МОЛИТВА ЛАСТОЧЕК.
В сокращении
Мне было четырнадцать лет. Я стал наездником, способным укротить даже самых диких и необъезженных коней. Коней очень любил, сбежав из школы, несся на пастбище; на пастбище, едва приметив первого попавшегося на глаза гнедого, вороного, саврасого, каурого... чалого — двухлетка ли, трехлетка ли, все равно — бросал аркан, ловил, цеплялся в гриву, набрасывал уздечку, садился верхом! Жеребец, как лев, вставал на дыбы, бросался из стороны в сторону... Он бесился, но увесистая черная тобулга — гайдамацкая плеть — огненной молнией обрушивалась на его голову, сотрясала мозг. Испуганно всхрапывая, повернув голову в сторону широкой бескрайней степи, жеребец мчался, оставляя за собой сорванные копытами затерявшиеся в высокой траве желтые одуванчики, тюльпаны, маки. Потом уставал, покрывался испариной, слетавшая с боков белая пена понемногу обсыхала, он потихоньку успокаивался, привыкал, начинал понимать плеть.
Я разговаривал с конями, объясняя им свои желания... даже мысли. Объяснял так легко и понятно, что учительница в школе, хоть и била больно палкой по пальцам, все равно не могла бы так объяснить. Я учил коней ходить аяном, джебэ, джоргой, шлафом, учил их скакать. А учительница, кроме как молитве ласточек, так и не смогла нас ничему научить. Поэтому с головой, не отягощенной знаниями и думами, я превратился в слоняющегося там и сям, бродящего по вершинам Озских гор, все бьющего и крушащего на своем пути маленького разбойника.
«Мин кунне муминатин табиатин кайнатин, абидатип, сейматип ве эбкара»,— так говорят ласточки, это их молитва. Когда учили суру «Эль-мурселят», учительница нас научила, сказав, что это молитва ласточек. Мы все быстро научились, выучили наизусть.
В то время, когда мы сквозь слезы, из-под палки по слогам заучивали задание, в разбитые окна школы влетали ласточки, сев на выступы балок, глядя на своих детенышей, радостно читали свои молитвы, обучая им маленьких, мягких, в желтом пуху птенцов, учили любя, не из-под палки. И мы учились.
Когда учились эти прекрасные, любимые ласточки, мы прислушивались к ним всей душой, со всем вниманием; после, воодушевленные, продолжали учение.
Школу я посещал долго. Все деревенские дети ходили в эту темную, приникшую к земле детскую тюрьму. Из дома выходили на рассвете, еще до того, как начинали петь птицы, прихватив с собой торбу, в которую наши мамы заботливо клали хлеб с куском свежего, сбитого на пастбище масла или с густой белой сметаной из снятых сливок. Это мы ели, когда нас отпускали на обед. Опустившись на колени и поджав под себя ноги, мы сидели на старой протертой кошме, разостланной на холодном каменном полу, как те же ласточки, что разместились рядами на жердях под потолком, в таких же, как и у них, черных курточках и маленьких черных круглых шапочках. Только мы внизу, а они — наверху. Задания перед нами, страницы раскрыты, а глаза неотрывно глядят вверх. Считаем птенцов в прилепившихся к потолку гнездах. Когда они оперятся, когда станут на крыло, будут сами читать свои молитвы. «Как только у них окрепнут крылья, — рассуждали мы, — они вылетят из гнезда и будут летать, радуясь простору, сколько им захочется. Свободно летая, они будут подниматься все выше и выше — к облакам, к небу, в самую-самую высь!»
Все мы завидовали им. Мы тоже хотели расти в любви и в радости, мечтали подняться, так же как и они, высоко-высоко, к самым небесам.
Сказали про рушдие. Будто школа такая открылась. Услышав, испугался, задумался. Школа, конечно, школа... Сразу вспомнились побои, сердце тоскливо заныло. Плеть выпала из рук на землю...
В рушдие и меня записали. Деревенские дети снова собрались вместе, оставив верблюдов и овец на других пастухов; мы разлучались со степью, с ее стадами, с белыми, словно вата, ягнятами. По другую сторону от школы оставались и плети, вожжи.
Войдя в высокие двукрылые белоснежные двери, мы оказались в школе. Меня сразу охватила какая-то непонятная светлая радость. Из больших окон сквозь длинные белые занавески струился солнечный свет. Ровными рядами стояли парты, против них стояла на двух ножках широкая черная доска. По классу расхаживал молодой человек в круглой черной шапочке на голове, он читал нам, разъяснял, предлагая при этом читать и ученикам. Все это он объяснял такими ясными и великими словами татарского языка, что каждое слово было так понятно, так легко входило в сознание, будто впечатывалось в него плетью.
