Начало жми. Игорные палатки и аптеки, конторы и гостиницы, похожие на сараи, шантаны и бары, телеграф и масонский клуб, больницы и молельни, лавки и магазины с обеих сторон обступили Фронт-стрит, непрерывно поглощая и выплевывая из-под вывесок разноязычную толпу.
Город? Скорее всего это напоминало бестолковую ярмарку — грязную, захламленную, задавленную пестрыми вывесками, которые кричали, смеялись, уговаривали, соблазняли… Люди ходили сосредоточенные, подслушивали, что говорят другие, без конца бегали на телеграф, без конца заключали сделки. Казалось, достаточно какого-то сигнала, и вся эта масса свернет палатки, разберет склады и, обгоняя друг друга, бросится на новое место…
Вначале робко, а потом все смелее и смелее входил Тымкар в этот новый для него мир. Без стука, не спрашивая разрешения, как будто приходя к своим односельчанам-чукчам, он открывал двери несуразных яранг и так же удивленно и молча глядел на людей, как и они на него. В лоснящихся штанах и торбасах из тюленьих шкур, в коричневой кухлянке из шкур молодого оленя, черноволосый, черноглазый — таким он появлялся на порогах жилищ, салунов, почты, золотоскупок. Кое-где с ним заговаривали, предполагая в нем удачливого золотоискателя, в других домах указывали на дверь, в третьих, не стесняясь, смеялись над его первобытной одеждой и растерянностью в черных глазах. Пестро одетая блондинка заметила на улице своему спутнику:
— Смотрите, Роузен, какой чудесный индеец. Ресницы, нос, фигура… А как он гордо несет голову! Только почему в его шапке нет перьев?
Начинало смеркаться, когда усталый, пресыщенный впечатлениями юноша возвращался к морю. Вдруг на улице снова стало светло, как днем: зажгли газовые фонари. Тымкар вздрогнул, поднял голову, его отшатнуло в сторону, на лице отразился испуг.
Но тут кто-то бесцеремонно толкнул его, он ткнулся спиной в дверь, едва не свалился, когда она открылась, и оказался внутри большого сарая, где бесновалась толпа раскрасневшихся мужчин и женщин. Схватив друг друга за руки, в табачном дыму, они топтались парами почти на месте под грохот огромного бубна и рычащих, как звери, труб.
Не успел Тымкар осмотреться, как две девицы бросились к нему. Одна из них — красногубая, в коротком платье цвета пламени и в таких же чулках — отшвырнула другую, схватила его за руки и потащила к столу. В следующую минуту она уже протягивала ему кружку спирта, сидя у него на коленях. Однако через четверть часа, когда выяснилось, что золоту у него нет, двое солдат под свист и смех веселящихся вытолкнули его на улицу.
Ничего не понимая, оглушенный спиртом, мрачный, Тымкар заспешил к шхунам, быть может, ему удастся сейчас же вернуться домой, в Уэном.
На шхунах с трудом понимали его жесты и слова, смеялись, кричали:
— Ноу!
— Сан-Франциско.
— Шанхай.
— Мексико.
Так дошел Тымкар до места стоянки «Морского волка».
— Где шлялся? — с руганью набросился на него чернобородый. — Кто разрешил сходить на землю? — он кричал на него так, будто был богатым оленеводом, а Тымкар — его пастухом… Капитан-купец назвал его по-чукотски бродягой, грязным и вонючим чертом и еще хуже.
Ошарашенный юноша молчал. Он не понимал, почему в этом стойбище такие странные люди: то зовут, то выгоняют, то ругают неизвестно за что. Что плохого сделал он капитану? Ведь он довел его шхуну, более суток не отходил от штурвала. Он ничего плохого не делал.
— Что таращишь глаза? Пошел на борт! — орал хозяин уже по-английски, и Тымкар, конечно, не мог его понять.
Янки схватил его за плечо и начал подталкивать к трапу.
Резким движением всего корпуса Тымкар высвободился, но тут же ощутил удар по голове. Сжав кулаки, он начал подступать к обидчику — огромному, чернобородому, в высоких болотных сапогах.
— Винчестер! — прохрипел хозяин и отступил к трапу.
Все больше краснея, слегка приподняв сильные руки, Тымкар в нерешительности остановился. На мгновение ему показалось, что купец звал его на шхуну, чтобы отдать ему обещанный второй винчестер, и теперь велел принести ружье, но яростный вид янки говорил совсем о другом. Злобная усмешка змеилась на плотно стиснутых губах.
— Я вымуштрую тебя, дикий щенок! — отступая все дальше, пробормотал капитан.
Еще днем он продал Тымкара своему приятелю Биллу Бизнеру, шхуна которого стояла вдали от берега. В ее трюмах уже томилось около двадцати закованных в кандалы мужчин и женщин: всех их ожидало вечное рабство в южных штатах.
Каждый год после торгового рейса к берегам Азии капитан «Китти» наполнял трюмы живым товаром и продавал его там, где знали ему цену. Пленниками мистера Бизнера неизменно оказывались и возвращающиеся домой золотоискатели, и нанявшиеся в его команду матросы, и люди, купленные, как Тымкар, и гуляки, которых удавалось заманить на борт, и пьяные, подобранные у шантанов.
Моторист бежал с винчестером.
— На борт! — скомандовал чернобородый и двинулся на Тымкара.
Еще никогда за свои семнадцать лет юноша не видел такого. Ни с ним, ни с другими никто прежде так не обращался. Но винчестер был направлен на него, как на белого медведя, и он пошел.
На трапе, видно, предвкушая расправу, хозяин ткнул его стволом в спину.
Едва ли Тымкар успел принять какое-либо решение, но в тот же миг он резко повернулся, рука сама взметнулась вверх, и они оба рухнули в воду.
