Посреди земли, у небес посредине, над Окой-рекой, на высоком месте, на раменье, стоит, соломой шуршит именитое село Карачарово.
С той горы, с той вотчины простосердечного племени муромы на погляд в одну только сторону полжизни мало, а иного чего небывалого, невиданного за Карачаровом исстари не водится.
Над светлынью Оки-реки, на зеленом бережку, на муравушке горевал свое горе, свеся ноги бесчувственные, печальник Илья.
Было Илье тридцать лет и три года. Рос он в младенчестве не по дням – по часам, а как пришло время на ножки встать, так ведь и встал, а ножки и подломись, не удержали дородного дитятю. Вот и сидел сиднем с младенческой поры, не ведая, как осушить материнские слезы, как развеять батюшкину кручину, а про свое горемычество уж и полдумы-то не думал.
Сидит Илья, дню Божьему радуется, и сам никому не помеха. Вокруг воробьи в мураве пасутся, пчелки мельтешат, а бабочки-то и на голову сядут, и на усы.
Набежит на солнышко тучка – ветер прохладой обдует, солнце выглянет – тоже благодать, тепло парное, Духмяное. Сосновый бор смолой дышит, река – кувшинками, пескарями.
Ковыряет Илья шильцем туесок, узор ведет по краю, а сам вдаль глядит. Уж так на краю-то синё, что и твердь как зыбь, как текучая вода, как воздух переменчивый.
Батюшка сказывал: принес-де Илью дитятей на бережок, а Илья от заречья во весь день глаз не отвел. Все Ручкою показывал на черту зубчатую, где муромские леса с небом сошлись.
Ох, погляды, погляды, услада неверная!
Шли тут из леса ребята малые. Увидели Илью на бережку, подбежали, отсыпали ему по горсточке, по другой черники да малины, а соседка, подросточек, Купавушка, принесла Илье одолень-цветок. Говорит, опустя глазки:
– Над омутом рвала, над русалочьим.
Взял Илья цветок, порадовался:
– Баско! Бел, как невинная душа, а на донышке будто жар.
– Ты цветок на грудь положи! – просит Купава. – Может, одолеет одолень твою беду.
Улыбнулся Илья:
– Сделаю, как велишь. Да только ведовство, Купавушка, не про меня. Я крещеный. От Сварога да от Мокоши отрекся еще сызмальства. У меня имя крестное. Одна печаль – не умею молиться. Научить было некому. Калики перехожие меня крестили. Говорили батюшке с матушкой: Бог-де бедного не оставит, вернет крепость ногам, силу рукам. Тридцать лет с той поры минуло, а для меня всякий день как первый – жду и верую.
– Люди говорят: оттого и беда с тобой приключилась, что калики-то прохожие окунали тебя в воду, крестом заклятую.
– Коли крест свят, так вода от креста не заклятая, а святая. Ты, Купавушка, сердитых слов не говори о моем Боге. Долго я терпел, теперь уж, знать, поменьше терпеть осталось. Эй! Слезку-то утри!
– Пущай катится! Мне два годочка было, когда пожалела я тебя впервой, а этим летом мне уж двенадцать, а тебя батюшка все на горбу таскает.
– Ничего! – сказал Илья. – Вот туесок затеял. Приходи завтра, я на нем одолень-траву выдавлю. Будет память, как по мне заскучаешь.
– Заскучаю – приду да погляжу. Куда ты, Илья, денешься?
– Может, с печки на лавку, а может, и за дальние леса, за синие моря.
Улыбнулась Купава:
– Выдумщик ты, Илья! Побегу, матушка заждалась. Корову пора доить…
– Да уж полдень, – согласился Илья.
Стал он ждать батюшку с матушкой. Старое поле истощилось, изродилось. Вот и ходили на дальний пал дубья да колоды корчевать, земельку выравнивать. Много ли двое стариков наработают? А делать нечего. Одного сына Бог дал, и тот сидень.
Нажарило Илью полуденное солнце. А как спала жара, накрыло Карачарово серое облако, сыпануло дождем. Сидит Илья, отряхает воду с бороды, с бровей.
Бабы да мужики в хозяйских делах, а для малых ребят, для стариков Илья неподъемный. Да и привычны к сидению горемыки, хоть и под грозою. Грозу-то он еще и любит. Не велит батюшке уносить себя под крышу.
На этот раз без молний обошлось, без грома. Небо радугой побаловало. А ждать батюшку пришлось Илье до вечера. Наломался батюшка за день, едва до дома дошел, а делать нечего, надо сына с бережка забирать.
В сердцах сказал:
– Ну, чего нынче-то высидел?
– Узор на туеске выдавил.
– Такие ручищи, а силы едва на шило хватает.
– Прости меня, батюшка, – поклонился Илья.
– Тебе ли виниться, голубю! – опустился старик перед сыном на колени, обхватил Илья батюшку за шею, а тот говорит: – Нет, погоди! Не отошел я еще от пней да колод. Ты, Илюша, завтра дома посиди. Нам с матерью дубье таскать неохватное, неподъемное.
Сидели-сидели, молчали-молчали, Илья и говорит:
– Прибил бы ты меня, батюшка. Я бы не закричал, потерпел бы в последний раз.
Вскочил старик на ноги, взвалил Илью, как мешок, до порога донес, и дух вон.
Увидала матушка, что на муже лица нет, помогла занести безножье-безручье родимое в избушку. Сели вечерять. Говорит старик старухе:
– Прожили мы с тобою жизнь, большого греха за собою не ведая. Знать, за малые терпим. Малых грехов – как мух. От них не отмахнешься.
– На чужое не зарились, с бедными делились! Разве что батюшки наши, матушки содеяли неотмолимое.
– На пращуров не кивай! – урезонил жену старик. – Правдой черное отбеливай! За седьмое ведь колено в ответе, а то и за двенадцатое!
Илья слил остатки тюри в ложку, скушал и опять за туесок. Ковыряет шильцем, улыбается про себя. Загляделась матушка на сына. До чего ж пригожий мужик, а счастья – нет!
А Илья вдруг и говорит:
– Ах, матушка! Мы уж тем грешны, что не в радость нам солнышко, небеса пресветлые, земля зеленая… Бог день ото дня не меньше нам дает – больше.
– О чем ты, Илюша? – всполошилась матушка.
– Сам не знаю. Сказалось, а к чему, про что… Слово – птица: пролетела, и нет ее.
Спал Илья на лавке под окном. Всю ночь напролет чвирикал у него в головах сверчок. Без передыху. Тру да тру! Тру да тру! Батюшка с матушкой, корчуя пал, намаялись, что им сверчок. Сомкнул Илья глаза – уж светать стало, открыл: ни батюшки, ни матушки. Кринка молока на столе, кус хлеба, щепоть соли.
Под лавкой ведро поганое, рядом бадья с колодезной водой.
Умылся Илья, хлебнул молочка, а хлеба не захотелось.
Достал с груди одолень-цветок, примеривается, с чего начинать. Пусто в сердце. Уж так пусто, как в брошенной избе, как в печи сто лет нетопленной, когда и копоть-то пахнет нежитью.
На лето с окошка бычий пузырь сняли. Светло, прохладно. Слышит Илья – сорока летит, стрекочет.
– К радости, что ли?
Но где уж торопыге толком рассказать, что видела: летит, трещит как очумелая.
Горихвостка мелькнула, под хвостом огонь рыжий.
– И ты с новостями? – спросил Илья птаху, но горихвостку известия уж так жгут – порхает с дерева на дерево, от избы к избе.
Воробей прилетел. Чвирик – чвирик – чвирик. Все рассказал, да уж так быстро, хоть сызнова начинай.
Позевал Илья, позевал, взялся-таки за туесок. Ковыряет шильцем бересту, на одолень-цветок поглядывает.
Вдруг палкой в ворота застучали, посошком сухеньким, всполошно застучали.
Вздрогнул Илья – кто же это?
Слышит, его зовут, по имени, по прозвищу:
– Ай же ты, Илья Муромец, крестьянский сын, отворяй каликам перехожим ворота кленовые, пусти на широкий двор на травке в тенечке полежать, от дороги остыть.
– Ох, Господи! Калики перехожие! – закричал в окошко Илья. – Не могу отворить ворота. Сиднем сижу вот уж тридцать лет. Не имею в ногах хожденьица. И ползти не могу: в руках владеньица тоже нет!
Засмеялись калики перехожие:
– Не ленись, Илья! Вставай на резвы ноги, отворяй ворота, зови в избу за дубовый стол.
Принахмурился Илья, чего попусту насмешничать, хотел с лавки на пол брякнуться. Да и на тебе! Стоят ноги, пол под собой чуют. Пошел, так идут!
Илья к двери, по сеням, с крыльца, через двор! Взялся за дубовый засов – держат руки. Туда-сюда двинул – отворил ворота. А за воротами слепцы друг за дружкой стоят, как гуси.
Взял Илья первого за руку, повел в избу. Перекрестились слепцы лицом к красному углу, положили поклоны усердные.
Возрадовался Илья:
– Ах, отцы, калики перехожие! Я с детства крещен, а как молиться, не знаю. Сторона наша дальняя, темная, люди дубам да медведям кланяются.
Научили калики Илью персты складывать, крестом себя осенять.
– А слова-то какие говорить? – спрашивает Илья.
– Говори просто, – учили калики, – Господи, помилуй мя, грешного. Господь услышит, коли скажешь веруя.
Поклонился Илья каликам за учение. А на стол поглядел: кус хлеба, луковица да кринка молока отпитая.
Говорят калики:
– Поди, Илья, принеси из погреба корчагу с медвяным питьецом, а коли есть что из еды, прихватывай… Дорога у нас была далекая. Губы у нас запеклись от жара, силенка порастряслась на колдобинах. Медведь дорогу в Карачарово прокладывал…
Пошел Илья во двор, спустился в погреб. Взял корчагу с медом правой рукой, на корчагу поставил лукошко с яйцами, левой подцепил бочонок с солеными груздями да полоть копченого окорока.
Принес, поставил на стол.
– Пейте, гости, тридцать лет жданные, ешьте. А коли помыться хотите, баню пойду затоплю.
– Ты с нами побудь, – говорит ему старший из старцев. – Ты коль не голоден, так жаждой не хуже нас томим. Выпей-ка!
И поднес ковш медвяного питьеца.
Такой пыл грудь ожег, такой знич – осушил Илья ковш единым духом, а капли в окошко вытряхнул.
– Каково тебе, детинушка? – спрашивает старший из старцев. – Чуешь ли силу в себе?
Шевельнул Илья плечами, а руки как два быка.
– Господи помилуй! Березу, пожалуй, с корнем вырву. Как репку!
– То, Илья, даже не полсилы. Вот тебе еще ковшик, да гляди, ни капли не урони ни на пол, ни на землю.
Подает другой ковш.
Пил Илья, как цедил, языком по донышку провел для верности.
– Все! – и тряхнул пустым ковшом.
Старейший среди калик спрашивает:
– Ну, скажи, Илья, какую теперь силу в себе чувствуешь?
– Могу дуб с корнем вырвать, могу по избе на плечо поставить.
– Полсилы есть, – сказал старик. – Зачерпну-ка я тебе еще ковшик.
Илья уж напился, выпил с передыхом.
– Теперь какова твоя сила?
– Есть маленько! – говорит Илья. – Возьму луну на одну руку, солнце на другую, а землю на спину.
Испугались калики. Еще ковш подают.
– Да мне уже невмоготу! – говорит Илья.
– Нет, Илюша, ты хоть пригуби. Остальное мы дольем.
Подул Илья на пену, пригубил питье.
Калики спрашивают:
– Скажи, Илья. Вот коли бы к Земле колечко прикрутить, повернул бы ты Земелюшку на ребрышко?
– Ну, где уж! Пить не пил, пригубил, а силы наполовину убыло.
– Того, что осталось, тебе на жизнь хватит, – сказал старший старец. – Будешь ты, Илья, великим богатырем. Смерть тебе в бою не писана. Заказано тебе драться со Святогором, его, могутного, и земля-то через силу носит. Не ходи биться с Самсоном-богатырем, у него на голове семь власов ангельских [53]. Не спорь, не перечь Микуле Селяниновичу, рода его не обижай. Не ходи еще на Вольгу Вещего, он хитер-мудрен, у него в башне не соколы, а муроки. Служи, Илья, правде-истине, молись Творцу. Да будет Господь с тобою.
Тут калики онучи перемотали, лапоточками пристукнули, поклонились хозяину:
– Прощай, Илья Муромец. За хлеб-соль спасибо! Нам пора, да и тебе в дорогу собираться надо. Путь у тебя дальний. Ищи коня по себе. Но знай: чем паршивей, тем могутнее, чем незавиднее, тем краше, а лучше бы всего добыть жеребенка полудохлого.
Еще раз поклонились и пошли друг за другом по-гусиному. Из избы, за ворота, к высокому берегу, где Илья сиживал. А ведь слепые, в воду не попадали бы.
– Господи, помилуй! – взмолился Илья.
Побежал следом, а калики идут себе, и тропа их все выше, выше, над рекой над Окой, над поймой, и дубрава для них как трава.
Поглядел Илья на руки, на ноги: человек.
– Господи, помилуй!
А тут Купавушка на гору с реки воду несет на коромысле. Нагнулся Илья, взял подросточка вместе с ведрами, поставил на высокий берег.
– Батюшки! – ахнула Купавушка. – Ты ли это, безножный, безручный? Откуда что взялось?
– Бог дал.
Заплакала девица милая, вода в ведрах всколыхнулась, заплескалась. А Илья вежливо поднял пальчиком с плеч отрочих тяжелое коромысло и держал, пока слезки не просохли. Говорит Купава Илье:
– Не могла помочь тебе в большой беде, может, хоть теперь на что сгожусь?
– А ведь сгодишься! – смекнул Илья. – Велено мне коня добыть самого невидного, паршивого, а сыщется дохленький жеребенок, так совсем хорошо!
– Батюшки! – удивилась Купава. – А ведь жеребеночек, дохлятинка, у нас в хлеву стоит. Батюшка хотел его в лес отвести зверям на съеденье, так я беднягу у батюшки выплакала.
Поспешила Купава домой, привела жеребенка, а на дворе у Ильи – петух. Петух вроде тот же, что всегда, а ростом с теленка. Шпоры, как рога бычьи, алый гребень с лопух, а хвостом хоть улицу подметай. Сидят перья не хуже радуги.
– Вон какое дело, Купавушка! – говорит Илья, на петуха глядя. – Вытряхнул я, знать, капельку-то из окошка на зернушко.
– Какую капельку? – спрашивает соседка.
– Да это так! – а сам жеребенка поглаживает. – Не напоить ли нам дохлятинку из ковшика?
Вошел в избу, там рожь из щели в полу до потолка.
Удивился, обрадовался. Набрал в ковш воды, вынес, напоил жеребенка.
Тут косточки жеребячьи захрустели, раздались, и вот уже не жеребенок, колеблемый ветром, перед Ильей да Купавой – дородный конь, богатырю пара.
Поклонился Илья Купаве:
– Под шкурой дохлятинки диво таилось. Твоей заботой да любовью, Купавушка, вспоенное, вскормленное. Проси от меня, что твоей душе угодно. Коль по силе, тотчас исполню.
– На мое прошеньице силы не надобно, – сказала Купава. – Поцелуй меня, да не так, как братья сестер целуют. Я хоть и мала, поцелуй меня, как невесту, чтоб на всю жизнь сладость осталась.
Пригорюнился Илья:
– Ай ты, милая! Подождал бы я, чтоб ты вошла в возраст, женой бы назвал. Да назначен мне путь за синие дали, а уж написано ли на роду домой воротиться – про то не знаю.
Приподнял Илья Купаву с земли, поцеловал в уста румяные, не расцветшие. Зарделась Купава, припала головкой к голове Ильи, и стучала жилка у нее на виске о жилку на виске богатыря. А уж сколько так простояли?
Первым богатырь-петух спохватился, захлопал крыльями – ворота с петель так и сдуло. Крикнул ку-ка-ре-ку – солома на крыше дыбом поднялась.
Пришлось Илье рукава засучить. Старую солому с крыши снял, новую положил. Батюшка давно собирался крышу перекрыть, да рук не хватало.
Проводы
Отец и мать Ильи с корчевания не вернулись в тот вечер. В шалаше заночевали.
Подождал-подождал Илья родителей, вывел коня из хлева, надел крестьянскую узду, сел охляп.
Наказал коню:
– Ты, Сивушка, довези меня до батюшки, до матушки.
Тут сивый да бурый гривой тряхнул, хвостом хлестнул, взвился под небеса резвее птицы, головою чуть было месяц не сшиб. Глазом не успел моргнуть – вот он шалаш, вот он черный пал, дубовье да колодье.
Отпустил Илья Сивку в кипрее да в сон-траве пастись, рубаху скинул, чтоб сажей да угольем не запачкать. Давай дубы выдирать, в речку Непрю покидывать, чтоб несла в матушку Оку. На матушке Оке городов много, дубы будут в радость.
Семизвездный ковш опрокинулся, когда с дубами покончил Илья. Принялся дубки выдергивать, земельку с корней отряхивать, пеньки в овражек складывать. Из пеньков-то дегтю можно нагнать.
Ох, крепко деревья за землю держатся, не то что человек. Последний пенек метнул Илья в овраг, когда уж светало. Поспешил заровнять землю, ямы от пеньков засыпать. Сосна ему вместо бороны, елка вместо веника.
Уложил земельку ровнехонько. Тут как раз и заря зарумянилась. Батюшка в шалаше заворочался, последний сон досматривал.
Сел Илья на Сивку, один скок – и в Карачарове.
Задал коняжке зерна белоярого, сам в избу да на лавку. Уморился ведь.
Никогда с устатку не спал, а после доброй работы, когда она впрок пошла, слаще сна не бывает.
И снится сон Илье. Зеленым-зелена широкая земля. Посреди земли лежит богатырь. Пригляделся Илья, что за диво – себя узнал. Вдруг туча зашла, но ни грома, ни молний, жужжит-зудит мушиный гуд, всю землю мухами покрыло, богатыря облепили с головы до ног.
– Чего же это я сплю-то? – рассердился Илья и глаза открыл.
Встал с лавки, мухи гудят. Отворил дверь, дунул – всех и вынесло.
– Господи, помилуй!
Поспешил Илья на зады, дров нарубить, баню истопить для батюшки, для матушки. С черной работы возвращаются. Да ведь и сам в уголье да пепле.
А старики на пале-то проснулись, из шалаша вышли, что за ужас: ни дуба, ни пня, ни колодины, ни колдобины – поле! Паши да сей. Стоят, глядят, слова не могут вымолвить.
– Коли не сплю, пойдем-ка отсюда по-здоровому, – говорит старик, да и припустились со старухой бегом.
Вот и Карачарово, изба родная. Встал старик как столб, глаза протирает. Говорит старухе:
– Погляди-ка на крышу, вроде солома побелела, вроде как новая.
– Да ведь новая и есть, – говорит старуха.
– А когда же это я перекрывал-то? Не помнишь ли?
– Не помню, – отвечает старуха.
Подошли поближе, а на изгороди, пригнув слегу, петух сидит.
– Вроде наш, – говорит старик.
– Да как же не наш?!
– Так с барана.
Старуха и сама видит, что с барана, да уж больно старик-то не в себе. Говорит:
– С барана так с барана. Подрос.
Тут старик за старуху спрятался.
– Слышишь? На задах-то? Дровишки кто-то рубит.
Зашли за сарай, а там Илья, не имеющий в руках владеньица, а в ногах-то хожденьица, кромсает колуном пеньки свилеватые, а ровнехонькие как орешки щелкает.
Увидел Илья батюшку с матушкой, поклонился до земли.
– Господи, помилуй! – говорит. – Был я – немочь, а стал – мочь… Носили вы меня на себе, матушка, батюшка, тридцать лет. Жизни не хватит отплатить за ваше терпение, за ваши слезы, но заповедано мне каликами перехожими садиться на коня и во чисто поле ехать. Службу служить великую, богатырскую… Всей моей крестьянской работы – дубье с поля убрал.
Подошли отец с матерью к сыну, взяли его за белые руки, привели в избу, усадили за стол, ставили еду, питье, как перед гостем. И сказал Илье отец напутствие:
– Господь Бог дал тебе, сынок, силу дивную, великую. Непря-река нынче худо течет, тяжелы для нее дубы, какие ты в воду покидал. Таков мой сказ тебе будет: не давай ретивому сердцу волюшки! В нашей ли стороне али в какой другой живи, Илья, поскромнешенько.
Поклонился сын отцу за науку, а сам говорит:
– Дай мне, сидню, благословение в путь-дорогу собираться, богатырскую службу служить.
Поник батюшка седой головой, закручинился:
– Ох, сынишка ты мой, чадо родимое! Мы только взвидели свет с матерью, а ты уж и прощаешься.
– Горько мне, батюшка! – говорит Илья. – Да уж так судьба велит. Ты прости меня за все дни, за все годы горемычные, но один-то нынешний день – ведь равен тридцати годам.
Обнял старик Илью:
– А ведь равен, чадушко! Равен. Благословляю тебя и дорогу твою прямоезжую, но проси и у матери благословение.
Поклонился Илья матушке:
– Не кори меня, родимая. Состарила тебя моя черная немочь раньше сроку-времени. Но даст тебе Бог, матушка, долгих лет, а мне бы послал радовать тебя доброй славою в дальних краях. Благослови меня, грешного.
Сказала матушка, утирая глаза:
– Был ты сидень, да весь наш. Стал богатырь – всем пригодился. А напутствие мое немудреное: не кровавь меча, не сироти малых детушек, не бесчести молодых жен… На добрые дела не ленись, за труд не считай. Вот и весь мой сказ.
Поговорили о великом да о завтрашнем, а жить нынче надо.
Помылись в бане, повечеряли. Спать легли, друг на друга не нарадуясь.
А поднялся Илья до зари, обулся, оделся, не шумнув, половицей не скрипнув.
Тут и говорит ему матушка:
– Ты, Илюша, в печке-то варенец возьми. С пеночкой варенец – любимое твое кушанье. Да и пирогов-то в сумку насыпь, на дорогу тебе ночью напекла.
Выпил Илья варенцу, в горшок слезу уронил – матушке подарок нечаянный.
Встал Илья на порог, приподнял дверь, чтоб не ухнула, отворяясь. А батюшка говорит ему:
– Плетку на стене возьми. Семижильная. Твой дедушка еще сплел. На службу, говоришь, едешь богатырскую, а ни доспехов у тебя нет, ни оружия.
– Бог ноги-руки дал, а уж такую малость сам добуду. Мой доспех, мое оружие – резвый конь, каликами перехожими загаданный, Купавою-соседушкой вскормленный, вспоенный. Такому коню плетка не надобна.
– А ты возьми все-таки, – говорит отец. – Мало ли?
Взял Илья плетку семижильную, шагнул за порог, притворил дверь, дунуло на родителей – пустотой, да тотчас от печи младенцем запахло.
– Мать! – спрашивает старик. – Что это пахнет-то?
– Да пеленочка, – говорит старуха. – Я вчера пеленку Илюшину нашла, показать ему хотела. Да в суете позабыла. Хорошо сыночком-то пахнет.
Тут старик и сказал, принахмурясь:
– Как его было не пустить? Сколько людей ждут да надеются на спасителя. А он-то, глядишь, и пожалует, Илюша-то наш.
Первых три подвига Ильи
А поехал из того-то села Карачарова богатырь богоданный Илья Муромец на коне своем сиво-буром не скоком, не махом – потихонечку. Не дорогою человеческой, не тропою звериной, поехал прямехонько поглядеть, каковы вблизи дали синие, зубчатые. Рукой хотел дотронуться до края небес, до края земли.
Вот уж и зорька отыграла, и солнышко поднялось высоко, пустил Илья Сивку рысью, чтоб хоть к полудню на край света поспеть. А край-то ни на пядь не приблизился.
Наехал Илья на ракитов куст, на Двенадцать Живых Ключей. Пустил Сивку на травку, сам водицы испил, пирога поел матушкиного.
Слышит, птаха в кусту кричит, надрывается. Поглядел – желторотый птенец из гнезда вывалился, ворохтается на травинках, крылышки растопырились. Взял Илья птенца на ладонь, подышал на беднягу, к братцам, к сестрам в гнездо положил, в серединочку.
Подумалось Илье: Купавушка за птенца бы порадовалась.
Отдохнул Илья и опять пустился в путь, на край неба поглядывая да прикидывая: ну пусть не на пядь, а на вершок-то хоть приблизился ли?
Ближе к вечеру повстречалась Илье деревенька. Сирота сиротой. Поля кругом широкие, а колос от колоса через ступню. Не то что избы, куры обветшали, крылья висят, головы на бочок. Собаки не брешут, зато слышно, как цыплята пищат.
Илья щец хотел похлебать али уж тюрьки, а ему и водицы-то подали с пол ковшика.
– Ты прости нас, Богом забытых, – говорят проезжему. – Жили мы не тужили, но из речки нашей из певуньки вода ушла-утекла. На лодках на другой берег ездили, а погляди-ка, что сделалось? Воробью не выкупаться, и в колодцах сухо.
– Запрудили бы речку-то, – говорит Илья.
– Прудили, да вода уж так медленно прибывает, наберется с лужу, а лужа-то уж и вонючая, не питье – хвороба.
– Куда ж вода подевалась? – спрашивает Илья.
Повинились крестьяне:
– Воду отвел голь перекатная, проклятый побирушка. Повадился каждый день ходить, хлеб даровой есть. Мы его и отвадили… А побирушка-то был не прост. Уронил в руслице белый камушек, а повыше тот камушек леса высокого. Течет теперь наша реченька ни вправо, ни влево – вспять.
– Проведите меня к белому камушку, погляжу каков, – попросил Илья.
Проводили. Поглядел богатырь на камушек. Гора. Откуда только взялся на ровном месте?
Сошел Илья с Сивки, поплевал на ладони, уперся в камушек плечом. Приналег. Подался, стоймя стал. Тут вода в старое руслице, в заветное – валом пошла.
Мужики за водой бегут, как малые дети. Кричат, смеются.
Сел Илья на Сивку, поглядел вослед счастливым, Господом Богом помилованным. Тут и мужики спохватились, о спасителе своем вспомнили. Да Илья плеточкой дедовской маленько стегнул Сивку, Сивка и взвился под облако. Был богатырь – и нет его, как померещился. Но речка-то вот она! Вот он, белый утес лобастый!
Сивка от плетки семижильной уж так скакнул, Илья думал, на само солнце грохнется.
Ан нет! Хоть бы на шаг муравьиный край небес ближе стал.
Опустился Сивка в лесную дебрь, как в погреб. Пришлось Илье деревья рвать-пригибать, дорогу коню проламывать.
При звездах из тесноты дремучей выбрались. Пустил Илья Сивку в луга пастись, сам на стог сена забрался.
Поглядел на Большой Звездный Ковш, на Малый. Позевал, повздыхал и заснул, забыв Господу Богу помолиться.
Черная ночь для черных дел.
Надвинулась на спящего Илью тьмущая тьма. Запрядали летучие мыши, засвистели гадючьим посвистом змеи, повисла над богатырем пустоглазая нежить. Будто пологом закрыло небо, вместо звезд, белых ярочек, девятью кругами загорелись немигучие зеленые кошачьи глаза.
Погребом дохнула нежить на Илью.
– Да будет наш!
Может, свершилось бы худое, но явились на выручку светлые пращуры, разодрали черный полог в клочья, развеяли смертный дых нежити.
А Илья спит, не ведает, какая над ним круговерть.
Одна беда миновала, другая вот она.
Поднялись из преисподни вихри непроглядные. Обступили стожок, склонили гадючьи головы, и воссела на тех гадючьих головах сама тьма. Сказала тьма:
– Да поклонится мне глупая мурома! Да послужит князю мира сего.
Черные когти из черной руки потянулись к богатырю, разодрали грудь, достали сердце, а оно весь луг осветило, будто капелька солнышка.
Застонал князь тьмы, хотел другой рукой сердце накрыть.
Но блеснула молния, пронзила, ослепила черную ночь. То был меч явившегося с небес Михаила Архангела. По когтям рубанул Архангел князя тьмы. Отпали когти от черной руки, погрузилось сердце богатырское в богатырскую грудь. Встал над Ильей Михаил Архангел и сказал князю тьмы:
– Уходи! Се – богатырь святорусский.
Отпрянула черная сила от спящего. Пошли по небу сполохи, письмена, игры зловещие, и опять придвинулась к Илье рогатая голова. Переупрямить хотела преисподня небо, но выпорхнул из ракитова куста птенец желторотый. Взмыл в веси звездные, куда и матушка-то его не залетывала, сел князю тьмы на темечко да и клюнул.
Темечко у князя тьмы хуже чирья. Вскрутилась тьма столбом, грянула наземь, в прах рассыпалась.
Тут выпряла наконец зорька ниточку алую на радость белому свету.
Проснулся Илья, смотрит, совсем рядом большое селение. Умылся росою, взял Сивку под уздцы, пошел к людям расспросить, куда принес его ретивый конь.
В селении жили вятичи. Жили не тужили, пока не явилась хазарская напасть. Избы хазары не тронули, разорили семьи. Где кормильца увели, где жену с детьми, в иных избах одни старики остались. Повздыхал Илья и так сказал:
– Сделаю я засеку, чтоб не было хода к вам со стороны степи. А вам наказ: посадите боры сосновые да еловые, чтоб забыли сакмы [54]в ваши края двуногие волки. Даст Бог, детишек народите, расплодятся храбрые мужи. Будут вам и работниками, и защитниками.
Выволок Илья из лесу сломанные деревья, чего с Сивкой-то наворочали. Засеку навалил на все сорок верст. Ни проехать ни пройти.
Поклонились богатырю вятичи, поднесли сбрую для Сивки в золоте да в самоцветах.
– Возьми, Илья, крестьянский сын. Хранилась сбруя в нашей веси с незапамятных времен. Был и у нас то ли богатырь, то ли царь – никто уж не помнит. Не обижай, прими. Ты с нас, горемык, за великий труд платы не спрашивал, не рядился.
Взял Илья подношение.
– Не посмел бы я с обобранных, с ограбленных ни серебра спросить, ни горсти муки. А за сбрую благодарствую. Обидел я Сивку ни за что ни про что. Может, и простит мою грубость за сбрую царскую, богатырскую.
Снарядил коня Илья Муромец. Вятичи и говорят ему:
– Что же ты, Илья Муромец, на свое богатырское поприще выехал без оружия, без брони? Не ровен час, наедешь на хазар али на печенегов, пошлют изловить тебя, чтоб не служил русской службы.
Говорит Илья:
– Я из рода крестьянского. У батюшки у моего ни меча, ни рубашки железной… В поле я выехал промыслом Господним, наказом калик перехожих. Про оружие они мне ничего не сказывали. Бог даст, будет и оружие.
Вятичи все ж не унимаются:
– Ты, Илья, хоть дубиночку выломай. От волка отмахнуться, от разбойников непутевых.
Сказал Илья:
– Будь по-вашему. Вон, гляжу, клен над речкой давно засох. Вырежьте мне добрую палицу по руке.
– Велику ли? – спрашивают вятичи.
– На косую сажень с аршином. Да комель-то смотрите не срежьте. Хороший комелек [55], увесистый.
Для вятича топор – как третья рука. Соорудили палицу, тяжелехонькую, ладную.
Попрощался богатырь с добрыми людьми, поехал ни путем, ни дорогой во чисто поле товарищей искать – все один да один.
Ехал, ехал. Вскричал на все четыре стороны громким голосом:
– Ой, где вы, други мои, застава богатырская? В какую сторону коня повернуть? К зорям ли алым, к полуденному ли солнцу али к белой ярочке, звезде Северной?
Не было в тот раз Илье ответа.
Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев