в жизни, есть у тебя и кое-что поважнее… Но и в то – важное – однажды бесцеремонно вошло ощущение слишком поздно, только вот об этом лучше не вспоминать…
И вот теперь с небывалой еще конкретностью оно обрушилось на него и сковало сердце и мозг, и все тело. Он как-то дошел до палаты и рухнул лицом в больничную подушку. Слез не было. Было просто темно. Даже почти не было мыслей – какие-то лихорадочные обрывки мелькали в потемневшем сознании.
Когда-то наступает, наконец, пора приходить в себя. И это “пора” совпало с очередным приходом милых и ласковых родственников. Началась увлекательная игра в прятки, от которой совершенно непонятно, кому было легче. Они старались спрятать мучительные мысли о его болезни за жизнерадостными улыбками, а он, отвечая им наполеоновскими планами на жизнь, пытался понять, пытался сосканировать с их бодрых взглядов: знают они или нет?
И, скорее интуицией, чем “сканером”, определив, что знают, решил принять правила игры: “Что ж, значит, будем вести светские беседы до тех пор, пока они плавно не перейдут в отходную”, вслух благодаря за поддержку и бананы в разноцветном пакете. После того, как они ушли, окончательно сдался больнице, и она делала с ним, что хотела.
3.
Когда снится что-нибудь уютное, доброе, близкое, как своя рубашка, и вот, несмотря ни на что, наступает время утреннего укола, и медсестра, как перед строем на поверке, выкрикивает твою фамилию, реальность больницы, равнодушно ожидавшая тебя у выхода из твоих зыбких кайфов, распластывает так, что уже не помогают остатки сна, в которые пытаешься зарыться после укола с тайной надеждой, что наяву за это время что-нибудь изменится. Это детское желание так и остаться в снах, когда явь безрадостна – оно так естественно на казенном матраце, но что делать, когда оно верным спутником остается с тобой после возвращения домой! Просыпаешься – и нет ни дежурной медсестры, ни пожарных пимпочек, растущих на протянутых по белому потолку проводах, ни тумбочек с гниющими фруктами и подштанниками, а ощущение от реальности практически то же самое, и спрятаться от этого некуда. Вот он, стоит перед тобой, смотрит в упор то ли с ухмылкой, то ли даже с какой-то садистской влюбленностью – диагноз. Перспектива медленного и мучительного умирания. Умирания, которое не облегчают, а отягощают попытки лечения, сопровождаемые всполохами бессмысленной надежды.
Не раз отчаянным, почти истерическим криком в нем звучало: “Ну почему я?!!”. Почему именно его коснулось ЭТО? Все было так мирно, такой чужой всегда звучала тема беды, такими абстрактными всегда казались мысли и слова о смерти. Он, конечно, не сомневался, что когда-нибудь и по нем застучат комья земли, но это “когда-нибудь” представлялось в совсем другом измерении времени и пространства. Оказалось – в этом.
Он видел себя школьником, затаившимся на контрольном уроке в непонятно откуда взявшейся уверенности, что его не спросят. Он абсолютно не готов к ответу, но знает, что у него все будет в порядке, спросят других, а он… И вот он слышит, что учитель вызывает его к доске. Ваза застывает в свободном полете, электричка взмывает в небо. Мгновение остановилось на звуке гулко упавшего сердца.
Он пытался думать, о том, что будет без него -после того, КАК. Родным, конечно, будет очень тяжело, но он для них – не единственный свет в окошке. Их жизнь не кончается вместе с его жизнью, благо он не один у родителей. А вот что останется от него самого, кроме могилы? Своих детей у него нет. Какого-нибудь важного дела, которое наследовали бы “продолжатели”, тоже не завелось. Ничего заметного в своей жизни он не сделал. Но хоть что-то же останется?!. Несколько десятков рисунков. Но он не Обри Бердслей и не Надя Рушева. Были попытки писать стихи. (Надо, кстати, перерыть свой стол, пока силы есть – вдруг они там еще целы. Порвать, чтобы никто не хихикал потом над ними.) Какая-то еще писанина, неинтересная теперь даже для него самого. То есть он тихо исчезает, не оставляя никакого следа – язык даже не повернется сказать “на земле” – не о чем было говорить и в самых ничтожных масштабах. Неизбежен вопрос: зачем он тогда вообще жил?
Только для него звучало это не вопросом, на который ему искать ответ, а обращенной неведомо к кому претензией. Обвинение, брошенное в пространство. Только потом, спустя месяцы, он начнет понимать, что это и есть тот вопрос, с которым он вызван к доске.
Доска оставалась черной. Беспросветно черной.
4.
Он поначалу не хотел, чтобы к нему в больницу приходили друзья. Не хотел, чтобы они видели его раздавленным больницей, не хотел, чтобы их общение было опутано вот этой атмосферой. Ему все это давало повод представлять себе посещение гранитной тумбы с его портретом: сделают дежурно печальные лица, оставят пачку печенья и еще какую-нибудь дребедень (радость кладбищенским воронам и бомжам) и пойдут восвояси с чувством выполненного долга. Потом, когда стало яснее, кто действительно любит, а не просто рад вместе ненапряжно провести время, стало уже все равно – где и как, только бы не упустить неповторимые минуты возможности быть рядом. Зато “на свободе” поначалу, когда ему после выписки все продлевали больничный, и было полно времени, а диагноз на самочувствии сказывался не так заметно (если не считать уже привычного ощущения кромешной усталости, теперь еще и усиленной глухим депресняком – как ни пытайся скрыть свой депресняк ото всех окружающих, от собственного организма его не скроешь), он то собирал кого-то у себя, то сам пропадал где-то, насколько хватало сил. О диагнозе еще не знал никто, кроме родственников, с которыми продолжалась игра в прятки (я делаю вид, что ни о чем не догадываюсь, вы делаете вид, что не догадываетесь, что я все знаю, я делаю вид, что не понимаю, что все мы играем в интересную игру, и все мы делаем вид, что сегодня мы как никогда), и он очень боялся, что кто-нибудь узнает, и он перестанет в глазах окружающих быть тем, кто он есть, и станет объектом жалости. Гораздо уютнее ему казался почти шутовской его имидж (правда, если это и был шут, то шут гордый). Независимый и старающийся быть беззаботно веселым, иногда в меру язвительный (какая же без этого независимость), он удачно держал эту марку, только вот однажды выдал непростительный прокол.
У него был день рождения. Он не без основания предполагал, что этот день рождения последний в его жизни, и он собрал в своей квартире разномастную толпу хороших людей, которых рад был видеть, и эти его чувства, разумеется, были взаимными. Он потратил все, что мог, не думая о том, что эти деньги могли бы пригодиться ему на лечение, накрыв головокружительный стол тщательно подобранными на собственный привередливый вкус напитками и съедобностями. Некоторые из приглашенных догадались всякие замечательные бутылочки принести с собой, так, чтобы в общей сложности мало не показалось. Еще было целых две гитары и одна флейта. Было здорово. Пиром во время чумы это было только для него, и в какой-то момент он достаточно остро это почувствовал, и тогда решил попытаться поднять себе настроение подражанием толкиеновскому герою: стал по поводу собственного дня рождения раздавать подарки всем пришедшим. Книги, пластинки, кассеты, почти ненадеванный галстук-бабочка, замысловатая картинка со стены, какие-то сувениры с книжных полок… Никто не понял, что бы это значило, но для того, чтобы удивляться, все были уже слишком завеселевшими, поэтому толкиенство прошло на ура. Всеобщее воодушевление переросло в очередной тост, разумеется, далеко не последний. Ему самому затеянная им раздача слонов не сильно помогла: лишний раз пришлось вспомнить о том, что уже мало что из его вещей успеет ему пригодиться, зато последовавшая за этим расслабляющая волна достойно сделала свое дело. Жить стало легче. Он долго не ощущал себя пьяным. Казалось, жидкость проваливается куда-то в камеру хранения, не оказывая заметного влияния на организм, лишь давая возможность оставаться в этом мутновато-блаженном состоянии. Счастливые дамы, увлеченные их обаянием парни, то лирические, то веселые звуки инструментов в прекрасно владеющих ими руках, вкрадчиво просачивающийся с балкона запах дорогих сигарет, все еще не кончающееся содержимое волшебных сосудов с красивыми этикетками – атмосфера не оставляла желать лучшего. У таких дивных вечеров есть все-таки один существенный недостаток: они когда-нибудь кончаются. Прозвучали в последний раз торжественные поздравления и с ними всеобщее ощущение того, что пора расходиться. А его как раз на этой рюмке окончательно догнало и стукнуло чем-то тупым по мозгам. И перспектива сразу после этого нереально прекрасного празднества остаться один на один со своей тоской совсем не порадовала…
– Родные мои… Кто-нибудь, останьтесь, пожалуйста, у меня ночевать… Ну куда вам спешить, – произнес он несколько нечетким голосом.
Реакция окружающих была вполне естественной. Кто-то, конечно, был не против посидеть еще полчасика, кому-то уже давно было пора, что тут поделаешь. Но оставаться здесь на ночь – это, конечно, несерьезно, это совсем ребячество, у всех свои дела, – и так удивительно, что всем удалось выбраться сюда на целый вечер.
– Останьтесь, кто-нибудь, пожалуйста, я очень прошу вас… Ну у вас дома ребенок, у тебя семья, я же о вас и не говорю, а ты… и ты… Не уходите… Ну позвоните, если кто вас там ждет, и оставайтесь, у меня полно места… Ну хотя бы кто-нибудь…
Он заплакал. Совершенно неожиданными были эти пьяные слезы. Вроде бы не так уж много он выпил. Все было так здорово, и вот тебе…
Останьтесь кто-нибудь со мной… Не уходите… Не оставляйте меня одного! – Он плакал в голос, его помутневший взляд то беспомощно метался по гостям, то прятался в дрожащие пригоршни, потом он, как бы спохватившись, выбежал из комнаты, и звуки рыданий стали слабо доноситься откуда-то из кухни. Какое-то время все были в оцепенении. Никто не решился – или, может быть, никто не догадался побежать за ним следом. Однако те, кто был пьян, казалось, протрезвели в одночасье – так прошелся морозом по спинам этот необъяснимый, неожиданный, безудержный его плач.
5.
Как-то раз он умер. Потом стали происходить вещи, с одной стороны, естественные, с другой стороны, совершенно непонятные. У всех близких на лицах отразилась естественная тоска, только, может быть, не столь острая, нежели он ожидал, но он не стал переживать по этому поводу, а стал разлагаться. Это был процесс неприятный, но опять-таки естественный. Его стали готовить к похоронам: переодели, положили в гроб, обставили венками; он лежал среди них с буровато-желтым лицом и разлагался, думая при этом о том, что как-то это все не так. Было, кроме всего прочего, досадно и странно, что это произошло слишком быстро, он по идее должен был еще поболеть, пожить, но раз уж помер, что ж теперь делать… А что-то не так, было, например в том, что он лежал с открытыми глазами и все ими видел (обычно в гробу так не лежат), и при желании мог даже шевелиться. Он не дождался похорон: когда ему стало окончательно понятно, что происходит полная ерунда, начала ему сниться какая-то другая мерзость.
Да, не всегда сны бывали такими, в которых хотелось остаться. Случались сны, от которых хотелось убежать, а они не исчезали из сознания и после пробуждения – остается гадостный осадок, и никак не можешь от него отделаться. С течением времени он все реже видел добрые спокойные сны, в которых он был здоровый и беззаботный, и все чаще неблагополучие ставило на его сны свой отпечаток. То и дело он куда-то спешил – бежал, мчался, несся в сумасшедшем поезде… Как правило, было непонятно, куда и зачем, или от кого; и никогда в этих снах он не достигал какой-либо цели.
В больнице ему снилось, что он – либо дома, либо в каких-то еще местах, но только не в своей палате. Во многих случаях это было не лучше – даже если он был во сне здоровым, он ждал, что вот-вот ему сообщат его диагноз. Даже если не сообщали – он знал, что дальше все равно будет что-то очень плохое. Бежал, мчался, опаздывал… Казалось, вот еще чуть-чуть – и беда отстанет от него, потеряется где-то в другом городе…
Города в его снах были вперемешку. Он там легко и незаметно для себя перемещался из одной реальности в другую. Откуда же эта наивная надежда на то, что беда не сможет сделать то же самое…
А дома ему часто снилась больница. Палаты, коридоры, операционные… И почему-то в снах больница не так давила на него, как наяву казалась уже естественной и привычной средой его обитания. А бодрствуя, он и дома не ощущал себя дома – не забывалось, что через столько то дней придется вернуться в палату, и там очередные курсы химио- и лучевой терапии, какие-то еще процедуры, уколы, посещения с 11 до 12.30 и с 17 до 19, кефир в холодильнике. Так и хотелось надеяться, что его дом теперь где-то еще. Где?
Еще во сне он иногда виделся с любимыми людьми. В том числе с теми, кого уже очень давно он не видел наяву. Часто во сне он понимал, что это только сон, и все равно радовался. После одной из таких ночных встреч он с ужасом думал о том, что в самые последние дни, когда он будет уже в полусознательном состоянии, вдруг ему будет казаться, что к нему пришли те, кого он давно ждал, а на самом деле их не будет… А он в бреду будет пытаться разговаривать с ними… Или наоборот -вдруг… Вдруг Надя придет, а он не поверит, что это действительно она…
Надя ему тоже снилась. Сколько раз он думал о том, что надо бы попытаться позвонить ей. Может быть, узнав, что он болен, Надя согласится хотя бы прийти попрощаться. Но он очень боялся, что она услышит его голос и бросит трубку. А передавать ей через кого-то… Нет, он должен позвать ее сам.
Собственная смерть снилась ему очень редко. Но не раз во время бодрствования свербило в памяти шекспировское: “Какие сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят?” Как ни пытался он запретить себе думать о том, что ждет его с распадом физического тела, Гамлет не отставал. С идеей “выключенного телевизора”, который наступает с остановкой сердца, его живое “я” согласиться не могло, а озадачиваться этой темой он боялся – заканчивать свои дни в психушке ему хотелось не сильнее, нежели в онкологии. Он думал: сейчас только произнеси вслух вопрос, отовсюду набегут и все объяснят, а ты только верь. Лучше уж – доживем до смерти, а там посмотрим. Но все-таки – а вдруг для того, что ТАМ, еще можно успеть что-то сделать ЗДЕСЬ?..
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Комментарии 1