«Нет, он не был сейчас униженным, родной его город, который он любил такой неистребимой, страстной, ревнивой любовью, какой можно любить только живое существо. О нет, он не был униженным. Что-то гордое и даже надменное было сейчас в его блистательной красоте и что-то презрительное и грозное.
Сколько памятников и статуй было закрыто щитами, завалено мешками с песком, зарыто в землю, укрыто в подвалах, но произведения искусства, украшавшие город, были рассыпаны с такой неисчерпаемой щедростью, что они наполняли его и сейчас, покоясь, как бесценные сокровища, в этом ослепительном снегу.
И, словно насмехаясь над злобными ордами, залегшими вокруг сплошным кольцом, он гордо подымал к бездымному небу свои прославленные здания, арки, мосты, ограды, статуи — воспетые поэтами, исцарапанные осколками снарядов.
Обо всем этом думал усталый человек, медленно шагая по направлению к Инженерному замку. И здесь, на мосту через Мойку, прислонившись к решетке, наполовину погруженной в снег, подняв лицо к репродуктору, из которого лилась щемящая и прекрасная музыка Бетховена, он понял до конца всем своим существом, что этого города врагу не взять никогда, и, может быть, именно потому, что, обороняя его из последних сил, они сражались здесь за все высокое и прекрасное, на что способен человек».
«Снегирев лежал, примостив повыше раненую ногу, и с увлечением читал книгу.
Напротив него, на ближайшей к двери койке, сидел пожилой широкоплечий человек. Он сидел задумавшись, низко спустив широколобую голову и поддерживая левой рукой забинтованную правую руку.
Но вот из-за двери едва слышно донеслась чистая и ясная мелодия. Детский голос тихонько пел белорусскую песню «Перепелочка». Слова были почти неразличимыми, но милый простой напев, хорошо ему знакомый, дошел до слуха сидящего на койке человека. Он поднял голову и прислушался.
— Это наша, белорусская, — проговорил он улыбаясь и совсем тихо добавил: — Моя мамаша ее пела, когда я был еще совсем маленький.
Снегирев опустил книгу и тоже прислушался.
— Да это Катя! — сказал он. — Сейчас я ее приведу.
Он тяжело поднялся и, опираясь на костыль, поспешно заковылял к двери.
— Одну минутку терпения! — И он исчез за дверью. Пение стихло. Широкоплечий офицер все с той же легкой улыбкой в ожидании смотрел на дверь. Через минуту дверь отворилась. Катя вошла и смущенно оглянулась вокруг.
— Валяй, Катя! — весело сказал Снегирев, входя вслед за нею. — Ты не стесняйся, все здесь люди свои. Проходи. — И он махнул рукой в узкий проход между койками. — Как раз по твоему калибру.
Но Катя осталась стоять у двери.
— Спой, Катя, — продолжал Снегирев. — Спой, что ты там в коридоре пела. Вот этот товарищ — видишь? — он тоже герой и даже о девчонках не думает, и для него эта песня все равно что для вас, ленинградцев, ваши дурацкие белые ночи. Давай пой!
Катя прихватила из коридора свою матерчатую продуктовую сумку. Сейчас она осторожно поставила ее на пол у стены.
Выпрямившись, она стала у дверей, такая маленькая в своем просторном, не по росту халате, и начала петь. Лицо ее очень серьезно, темные глаза смотрят перед собой печально и строго. О себе поет она эту горькую песню. Только сама она этого не понимает. Она просто поет старую песню, чем-то тронувшую ее детское сердце.
Но те, кто ее слушают, отлично это понимают. Вот почему такая горькая жалость, такая невеселая улыбка видна сейчас на их огрубелых лицах.
Вот она, эта перепелочка, у которой ножки болят, и детки малы, и нету хлеба.
А Катя пела:
А у перепелки головка болит.
Ты ж моя, ты ж моя перепелочка,
Ты ж моя, ты ж моя невеличкая.
А у перепелки да ножки болят.
Ты ж моя, ты ж моя перепелочка,
Ты ж моя, ты ж моя невеличкая.
А у перепелки да грудка болит.
Ты ж моя, ты ж моя перепелочка,
Ты ж моя, ты ж моя невеличкая.
А у перепелки да детки малы.
Ты ж моя, ты ж моя перепелочка,
Ты ж моя, ты ж моя невеличкая.
А у перепелки да хлебца нема.
Ты ж моя, ты ж моя перепелочка,
Ты ж моя, ты ж моя невеличкая.
Снегирев, опираясь на костыль, так и остался стоять, прислонившись к стене, откинув назад свою белокурую голову. Сейчас он казался старше. Лицо его стало задумчивым, почти печальным. Та слабая полуулыбка, которая светилась теперь на его лице, совсем не похожа была на его обычную дерзкую усмешку.
Широкоплечий белорус весь ушел в эту песню, которая для него сейчас — сама родная его, истерзанная белорусская земля.
Раненый, который лежал на койке, соседней с койкой Снегирева, вряд ли видел поющую девочку, вряд ли различал слова этой песни. Но что-то мягкое и нежное дошло до его сознания, затуманенного жаром и болью. Он перестал стонать, и лицо его, сведенное напряженной гримасой, стало спокойней, словно это мучительное выражение медленно стерла с него чья-то милосердная рука.
Тот, кто лежал напротив, был совсем еще мальчик. Его светлые глаза не отрываясь смотрели на поющую девочку. Он слегка улыбался. Жалость и ласка были в этой улыбке и еще — печальная отрада видеть милое детское лицо, слышать нежный голос после всего, что довелось ему, такому еще юному, перевидать и переслышать за эти страшные месяцы войны.
Пожилой человек, сидящий на соседней с ним койке, что-то писал, когда Катя начала петь. Он так и остался сидеть с карандашом в руках. Задумчиво смотрел он на эту хрупкую девочку, которая чем-то была так похожа на его собственных, бог весть как далеко от него заброшенных детей.
На крайней койке в углу лежал Воронов.
Погруженный в свои невеселые мысли, он не сразу обратил внимание на вошедшую Катю. Но сейчас он повернулся к ней и внимательно слушал, как она поет. И хмурое лицо его постепенно светлело, словно кто-то не спеша отводил от него то невидимое, что бросало на него тень.
Вот песня кончилась».
Источник (интернет ресурс):
http://vokrugknig.blogspot.com/2020/04/blog-post_99.html
Нет комментариев