Это был старший учитель школы. На следующий день он велел сшить для всех одинакового кроя одежду, раздал нам красивые, новенькие книги. Дал и карандаши, бумагу, тетради, мел. Он учил нас не только читать, но и писать. Временами вызывал к широкой черной доске, и у этой самой доски он объяснял нам многие науки, раскрывая перед нами их сияющие вершины.
После урока мы играли. В школьном саду, пронизанном теплыми золотистыми лучами, украшенном чистыми, посыпанными желтым песком дорожками, мы бегали, катались на качелях, играли в мяч. Учитель тоже играл с нами. Он учил нас играм, о которых мы и не знали. Он учил нас играть. «Жизнь — это игра», — говорил он. Насмеявшись, набегавшись вволю, мы, наконец, уставали. В это самое время в ответ на его зов: «Айда в школу!» — мы дружно бежали в класс, радостно начиная следующий урок. Если мы что-то не поняли, учитель снова все терпеливо нам объяснял. Мы, записывая это, слушали его, очень внимательно слушали. Теперь мы уже не боялись учителя — мы любили его. И занимались тоже с радостью.
Мы учились счету, математике, истории, географии.
Из истории мы узнавали о том, откуда родом сами, о родственных нам народах, наших великих предках — о древних тюрках.
География по-новому открыла нам землю, на которой мы родились и жили, границы широкой вольной степи, по которой мы скакали. Поведала нам о ручьях, что журчали, перекатываясь водопадами, о быстрых реках, о широко разлившихся морях со вспененными волнами, об утопающих в синей дымке горах, о морских глубинах, о высоте гор. О том, как же велик наш полуостров.
Сейчас мы и учились, и играли. Мы жили в радости и в любви. Оттого, что уже понимали то, чему нас учили, мы теперь знали все это, а оттого что узнали, очень полюбили нашего учителя. И любя отцов и матерей наших, мы полюбили их еще сильнее, но уже другим сознанием и другими чувствами. Точно так же мы полюбили и наши книги, ручки, бумагу, мел, стали любить класс, в котором учились, вместе с его черной классной доской. Полюбили школу, школьный сад, всю деревню вместе с живущими в ней татарами, полюбили и живущих в соседней деревне русских, которые тоже радовались тому, что мы учимся.
Оттого, что поняли, потому и научились, а, научившись, — узнали, теперь мы любили и каждый камешек, и деревья, и могучие горы — мы любили весь мир.
Дни стали короче. Бледное осеннее солнце обманчиво улыбалось. Вдали грубыми резкими голосами перекликались вороны. Цветы увяли, листья пожелтели. У вершин синих гор, скорбно вытянувшихся к небу, клубились черные тучи.
Холодно... Озябшие маленькие птички, воробышки, нахохлившиеся на ветках, едва слышно щебетали.
Я вошел в школу. От рядов парт, — отовсюду повеяло мраком. Учитель сидел отрешенно, его широкие плечи безвольно повисли. Лицо его было бледно, взор погасшим. Задумавшись, он о чем-то переживал. Рядом с ним был какой-то смуглый куцебородый господин в длинном бурнусе. Я вспомнил, что видел этого человека, как он продавал на ярмарке светло-коричневого бычка. Я узнал его — это был кадый (судья - Авт.). Поерзав на месте, он достал какую-то бумагу, откашлялся:
— От вышестоящих есть распоряжение: учить истории, счету, географии шариатом не положено. Школы, в которых обучают на крымскотатарском языке, будут закрыты...
Все замерло, не слышно ни звука. Школа стала походить на дом, в котором находится покойник. Кругом все темно, пусто; только в саду одинокая ласточка отчетливо в который раз снова и снова принималась повторять свою молитву. «Бедная ласточка, — подумал я, — молись, молись. И тебе тоже скоро завяжут твой маленький клюв...» В полном безмолвии ученики смотрели на кадыя. В их холодных глазах застыло проклятие и самому кадыю, и всем вышестоящим...
Наконец, учитель, расправив поникшие плечи, тяжело поднялся и срывающимся голосом сказал:
— Братья мои! Я проведу для вас свой последний урок... Если вы любите отца и мать, свою родину, то любите и наш родной крымскотатарский язык...
Он хотел еще что-то сказать, но голос его осекся, дыхание перехватило сдавленные слова, замирая, таяли меж губ. Он пытался скрыть от нас то что плачет. Скрыл. Кровавые слезы свои он пролил в сердце. Мне хотелось броситься на шею к этому великому татарину, разразившись рыданиями, растопить сковывающий душу тяжелый ком.
Мы вышли из школы. Господин кадый повесил на белоснежные школьные двери тяжелый черный замок...
Все дети плакали. Только из моих глаз не выкатилось ни слезинки. Сейчас я хотел бить, крушить, ломать... я хотел сорвать со школьных дверей этот тяжелый чёрный замок. Сорвать замок — стало целью всей моей жизни. Горячая кровь закипала в жилах, в глазах темнело, в ушах раздавался гул, от которого становилось страшно...
Перевод Ш. Абдурахмановой
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев