Цветаева повесилась в сенях.
давай двора не будет и сеней,
и лавочки под грушей, и ведра,
наличников и прочей ерунды,
елабуги, сползающей к реке,
неласковых собак на пустырях,
заметок сына в старом дневнике,
рыбалки, на которую ушли.
давай, давай останемся навек
как сердолик, как жаркий коктебель,
фонарь волшебный, пушкин, рильке, чёрт,
морская пена, русская сафо.
давай не снимем пояс никогда -
пусть оберег, пусть вышитый узор,
пусть обовьет змеей и не отдаст,
нагое тело - боже, упаси.
Цветаева повесилась в сенях.
Теперь сойди и вытри за собой,
И закатай повыше рукава -
Придут с реки, сообрази обед.
Вот двор тебе - и груши на компот,
Вот пес - корми, он будет привыкать,
Лениво лаять, если кто чужой,
Лежать в тени, пока не позовешь.
А сердолик в предсердие - и там
Пускай живет не камнем, но росой,
Кровавой каплей, розовым огнем,
И Коктебель, и музыку, и мать,
Борисоглебский, сорок сороков,
Подругу, короля и голос твой
Хранит в своей горячей глубине.
А пояс - змей: не трогай, не снимай,
пусть оберег, пусть вышитый узор,
пусть не отдаст - и ты не отдавай.
Спаси нас, Боже, светом осени.
***
Не знаю, интересны ли вам личные истории, но у меня сейчас такой период - не могу не писать. ...в первую очередь оставляю это здесь - для себя.
Рассказывать о моей связи с Цветаевой мне было всегда неловко - как будто поэт посредственный встает в луч поэта великого. Да и кто из девочек не зачитывался Цветаевой в юные годы? (в моем литературно-филологическом окружении - все). Любить Цветаеву было модно, дерзко, надрывно, но я так любить не умела, потому что моя Марина была не для всех - а только для меня.
Моя Марина упала мне на голову в 4 года - я упрямо тянулась со стула к верхней полке за книгой в серой обложке, ее сборником. Рядом стоял бежевый сборник Ахматовой, в нем были иллюстрации, графика. В Цветаевой - ни одной картинки, серая обложка, рваный пульс текста и тире, тире - прямых, как выстрелы в сердце.
Мама не понимала, зачем мне книга взрослых стихов. Я не могла достать, тянулась. Ухватила за край, и книга обрушилась мне на голову.
Так я и просидела на ковре - с книгой, открывшейся на случайной странице, читая вслух, не понимая сути, но ощущая всем телом ток этого ритма. В 4 года я уже хорошо читала, сама сочиняла первые детские стишки, слова не были для меня смыслом, но были импульсами, вспышками, азбукой морзе, древним ритмическим узором, разгадав который, увидишь саму суть.
Мама говорила: «Это недетская книга». Я не отдавала, уходила «спать с Цветаевой».
К школе я знала почти весь сборник наизусть.
К средним классам у меня в руках уже были биографии, энциклопедии, труды литературных критиков, в старших классах и на первых курсах филфака - Москва, Борисоглебский, где мне позволяли оставаться одной в доме-музее после закрытия, Коктебель и неразрывная, нутряная связь с моей Мариной - связь не поэтическая, но женская.
Когда я сходила с ума, пытаясь принять свою инаковость, не имея возможности говорить об этом ни с кем из людей, приходила она с «Подругой» и «Письмом к Амазонке».
Когда я захлебывалась стихами, идущими как кровь горлом, проживая личный ад в разных отношениях, сохраняя статус жены и матери, когда после бессонной ночи над текстом шла за хлебом насущным, мирилась с непростым бытом, искала возможность реализации нетворческой, «нормальной», полезной обществу, приходила она - с дневниками, письмами, фактами биографии.
У меня никогда не было потребности в подражании, но всегда была потребность в наставничестве. И - будем считать это плодом моего помутившегося воображения - после очередного моего контакта со смертью я стала слышать и видеть: не фантомный образ кумира, но реальную душу реально жившей женщины, душу недоговорившую, душу, закованную сначала в цепи забвения, потом - в канонизацию в образе великого поэта, о котором все известно - как и почему, и что хотел сказать, и как жил. Душу, так и невыразившую живое, не успевшую передать женское своим дочерям, всю жизнь искавшую и терявшую связь с этим женским.
В моих ночных диалогах с М.Ц., в том, что я видела и чувствовала в ее доме, не было ничего о поэзии - и все о жизни. О сохранении гениальной души в клетке тела, преодолевающего тяготы времени. О вечном выборе стороны - и бог, и чёрт одинаково интересны. Об осознании невозможности разделения себя - ни гендерной, ни ценностной, ни социальной (кто я? поэт, ремесленник, мать, обычная земная баба?). О смерти как выходе и жизни как выборе.
Она провела меня за руку в юности, когда в свои 20 с небольшим я дважды встретилась со своей смертью.
Ее стихи я снова учила наизусть, тренируя мозг после инсульта.
Я собрала шикарную библиотеку - ее и о ней - а потом в очередном переезде подарила все книги школе, чтобы не раниться о то, что у меня так и нет своего дома и приходится кочевать с одного временного жилища в другое с коробками скарба.
Я уехала в Москву - потому что это была ее Москва, я смотрела на этот город ее глазами, и это примиряло меня со столицей.
Единственное место, куда я так и не смогла поехать, - Елабуга.
С какого-то момента я стараюсь не читать статьи и критику о М.Ц. (не говоря уже о форумах и комментариях в соцсетях), потому что это ничего не объясняет про мою Марину, а все, что мне было важно знать, - я уже знаю.
Я уже проходила с ней одну развилку 8 лет назад, и вопреки всем советам «не обабиться и продолжать писать на разрыв аорты» пошла за ее голосом: «Любой ценой выбери семью, вырасти детей и живи жизнь».
Сейчас - с ней же - я прохожу вторую: самую сложную, самую рискованную, тот самый коридор, с которым она боролась так отчаянно и долго - до 48 лет, и проиграла. Точнее, выбрала не играть дальше, не знать другую себя. Для нее была возможна только одна правда, только одна чаша весов.
В свои 40 Марина:
«Меня не печатают, и — что страшнее — меня не читают. Моё одиночество страшнее всякого изгнания: вокруг меня глухая стена… Я живу как будто после смерти» (1932 год, письмо Пастернаку)
«Мои стихи здесь никому не нужны. Они — как крик в пустыне. Но я не могу не писать, потому что иначе — я умру.» (дневники)
«Всё, что я пишу, — это попытка удержать ушедшее. Я живу не в настоящем, а в том, что было, или в том, что могло бы быть.» («Повесть о Сонечке», 1933)
Для меня - внутри, в той же точке, каждое слово знакомо до боли. И все это - в сочетании с невероятной, острой, всеобъемлющей потребностью любить и быть любимой.
«Я любовь узнаю по боли всего тела вдоль» - не зря учила, все пригодилось.
Развилка, с которой у М.Ц. начался ее путь в Елабугу - здесь. В Париже, в эмиграции, в изоляции - старый мир разобран, нового она не позволяет себе увидеть: в нем нет ничего, что давало бы ей связь с ее привычной силой. Кроме стихов. И те - как крик в пустыне.
Дальше будет цепочка роковых выборов и ошибок. Нарастающее одиночество.
Попытки бога отсрочить решение (ангелы-хранители у нее были великие).
И неизбежный финал.
Я никогда не буду писать, как она, и никогда к этому не стремилась, и связь наша, возникшая через канал слова, не связь поэтов, но связь женщин, волей судеб получивших возможность обмениваться сигналами - она не знала, кто услышит, я и не думала, что меня будут вести - так.
Я не буду писать, как она, но благодаря ей и ее урокам, я знаю, ЧТО нужно переписать в своем дневнике, что выбрать на развилке, каким взглядом посмотреть на великий водораздел между бушующей страстью первой половины жизни и наводящим ужас (как кажется с этого берега) мещанским спокойствием второй.
И я не боюсь потерять голос в этом переходе, потому что знаю - от нее - что там, в жизни, которую она не выбрала, можно и нужно будет звучать по-другому. Стихами и голосами детей, вибрирующими струнами души и звоном посуды на столе, к которому семья вот-вот соберется на обед.
У нас одинаковая ось узлов: Скорпион - Телец, одинаковые искушения и уроки, близкие по природе источники силы.
И разные выборы. Разные - благодаря ей.
Она учила меня сохранять там, где сама разрушала.
Она продолжает меня учить выбирать жизнь - ту самую, непростую, непафосную, незаметную другим - там, где сама решила поставить точку.
Она учит меня любить - наполняя и наполняясь, а не навзрыд и наотмашь.
Из письма А. Эфрон П. Г. Антокольскому:
«Вы-то знали маму другую, иную, до такой степени иную! Между десятилетиями ее возраста проходили столетия роста; между нею 22-го года и — 32-го — бездна; или — вершина; и то и другое: спуск в глубины — подъем к вершинам — от поверхности (горизонтали). В 40 лет мама была мудрой, горькой, не молодой и очень сдержанной. Вы знали — другую».
Я так часто слышу в этом году: «Мы помним тебя другой…, а вот было время… ты так изменилась…»
В 40 лет время быть мудрой и сдержанной.
И в эти же 40 - время выбрать не стать горькой, проходя свои «столетия роста» не в страхе и отчаянии, а зная (от нее - зная!), что там есть сила и красота, творчество и любовь, устойчивость и вера.
Символически умереть поэтом надмирным, чтобы остаться земной женщиной. И поэтом остаться - земным. Не приземленным, а славящим земное - так же, как когда-то мы обе славили бездну, пролегающую между двумя крылами.
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев