Памяти наших моряков посвящается...
Корабль, изможденный, в солевых подтёках, как старый воин в шрамах, резал свинцовую воду Балтики. В ушах у матроса Алексея стоял неумолчный гул машин, перекрывающий вой ветра. Он стоял у орудия, и пальцы в промерзших перчатках помнили не холод металла, а тёплую ладошку дочки.
Лиза. Всего шесть лет. Она всерьёз считала, что папа «плавает на большом белом пароходе с музыкой». Он закрывал глаза и видел их дом: запах свежего хлеба, луч солнца на половице, её восторженный смех, когда он подбрасывал её к потолку. Эти мысли были его тихой гаванью, его главным броневым поясом.
Рядом, прильнув к стереотрубе, был его друг, «дед» Иваныч, прошедший уже три войны. Тот был для всех корабельным отцом. Он мог и строгость показать, и последнюю махорку разделить, и рассказать на ночь о своем деревенском доме, о яблонях, которые ждали его возвращения.
«Вот вернемся, Лёш, – говорил он, покуривая самокрутку, – ты к нам приезжай. Моя Матрёна пирогами закормит. А мы с тобой те яблони, что я саженец обещал, у речки посадим. Для твоей Лизки. Чтобы на всю жизнь ей сладость и тень от них была».
Алексей слушал его тихий, спокойный голос, закрывал глаза и видел этот сад – нежный, зелёный, символ мира, которого больше не существовало.
Иваныч стоял у стереотрубы, его спина была привычной, надежной точкой в этом хаосе.
«Держись, сынок, скоро свой берег увидим», – обернулся он, и Алексей поймал его взгляд, уставший, но тёплый.
И в этот миг мир взорвался.
Глухой, разрывающий уши удар. Гора огненной стали и свинца обрушилась именно туда, где только что стоял его друг. Алексея отшвырнуло взрывной волной, он ударился головой о металл, и на секунду в глазах потемнело. Он поднялся, отчаянно пытаясь отдышаться, не веря своим глазам. На месте стереотрубы – искорёженное железо и страшная, зияющая пустота.
И тогда он его увидел.
Полусидя у развороченного борта, прислонившись к какой-то балке, сидел Иваныч. Его бушлат был тёмным и мокрым, но не от воды. Он смотрел на Алексея невидящим, удивлённым взглядом, а его руки, сильные, жилистые руки, которые так ловко вязали морские узлы, судорожно сжимали что-то у живота, пытаясь удержать то, что уже нельзя было удержать.
«Дед! Иваныч!» – крикнул Алексей, но его собственный голос показался ему чужим, доносящимся из-под воды.
Иваныч медленно перевёл взгляд, поймал его лицо. В его глазах не было страха. Была лишь бесконечная, вселенская усталость и… извинение.
«Лёш… – его голос был едва слышен, хриплый выдох. – Яблоньки… наши… не…»
Он не договорил. Его тело обмякло, голова бессильно упала на грудь. Из уголка его губ выползла тонкая струйка крови, медленная и неотвратимая.
И тут в Алексее что-то сорвалось, порвалось, вырвалось наружу. Он не закричал. Он взревел. Звериным, горловым, нечеловеческим рёвом, в котором смешалась вся боль, весь ужас, вся ненависть к этой войне, отнявшей у него отца во второй раз.
Он рванулся к нему, схватил за плечи, тряс его, кричал ему в лицо, умоляя ответить, злясь на него за это прощание, за эту незаконченную фразу о яблонях, которая теперь навсегда останется в его сердце незаживающей занозой. Но его друг был уже пуст.
И только холодный балтийский ветер, завывая в ранах корабля, подхватил его отчаянный рёв и унёс в серое, безучастное небо...
* * *
Новый бой пришёл с рассветом, но неба они не увидели — его скрыла туча немецких самолётов.
Сначала послышался нарастающий, противный гул, от которого кровь стыла в жилах, а потом мир взорвался, раскололся на огонь, свист и стальные осколки.
Корабль, получив несколько смертельных ран в район машинного отделения, содрогнулся всем своим многотонным телом, как подстреленный зверь, и застыл, медленно и неумолимо кренясь на левый борт. По палубе, превратившейся в наклонный ад, хлестала горящая вода, сливаясь с криками раненых и лязгом рвущегося металла.
Алексей, оглушённый взрывом, получивший ранение в ногу — тупая, горячая боль пульсировала с каждым ударом сердца, — понимал разумом и всем своим израненным существом: это конец. Шлюпки были разбиты, до берега — десятки миль ледяной, безжалостной воды. Спасательные пояса? На несколько минут, не больше.
Он отполз к полуразрушенной надстройке, судорожно цепляясь за всё, что могло его удержать, и нащупал что-то в кармане бушлата. Фотография. Сейчас, в этот последний миг, она весила больше, чем весь корабль. Он достал её дрожащими, не слушающимися руками.
Карточка была намокшей, края расползлись, улыбки жены и Лизы стали размытыми, почти призрачными. Он прижал её к своему лицу, к губам, зажмурился, отчаянно пытаясь провалиться в это бумажное прошлое, вдохнуть запах жениных духов, услышать звонкий смех дочери.
Но вместо этого в ноздри било едкой гарью, а в ушах стоял предсмертный стон его корабля.
Слёзы, которые он так долго сдерживал, хлынули потоком — не тихие и горькие, а истеричные, захлёбывающиеся. Они текли по его грязному лицу, смывая копоть и сажу, смешиваясь с морской солью и каплями крови.
Он рыдал, как ребёнок, бессильно трясясь всем телом, потому что знал: он не увидит, как Лиза пойдёт в первый класс, не почувствует тёплую руку жены в своей, не услышит, как хлопнет калитка его родного дома.
Война отнимала у него не будущее. Она отнимала воздух, свет, само право дышать.
И тогда, превозмогая дикую боль в ноге и дрожь в руках, он перевернул обрывок планшета, на котором когда-то отмечал координаты. Карандаш почти не слушался, буквы выходили кривыми, рваными. Каждая была пыткой. Каждая — прощанием.
«Мои самые родные, — выводил он, чувствуя, как вода уже подступает к его поясу, холодная, как сама смерть. — Простите меня, ради всего святого, простите. Я так хотел к вам... Лиза, моя хорошая, будь умницей, слушай маму. Целую вас крепко-крепко. Люблю. Ваш папа».
Он сунул записку в пустую гильзу, закрутил её с какой-то исступлённой тщательностью, словно это был самый важный патрон в его жизни — патрон, несущий его последнее «люблю». Схватил проплывавший рядом спасательный круг и, срывая ногти, прикрепил гильзу к нему.
Вода поднялась уже к груди, сжимая лёгкие ледяным обручем. Он посмотрел на горизонт в последний раз, но видел не вражеские самолёты, а их лица — ясные, любимые, невозвратимые. Он отпустил спасательный круг в темнеющую, безразличную воду.
Словно отпуская самых дорогих его сердцу людей. И перестал бороться...
* * *
А потом снова наступил май. Тёплый, солнечный, с щебетом птиц и нежно-зелёной листвой. Балтика была спокойной и ласковой, отливая на солнце серебром и бирюзой.
На пустынный берег, усыпанный галькой, вышли две фигуры — женщина в чёрном платке и девочка лет десяти. Они молча смотрели на горизонт, где небо встречалось с морем.
Женщина сжала в руке ту самую, бережно сохранённую гильзу с истлевшим клочком бумаги внутри. Её горе было тихим и выносливым, как этот камень под ногами.
А девочка, совсем не похожая на ту, что смеялась на фотографии, подошла к самой кромке прибоя. Она взяла гладкий белый камень и на мокром песке вывела одно-единственное слово, которое волны должны были унести в открытое море, к тому, кто никогда не вернётся.
Она написала: «ПАПА».
Потом подняла голову, и её глаза, полные недетской, пронзительной тоски, были обращены туда, где для неё навсегда остался её большой белый корабль.
Море безмолвствовало, храня тысячи таких же молчаливых историй. Оно давно смыло все следы на песке, но не смогло смыть главное — память, которая жжёт сердце острее, чем самая горькая слеза...

Присоединяйтесь — мы покажем вам много интересного
Присоединяйтесь к ОК, чтобы подписаться на группу и комментировать публикации.
Нет комментариев