На соседнем корабле гулко раскатился смех.
Первым, ухватившись за конец, брошенный с трапа мотористом, испуганный, вымокший Тымкар вылез и что есть силы, бросился от шхуны вдоль берега. Спустя минуту сумерки поглотили его.
На следующий день — с синяком под глазом — янки набрал новую команду до Сан-Франциско и по распоряжению мистера Роузена ушел туда зимовать.
Покидали рейд и другие шхуны.
К Ному подступала зима.
Глава 5
ЗИМА.
Отцу Амвросию везло в жизни. Всего два года тому назад он удачно женился на купеческой дочери, а теперь, совсем еще молодой, возглавил православную миссию в Нижнеколымске.
Жизнь текла бессуетно, как тихая река. Амвросий регулярно отсылал отчеты о числе туземцев, обращенных в христианство, крестил детей, разводил ездовых породистых собак, посещал ярмарку на реке Анюе, проповедовал слово божие.
Дородная, уже второй раз забеременевшая матушка голубила близнецов, молилась, бранила служанку и собачника, коротала досуг с ислравничихой. Но вот стала она примечать, что Амвросий спит неспокойно, днями бродит задумчивый, нелюдимый.
— Что с тобой, батюшка? — спросила она его.
Батюшка поднял глаза и молвил:
— Часто спится мне, матушка, что спим мы с тобой, а вокруг постели нашей в превеликом числе снуют песцы голубые, лисицы черно-бурые, огневки, горностаи… Беспокойные сны.
Батюшка смолк, погрузившись в думы, а матушка заспешила к исправничихе — толковать смысл пророческого сна.
Прошла неделя. Амвросий вдруг просветлел и решительно объявил, чтобы матушка готовила его в путь-дорогу. Поедет он выполнять давнее предписание епископа — обращать в веру праведную дикоплеменных чукчей, что живут по берегам Северного океана и Берингова пролива.
1901 года, января 3 дня под плач матушки и вой возбужденных ожиданием собак, впряженных в шесть нарт, отец Амвросий тронулся в нелегкий путь.
Медленно, от кочевья к кочевью, продвигалось на восток слово божие; местами подолгу задерживала непогода.
У каждого оленевода Амвросий брал проводника до следующего стойбища, ибо в тундре, как в море, где всюду дороги и нет дорог, бывает страшно. Полярный ветер здесь обрушивается внезапно, срывает затвердевший на земле снег, поднимает его в воздух, повергая величавую до этого в своем покое тундру в состояние буйства. Шквальные порывы валят с ног, ледяной ветер проникает во все швы одежды, швыряет в лицо колючие крупинки и комья смерзшегося на земле снега. Вьюга закрывает горизонт и небо, оставляя видимость на шаг в окружности. Последняя пара собак, впряженных в нарту, едва заметна впереди; упряжка воротит от ветра морды и невольно сбивается с пути. Собаки облизывают покрывающиеся льдинками лапы, скулят и, наконец, ложатся. Все попытки сдвинуть их с места бесполезны. Чувство безысходности наполняет душу. Одежда давит плечи, прижимает к земле. Все угнетает. Псы изредка поднимаются, жалко поджав хвосты, топчутся на месте и ложатся вновь. Ночь усиливает тревогу. В усталой голове бродят беспокойные мысли, мерещатся огни волчьих глаз, уши наполнены ревом ветра. И так сутки, трое, неделя… Страшно!
В одном из кочевий миссию задержала пурга. В шатре у хозяина стойбища отец Амвросий вкратце излагал учение христово. Два его переводчика, обливаясь потом от жары и натуги, переводили: один с русского на якутский, а другой, который не знал русского, — с якутского на чукотский.
Полураздетые слушатели вертели головами, почесывались, курили. Иногда раздавались возгласы удивления.
Запах жира и шкур неприятно раздражал ноздри миссионера.
Когда речь зашла о непротивлении злу, какая-то старуха отползла в сторону и пополнила ачульхин — общее мочехранилище. Амвросий поморщился. Теперь он говорил о молитвах, постах. «Однако, — подумал он, — старая ведьма подала дурной пример». Ибо вслед за ней к ачульхину потянулся хозяин стойбища, а потом и остальные миряне без различия пола и возраста.
Поспешно окончив проповедь, миссионер попятился к выходу. Но тут старуха засуетилась, схватила ачульхин и, что-то говоря, пододвинула его отцу Амвросию. Тот отшатнулся, сказал, что ему не нужно, и в подтверждение остался в пологе.
Вскоре прихожане начали расходиться по своим шатрам а хозяева — кушать оленину, ничуть не смущаясь, что нарушают великий пост. Амвросий отправился в другие яранги и увидел то же: всюду ели мясо… Он попытался вмешаться в это нарушение закона божьего, но чукчи ответили через переводчиков, что законов таньгов — белых людей — они не знают, но разве может быть такой закон, по которому человек должен голодать? Отец Амвросий сообразил, что чукчи правы, так как мясо — основная пища оленеводов, такая же, как хлеб у европейцев. И он тут же решил: для чукчей пункт о посте из православия исключить.
Ночью в одной из яранг шаман гремел бубном, а утром к миссионеру начали приходить чукчи со шкурками лисиц и песцов, требуя за них разные товары. Амвросий увлекся обменом даров, и дни непогоды прошли незаметно.
Когда же хозяин одного из стойбищ потребовал у миссионера платы за прокорм собак, а в другом кочевье вообще отказались от проповеди, спеша на новые пастбища, Амвросий пришел к выводу, что еще некоторые пункты из указаний епископа «О задачах, обязанностях и средствах миссий» следует исключить. Таким образом, его деятельность упрощалась: беседы о христианстве стали лишь вводной частью к обмену дарами.
Отец Амвросий был человеком неглупым, понимал, что насколько благотворна его миссионерская деятельность была в Нижнеколымске, настолько бесперспективна она здесь. Он отлично видел, что обратить в христианство кочевников Севера — дело не только непосильное для него, но и вообще нереальное. Он знал, что никогда больше не встретится с теми, кому ныне проповедует слово божие. Теперь он возлагал надежды лишь на оседлых, береговых жителей. И, чтобы не терять понапрасну времени, он совсем перестал руководствоваться указаниями епископа, а прямо приступал к обмену дарами, как называл торговлю. Время шло, а до вскрытия рек он должен объехать побережье от Колючинской губы до Мичигменской и вернуться в Нижнеколымск.
Еще в тундре один из переводчиков отказался ехать дальше и вернулся домой. Его не стали задерживать, так как операции с дарами мог вполне обеспечить второй, да и многие чукчи знали русский язык.
Лишь в начале марта миссия въехала в поселок береговых чукчей близ Ванкаремской лагуны. В первой же яранге, куда заполз отец Амвросий, он увидел картину, которая заставила его ужаснуться. В полумраке квадратного помещения, обнаженные, покрытые струпьями чесотки, лежали чукчи. Опершись на локоть, держа у груди ребенка, безучастно смотрела на Амвросия молодая чукчанка. Черный от копоти потолок усиливал впечатление страшной тесноты. По одну сторону у горящего жирника сидела раздетая девочка, по другую — пожилая женщина с татуировкой на носу, на щеках, на лбу. Она обмакивала кусок кожи в ачульхин и натирала им выделываемую шкуру. Амвросий молча оглянулся. Переводчика не было. Неуклюже пятясь, Амвросий поспешно выбрался наружу. Чукчанка оставила ребенка и поправила меховой полог.
Пока Амвросий устраивался на ночлег, выбирая ярангу почище, проводник маялся в поисках корма для собак. В селении — голод. Охоты нет, на много миль — торосистые льды. Люди бродят мрачные, худые.
В поселке, как показалось миссионеру, не было разделения на богатых и бедных; все, думал он, здесь равны и в дни редкой радости, когда бывает удачная охота, и в дни, недели, месяцы, когда одного тюленя, добытого кем-либо, делят между всеми ярангами. Кто хороший охотник, того старики чтут, девушки любят: кто убил зверя, тот и знатен. Но нет охоты — и тускло теплится жизнь поселка.
Обмена дарами здесь не состоялось: пушнину уже выкачали поворотчики — скупщики-одиночки из местного населения и торговые агенты русских купцов. Поворотчики, кочуя по тундре, вели меновой торг, вывозя затем пушнину на Анюйскую ярмарку или к берегам Берингова пролива, куда летом приплывали «бородатые люди» — американские китоловы и купцы. А минувшим летом здесь вдобавок побывал еще и «Морской волк».
На следующее утро Амвросий заторопился дальше на восток, в другое селение, чтобы спасти от голодной смерти собак, часть которых, изнуренная столь длительной дорогой, уже не была способна тянуть груженые нарты.
В этот день с полдороги незаметно отстал второй переводчик, опасаясь за жизнь своих личных собак. В поселке у Колючинской губы Амвросий оказался один с тремя упряжками истощенных ездовиков.
Здесь свирепствовала эпидемия какой-то болезни. Из-за тяжелых льдов охота и летом и сейчас была плохая. Ослабленные недоеданием, чукчи едва держались на ногах.
Ценой больших даров и усилий приезжий достал собакам по куску гнилого мяса. Выступить с проповедью он не решился. Разве могла она помочь больным, голодным людям?
Ночью долго не спалось. По телу ползали насекомые, расчесы болели. Бесплодность миссии становилась очевидной. Воспоминание об указаниях епископа вызвало в душе у проповедника веры христовой еще большее раздражение. Но, прикинув в уме количество полученных в пути даров, Амвросий прочел молитву и уснул.
Еще до света явились чукчи. Им нужны были чай и табак.
Амвросий начинал кое-что понимать по-чукотски. Ему удалось выяснить, что неподалеку кочует оленевод. Выход был найден. Быстро закончив торговлю, он нанял проводника, собрал оставшихся собак — часть их разбрелась в поисках пищи — и на двух нартах уехал с побережья к сытно живущим оленеводам.
Теперь его путь лежал уже не на восток, а на запад.
Нарты были перегружены. Собаки ослабели. Целый день пришлось идти пешком рядом с упряжками. Ночь застигла в тундре. Разыгрывалась пурга.
Амвросий трясся от холода и страха: «А вдруг проводник не найдет кочевника? А если пурга захватит на неделю? Придется есть собак…» В душе он уже проклинал свою поездку. Все его стремления были теперь направлены к тому, чтобы живым добраться к матушке, к чадам своим. За все время он первый раз попал в пургу ночью, без корма и опытного проводника. Изредка он поглядывал на большие тюки из оленьей кожи: в них хранились драгоценные дары — почти полтораста песцовых и лисьих шкур. Пурга все усиливалась. Чтобы не замерзнуть, Амвросий бегал вокруг полузасыпанных снегом собак. Проводник, прислонясь к нарте, дремал. Амвросию хотелось есть, но кроме чая, табака, женских украшений да сотни железных крестов, ничего не осталось.
Много пережил Амвросий до утра. Не один его волос навсегда побелел в эту ночь. Но и утро не принесло отрады: вьюга не унималась.
Амвросий читал молитвы, надоедал проводнику, каялся в грехах своих, согревался бегом на месте. Несколько собак уже околело. Они лежали калачиками, едва видные из-под снега. Их тушки успели замерзнуть и при ударе палкой издавали звенящий звук, заставляющий содрогаться.
Мужество покинуло главу православной миссии: он плакал.
* * *
Пятые сутки не утихает вьюга. Северный ветер лижет стылую землю, срывает ее зимний покров и шквалом несет над землей.
Уэном в сугробах. Среди них едва различимы яранги.
Ветер валит с ног, сбрасывает со снежных застругов, свистит, угрожая разрушить жилища.
Слабо теплятся жирники в пологах: жир на исходе. Спальные помещения изнутри покрылись изморозью. Она отсвечивает зеленым светом.
Тауруквуна дремлет. Годовалый сын ноготками скребет выступивший на шкуре полога снег. Мать открывает глаза, молча втаскивает сына к себе под оленью шкуру. Ребенок хнычет.
Под ворохом рухляди бьется в кашле Эттой. Старуха пьет горячую воду. Подперев подбородок руками, в меховой одежде сидит Унпенер. Рядом — ружье Тымкара.
Вчера под вечер в этой яранге съели последнее мясо, вынутое из ямы-хранилища. Оно было старое, успевшее загнить летом, но все же это было мясо. Сегодня нет ничего.
Только в двух ярангах тепло и сытно. В одной живет шаман Кочак, в другой — проспекторы. У Кочака есть жир, есть мясо. У Джонсона всего много: и мука есть, и вонючий жир для ламп, который называют керосином, и сухари, мясо в железных банках, спирт, табак, чай.
«Почему эти люди не делятся с нами? — думает Эттой. — Ну, американы — те чужие, у них свой закон. Но почему Кочак не зайдет к нам? Он шаман, он знает, что мы голодны. Почему он не камлает, чтобы кончился ветер, была охота? Или он сердит на нас?»
«Жив ли сынок?» — думает старушка-мать. Ее глаза опухли от многодневного сна, в них только усталость и безразличие.
Ройса и Устинова льды вынудили зазимовать в Уэноме.
Ройс совсем оброс рыжей щетиной. Сидит, протянув перед собой ноги. Он в меховой жилетке, в таких же унтах и штанах. «Опять проходит год… Ужасный край». Бент качает головой.
Зеленоглазый Джонсон — щуплый, проворный — что-то подсчитывает в записной книжке, Устюгов спит, задрав бороду вверх.
В пологе горят три большие лампы и жирник. Варится ужин.
В соседней яранге между двумя женами — ярангу первой жены он за плату сдал на зиму проспекторам — сидит коренастый чукча средних лет. У него всегда прищурен единственный глаз. Вот и сейчас, сквозь узкую щель между воспаленными веками он смотрит, как жены шьют ему теплую обувь. Одна из них уже стареет, другая едва оформилась в женщину. Кочак курит, прислушивается к непогоде: не пора ли пошаманить? Сытые дети спят. Только дочь-подросток что-то мастерит из маленьких обрезков шкур.
Пурга неистовствует. В проливе уже не слышно скрежета льдов: видно закупорили его весь, остановились. А ветер все ревет и ревет. Март. Пятые сутки не утихает вьюга.
Закончив подсчеты, Джонсон оделся и вышел. Большая, просторная яранга Кочака рядом.
Шаман подобострастно приветствовал желанного гостя. Швед осмотрелся. Вся семья шамана дома. Жены, пятнадцатилетняя дочь, сын Ранаургин.
Мартин достал из кармана плоскую флягу, оглядел дочь шамана. Кочак перехватил его взгляд, в прищуренном глазу зажглись лукавые огоньки.
Начали пить. Джонсон болтлив, хотя и плохо еще знает чукотский язык. Он решил торговать, потом он купит шхуну, будет привозить много товаров. Согласен ли Кочак помогать ему? Они будут богаты…
Пьянея, он все упорнее смотрит на дочь Кочака. Зеленые глаза мутнеют.
Кочак уже давно догадывается о цели визита, однако вида не подает, думает, что попросить взамен. Хмель и ему начинает туманить голову.
Наконец Джонсон говорит:
— Отдай дочь мне.
Худенькая девочка с пугливыми глазами спрятала лицо за спину матери. Та безгласно ждет приказа мужа.
Для солидности Кочак молчит, задумчиво покачивает головой, но он уже прикинул, что взять за дочь.
— Ну? — нетерпеливо повторил швед.
— Хорошая жена тебе будет, — подзадоривал отец.
Обрадованный Мартин сходил к себе в ярангу, принес еще спирту, консервов, сахару, чаю, табаку. Теперь он угощал всю семью Кочака, его жен, детей, дочь.
Девочка прятала в ладонях лицо, тело ее дрожало, она отказывалась пить, по щекам катились слезы. Но отец велел, и она выпила.
Долго не ложились спать этой ночью. Кочак несколько раз повторял, что, как и когда он хочет получить от Джонсона. Потом они станут вместе торговать.
Швед соглашался на все. Ночевать он остался в яранге Кочака.
* * *
Лишь к полудню шестых суток ветер начал заметно стихать. А спустя час ощущалось только слабое движение воздуха.
Постаревший, худой Амвросий заторопил провод ника.
Собак хватило лишь на одну упряжку. Их впрягли в нарту с пушниной и, бросив другую нарту, двинулись в путь. Истощенные собаки с трудом тащили груз, часто приходилось помогать им.
Незадолго до сумерек проводник заметил на склоне холма оленей. Вскоре нашли и жилье: несколько темных куполов торчало из снега.
Без шапки, в кожаных дубленых штанах, в меховой рубашке, мужчина средних лет вышел из яранги.
— Откуда приехал? Заходи кушать, — приветливо сказал он и тут же острым взглядом ощупал груз на нарте Амвросия. Затем быстро подошел, помял рукой тюки с пушниной.
— Где же меновые товары? — возбужденно спросил оленевод. Его лицо посерело, глаза беспокойно забегали по фигурам пришельцев.
Усталые, они молчали. Он повторил вопрос. Проводник Амвросия сказал о брошенной нарте.
— Кейненеун! — крикнул хозяин стойбища.
На его зов вышла из яранги молодая чукчанка в красиво расшитых торбасах. Опустив голову, она выслушала приказание мужа и побежала к заднему шатру пастуха Кутыкая.
Амвросий сидел на снегу и утомленно, с полным безразличием смотрел ей вслед.
— Чаю нет, табаку нет, хорошая жизнь моя… — ни к кому не обращаясь, произнес хозяин.
Амвросий понял, что хозяин говорит о чае и табаке, и показал рукой на тундру в том направлении, где осталась нарта. Омрыквут улыбнулся.
— Ты, — оказал он, — причина моей боли. Ты почему меновые товары в тундре оставил?
Амвросий ничего не понял, но, видя улыбающееся лицо оленевода, тоже силился улыбнуться.
Омрыквут смотрел на небо. Оно так и не прояснилось, в долине мела поземка, наступили сумерки. Замерцало северное сияние.
— Большая пурга будет, — заметил он, глядя вдаль.
Из заднего шатра пробежал чукча, направляясь к стаду. Хозяин что-то крикнул ему вдогонку. И, лишь послав пастуха за оставленной нартой, Омрыквут подумал, что купец наверное голоден.
Миссионер вполз в спальное помещение, снял прелое от пота шкурье, принялся жадно есть.
Кейненеун, младшая жена хозяина стойбища, ухаживала за гостями. Для удобства ее меховой керкер был спущен до пояса. Сильные руки ловко резали оленье мясо. Грудь, отсвечивающая бронзой, при этом упруго вздрагивала. Гибкие движения Кейненеун, вся ее здоровая молодость обычно волновали мужчин. Но Амвросий не смотрел на женщину: он был поглощен трапезой.
Оленевод, выпив чашку горячей воды, все прислушивался, не возвращается ли пастух из тундры.
Омрыквут, отец Кайпэ, не был стариком, каким почему-то представлял его себе Тымкар. Это был такой же крепкий, коренастый мужчина средних лет, как и Кочак; на голове его еще не засеребрился ни один волос. Потомственный владелец большого стада, краснощекий, с черными усиками, он обычно был исполнен довольства человека, хорошо знающего себе цену.
Однако сейчас, томясь ожиданием, он выглядел несколько растерянным. Но вот крик радости вырвался из его груди. Омрыквут выскочил из полога.
Спустя минуту, он притащил в полог два тюка Амвросия с меновыми товарами.
— Едва не умер я! Чай давай, табак давай! Что попросишь — дам, — торопливо говорил он, вытаскивая из кожаного мешка, поданного ему Кейненеун, связку лисьих и песцовых шкур.
В тундре опять разыгрывалась вьюга. Но ее не слышали в этой яранге.
Наполнив чрево, отец Амвросий перекрестился, на четвереньках переполз к приготовленной ему шкуре, лег и захрапел.
Омрыквут и Кейненеун пили крепкий чай и курили.
Ночью счастливый владелец чая и табака вышел из полога. Сначала он зашел в ярангу первой жены — матери Кайпэ, потом в другие жилища: к родственникам, пастухам. Все радостно встречали хозяина.
Разморенные чаем, долго не спали в эту ночь в стойбище Омрыквута. Сизый табачный дым висел над головами, медленно тянулся к небольшим отдушинам. Стойбище пило чай и курило.
Амвросий проснулся далеко за полдень. Осмотрелся, помолился. Омрыквут курил трубку. Над жирником шумел большой медный чайник. В тундре бушевала пурга.
В пологе окон нет. Круглые сутки горят жирники, они дают и свет и тепло. Амвросий выполз из спального помещения и убедился, что уже наступил день. Вспомнились ночи, проведенные в тундре. «Как же пастухи?»— подумал он, начиная снова проявлять интерес к жизни. И тут же, сидя в холодной части яранги, он решил, что не выйдет из жилья, не двинется в путь, пока не будет уверен в том, что пурга те сможет снова застигнуть его в дороге.
— Довольно! — вслух пробормотал он и полез обратно в полог.
Больше двух недель не утихал ветер. Пастухи сутками караулили стадо, оберегая его от волков.
Когда же, наконец, пурга утихла, Амвросий увидел солнце. Оно уже высоко поднималось над горизонтом. Зализанный ветром, ослепительно блестел снег, раздражая зрение. Было начало апреля.
За это время миссионер освоился в яранге оленевода, стал лучше понимать чукотский язык, свыкся с обстановкой.
Правда, его тянуло домой. Однако Омрыквут говорил, что Колыма далеко, а весна близко: скоро вскроются реки. Амвросий уговаривал, просил, обещал богатые дары, но оленевод оставался непреклонным.
— Карэм![6] — отрезал он в конце концов. И добавил в утешение: — Пусть ты будешь кочевать с нами. Придет время коротких дней, станут реки, тогда поедем.
Амвросий не унимался.
— Многословный ты! — раздраженно бросил хо зяин. — Думал я — ты умный человек, а между тем — ты глупый.
Миссионеру пришлось остаться в ожидании следующей зимы у кочевника: почти все собаки Амвросия разбежались или передохли.
* * *
Велика Чукотка! Много оленьих стад пасется на ней, немало разбросано стойбищ по тундре и поселений вдоль рек и морских берегов. И все же неделями можно бродить здесь, не встретив ни одного человека.
С незапамятных времен уэномцы не меняли места своего стойбища, хотя не раз они терпели здесь бедствия. Впрочем, это была участь всего побережья. Периодически, через каждые несколько лет, с севера пригоняло тяжелые льды, которые на всю зиму загромождали пролив, отнимая у людей море.
Эта зима оказалась именно такой. Льды припаялись к берегам, закупорили пролив, скрыли под собой чистую воду. За много миль приходилось охотникам пробираться по торосам до редких разводий.
Ослабевшие уэномцы почти не показывались из яранг.
Кочак не шаманил, хотя чукчи и просили его. «Духи гневаются», — неизменно отвечал он. Задабривать духов было нечем.
Джонсон отлеживался с дочерью Кочака в своей яранге. Ройс и Устюгов отгородились от них брезентом. Чукчи в ярангу к ним не приходили: торговать нечем, а без платы, в долг, купец ничего не давал. Просить чукчи не привыкли, им легче умереть, чем унизиться.
Голод прежде всего губил животных. Они дохли. Их тушками кормили оставшихся собак.
Во многих ярангах уже потеряли счет, какой день они вываривали ремни и шкуры, грызли, рвали их зубами.
Полуголодный — у матери не хватало молока — внук Эттоя хныкал. Молчала Тауруквуна. С влажными глазами сидела мать Тымкара, седая, высохшая. Унпенер крепился, он все прислушивался к непогоде, готовый в любую минуту идти на промысел. Только он мог спасти семью от голодной смерти.
Глубокое раздумье охватывало старого Эттоя. Какую пользу приносит он своей жизнью? Только съедает лишний кусок, так нужный внуку, Тауруквуне, Унпенеру. Еще осенью хотел он отправиться «помогающим» с чернобородым. Какая беда, если б даже он там умер! Видно, все равно пришло время кончать жизнь.
«Исполню закон предков. Так поступают все сильные духом старики», — думал он. Разве не умер его отец добровольной смертью? Разве не выполнил тогда Эттой волю отца?
Снаружи, у входа в полог, грызлись последние три собаки. Потревоженный ими, Эттой поднял голову.
— Эй, сын! Уйми собак! — неожиданно потребовал он.
Унпенер высунулся из полога и послушно выполнил приказание. Собаки смолкли.
— Пусть замолчат все! — Эттой покосился на внука и невестку, которая пыталась успокоить плачущего ребенка.
Яранга стихла. Как бы прислушиваясь к порывам ветра, старик повернул голову. Глаза его были неподвижны, хмуро сомкнулись клочки седых бровей. Перед ним, как в тумане, вставал образ сына Тымкара… Но нет Тымкара, далеко Тымкар. Здесь только Унпенер.
— Послушай, сынок, что хочет сказать тебе твой отец.
Насторожились женщины. Унпенер сел напротив отца.
Не спеша Эттой срезал ножом стружку от старой, пропитанной табаком трубки, размельчил ее, положил в другую трубку и закурил.
— Долго жил я, сынок. Долго жил на свете. Сколько зим миновало — не знаю.
Хоть и не полагалось, заплакала жена старика. Потупилась невестка.
— Гаснут глаза мои, сын. Перестала согревать тело кровь.
Уже в голос зарыдала старуха, увлажнились глаза Тауруквуны, и внук снова захныкал, утирая слезы грязными кулачками.
— Вы, слабые женщины! Смолкните! — резко бросил старик. Разжег потухшую было трубку, затянулся, закашлялся.
Опять стало тихо. За промерзшей шкурой полога зевнула собака.
— Гаснут глаза, сынок. Не видят родной тундры. Перестал слышать я шорохи моря. — Эттой помолчал, глубоко вздохнул. — Зачем буду жить? — он вопрошающе оглядел свою семью.
Никто не проронил ни слова.
— Зачем буду жить? — со вздохом повторил Эттой традиционный вопрос. — Тяжело вам со мной, стариком. С запавшими глазами, с приоткрывшимся беззубым ртом, сидел он на вытертой оленьей шкуре. В глубине морщин чернела копоть очага.
— Вставай, сын! Зови народ. Пусть придут к старому в гости…
Молча поднялся Унпенер и выполз из полога.
* * *
Стояла ночь. Пурга стихала, с неба глядели холодные звезды.
Уже давно в пологе Эттоя сидели старики. Вспоминали сильных людей, молодость, прожитую жизнь. Как она все же была хороша!
Во взоре Эттоя играли огоньки молодого задора. Подтянулся он, весь уйдя в прошлое, даже о голоде позабыл.
— Да, да, конечно! — восторженно соглашался он, когда другие заводили речь о былом. — Это верно, так было…
Вряд ли догадался бы посторонний, присутствуя здесь, о предстоящем.
Старики говорили возбужденно. Отрадно им, что не перевелись еще сильные люди: чтут и выполняют закон предков.
Тесно было этой ночью в пологе Эттоя. Поджав ноги, вплотную сидели гости. Старуха разливала чай. Кто-то принес жир, другой угощал табаком, третий положил кусочек мяса. У остальных не было ничего, кроме согревающих сердце слов.
Близилась развязка. Замирало тревожно сердце хозяйки. Тауруквуна, не слыша разговора, уставилась на спящего сына. Унпенер ожидал знака.
Все жители Уэнома знали о решении Эттоя. Никто не удивился. Беседа шла совсем о другом.
— А помнишь, как ты кита убил?
— Да, да. Я помню.
— Той осенью на Вельме мы были. Ты помнишь?
— Конечно. Так было.
Все, что ни вспоминали в эту ночь, казалось таким приятным. Как, однако, быстро промчалась жизнь!
— А как кололи моржей на лежбище, ты помнишь?
Наконец старики утомились. Да и сам Эттой ослабел от голода. Дремота одолевала его.
Почувствовав, что засыпает, он вздрогнул, очнулся, оглядел гостей. Лицо уже вновь выражало только усталость. Старик тяжело вздохнул.
— Что ж, пусть так будет, — казалось, грустно произнес он.
И, обернув шею мягкой шкуркой утробной нерпы, надел на нее приготовленную сыном петлю из ремня.
Старики смолкли, повернули головы к Унпенеру. В свою очередь, тот быстро оглядел их и, увидев во всех взорах ожидание, взял конец ремня и выполз с ним из полога: такова воля родителя.
— Пусть так будет! — решительно подтвердил Эттой и закрыл глаза.
* * *
Поздно ночью, перебираясь через сугробы, старики расходились в свои шатры. Каждый из них думал о достойной жизни и смерти Эттоя.
С неба на бесконечные снега глядели холодные звезды. А утром, освещенные багровым солнцем, засверкали в проливе льды, вдали заалели небольшие разводья.
Голод заставил Унпенера нарушить религиозный обычай, он свез отца на погост, не выждав времени, которое Эттой еще должен был оставаться в яранге. Не позвал он и шамана.
Рядом с покойником, прямо на снег, он положил его трубку, нож, наконечник стрелы, гарпун, ложку; изрезал на нем одежду, чтобы легче было песцам, лисицам и волкам скорее освободить душу Эттоя, которой предстоит далекий путь в долину предков… Затем вернулся в поселение и уже вскоре на этих же трех собаках, впряженных в легкие нарты, заспешил на промысел.
Изголодавшиеся собаки медленно обходили торосы, неохотно удалялись от поселения, от погоста: там они теперь часто утоляли голод…
Унпенер покрикивал на собак, взбегал на ледяные глыбы, высматривал чистую воду. День уже угасал, а разводий вблизи не было.
Напрасно матери, старики, дети, сестры выглядывали из яранг: этим вечером никто из охотников не вернулся.
Минули еще одни голодные сутки. Опустели некоторые яранги: их вовсе уже нечем было отапливать, хозяева перебрались к соседям.
Сынишка Тауруквуны метался в жару. Мать неотрывно была около него. Помутневшими от голода, горя и стужи глазами глядела на них опухшая старуха.
К полудню следующего дня в Уэном возвратился Пеляйме, сверстник Тымкара. Он приволок нерпу.
Все, кто мог двигаться, собрались у его яранги, и каждый получил по кусочку свежего мяса.
К вечеру пришел второй охотник. Он тоже поделился со всеми. Но разве накормишь двумя небольшими тюленями релое селение!
Остальные охотники, едва волоча ноги, вернулись пи с чем.
Ничего не добыл за два дня и Унпенер. Дотемна просидел у кромки припая, промерз. Живот туго перетянул ремнем, чтобы не так мучил голод. Прилег между собаками, охватив руками винчестер Тымкара. Веки смыкались. Уши переставали различать шум проходящего рядом ледового дрейфа. Устал мозг. Слишком большая тяжесть навалилась в эти страшные дни. Голодная семья, отец…
С берега подул опасный ветер. Но Унпенер почти не сознавал этого: он засыпал, едва способный соображать, не имея силы пошевельнуться.
Не вернулся домой Унпенер и на следующий день, не возвратился и на пятые, шестые, десятые сутки. Собак его нашли на погосте. Они грызлись там из-за костей. Унпенер исчез.
В эти печальные дни голодной смертью умерла мать Тымкара, а Тауруквуна потеряла сына. Охватив руками голову, она сидела в опустевшей яранге.
Днем приходил Ройс. Оставил три лепешки, немного сахару, чаю. Но зачем все это ей, когда нет сына, ее первенца, нет Унпенера, никого, ничего уже нет?
Этой ночью, стиснув в руках ружье Тымкара, обмороженный, потеряв сознание, умирал унесенный дрейфом Унпенер. В его яранге около угасшего жирника, еще ничего не зная о муже, рвала на себе волосы Тауруквуна.
Под утро, опухшая от голода, стужи и слез, с заиндевевшими ресницами, так и не дотронувшись до лепешек Ройса, она выползла из яранги и, шатаясь, направилась вдоль берега на север: там она родилась, там жила ее мать.
Никто не видел ее ухода. Прижав к груди мертвого ребенка, она шла, выбирая дорогу при свете звезд, безучастно мигавших с промерзшего неба.
Глава 6
В СТОЙБИЩЕ ОМРЫКВУТА.
Эту весну сын соседнего оленевода Гырголь проводил в стойбище Омрыквута. Минувшей зимой Омрыквут согласился взять его в помощники, что означало согласие через год отдать ему Кайпэ.
— В самом деле, — сказал тогда Омрыквут отцу Гырголя, — кого другого могу я взять? Твой сын для меня лучше всех. Я хочу его в помощники.
Гырголю шестнадцать лет. Он невысок, румян, одет в красиво расшитую оленью кухлянку, за поясом — ременный аркан. Как и его отец, он не прочь породниться с Омрыквутом. Это тем более заманчиво, что у Омрыквута нет сыновей и, быть может, не будет. Тогда, со временем, он может стать хозяином стада, которому нет числа.
Тайные замыслы молодого жениха не мешали Омрыквуту рассуждать по-своему: «У отца Гырголя тоже немалое стадо. У меня молодая жена Кейненеун родит сына. А для Кайпэ где я найду мужа богаче, чем Гырголь?»
Омрыквут сегодня отправил Кейненеун в тундру — присмотреть за пастухами. И теперь подсчитывал приплод своего стада. Вытянув к жирнику ноги, он растопырил на обеих руках пальцы, прикидывая в уме: пять телят — это рука, десять — две руки, пятнадцать — число, принадлежащее ноге, двадцать — человеку. Уже двадцать двадцаток насчитал он, а дальше — познанию предел.
Его трубка погасла, на лбу проступил пот. Трудно Омрыквуту представить себе общий приплод своего стада. Большое число неудобно для счета — уже не впервые, утирая влажный лоб, приходил он к этому выводу.
Весна в разгаре. Дымятся черные проталины; в долинах, правда, еще под снегом, журчат вешние воды; воздух насыщен талой сыростью, запахами прошлогодних трав, мхов, лишайников. Солнце — этот большой и сильный человек в блестящих одеждах — круглые сутки блуждает по небу и даже ночью не сходит на землю к своей жене…
— Хок! Хок! Хок! — раздаются по тундре голоса пастухов, сзывающих оленей.
— Кхру, кхру, кхру, — в тиши безветрия слышатся гортанные зовы важенок, манящих отставших детей. А те, едва переставляя еще слабые ноги, откликаются им:
— Эм-эм-эм.
Олени разбрелись по проталинам. Многие из них уже сбросили рога и теперь выглядят очень смешными. Важенки избегают их, стремятся к уединению.
Сутками не спят теперь пастухи, их жены и дети-подростки. По очереди они охраняют стадо от волков, не дают ему далеко разбредаться, ухаживают за новорожденными. Отел! От него зависит будущее всего стойбища. А в стойбище полсотни ртов, двенадцать яранг.
Как и повсюду, передняя яранга — хозяйская. Рядом с ней — яранга брата хозяина, сильного шамана Ляса. Потом шатер старшей жены — матери Кайпэ. За ними яранги пастухов и бедных родственников.
Скрип полозьев отвлек Омрыквута от операций с неудобными числами. Без шапки он вылез из полога.
До десятка женщин и детей столпились вокруг заколотого оленя, привезенного на нарте пастухом Кутыкаем. Он уже помогал матери Кайпэ свежевать тушу. Это убит хозяйский олень, отданный на питание стойбищу.
Женщины и подростки ожидали своей доли, жадно глядя, как Кутыкай откладывал для хозяина, его старшей жены и Ляса окорока, язык, почки и сердце. Было время, когда Омрыквут убивал оленя для каждой яранги, но теперь… теперь он поступает иначе.
Все остальное Кутыкай разделил на девять равных частей; их мигом подхватили жены и дети пастухов и потащили к себе в жилища.
В чукотском стойбище каждый пастух получает хозяйскую пищу. Как только кончается мясо у хозяина, сразу же закалывают очередного оленя, и опять все получают свою долю. «Сытноживущие, — с завистью говорят про кочевников безоленные береговые чукчи. — Всегда мясо есть. Да, кроме того, каждый пастух сам может хозяином стать».
Действительно, при хорошем отеле каждую весну хозяин дарит старательному пастуху в его личное стадо теленка-важенку. И радостный пастух зубами выгрызает на ухе молодого оленя свое клеймо. Уже на третью весну эта важенка даст приплод, если не окажется неплодной или не падет жертвой волчьего разбоя. За десять лет пастуху Кутыкаю удалось получить и сохранить до трех двадцаток голов личного стада. Но расчетлив Кутыкай. Он все еще не покидает Омрыквута, хотя тот уже не дарит ему весною телят и совсем плохо обеспечивает семью пищей. «Ты сам теперь хозяин. Много оленей имеешь», — говорит Омрыквут.
У Кутыкая жена и двое детей. Если ему отделиться, самому стать хозяином, то за год семья его съест половину стада, а через три-четыре зимы придется заколоть последнюю важенку и умирать с голоду: без своих оленей, с тремя едоками, Кутыкая и в пастухи уже никто не возьмет. «А волки? — думает Кутыкай. — Что останется от моего маленького стада без пастухов, если стая нападет на него? Нет, уж лучше быть помогающим». Поразмыслив, пастухи обычно приходят к такому выводу и остаются при хозяине, как некогда остались тут их отцы и деды у предков Омрыквута.
— Каковы новости? — осведомился Омрыквут у Кутыкая, как только тот разнес мясо по ярангам.
На лице пастуха — почти детская радость.
— Белокопытая моя отелилась.
— Богачом будешь! — приветливо сказал хозяин, и его черные усики, как всегда в таких случаях, растянулись в лукавой улыбке.
* * *
Весна. В тундре не смолкают далекие голоса пастухов, сзывающих стадо. Громче всех раздается голос жениха Кайпэ.
С ременным арканом за поясом, в своей нарядной кухлянке, он спешит в ту сторону, где видна Кайпэ. Ему хочется расположить к себе богатую невесту, но она уклоняется от встреч. Ей смешно, как Гырголь охотится за ней, делая вид, что усердно стережет стадо. «Наверное смешно и другим пастухам», — думает она, ускоряя шаг. Ее ноги тонут в мягком холодном ягельнике, румянец на щеках становится совсем ярким.
После того как слухи об отплытии Тымкара за пролив достигли стойбища Омрыквута, Кайпэ особенно часто и много стала думать о нем. Минуло уже полтора года со дня их встречи. Прошлой осенью льды не пропустили Тымкара, она знает. Она знает и то, что он не женат… Но почему он уплыл за пролив? Где же он? Почему не просит Омрыквута, чтобы тот взял его «помогающим»? Ведь зимой ее отдадут Гырголю, этому низкорослому, румяному, как девушка, парню…
Она проворно удаляется все дальше, изредка оглядываясь на жениха. В стороне, навстречу ей, из стойбища идут гуськом Кейненеун и Амвросий.
Отец Амвросий, примирившись с мыслью, что до зимы в Нижнеколымск не попасть, коротал время, как мог. Вначале он бродил по окрестностям, щурясь от ярких лучей солнца, отраженных снегом, еще лежазшим в низинах. Но непривычные к такому яркому свету глаза его вскоре воспалились, стали слезиться, болеть. Тогда он целыми сутками стал просиживать в яранге Омрыквута. Вслушивался в разговор, рассматривал предметы обихода, запоминал их названия; его запас чукотских слов увеличивался с каждым днем, а он все больше и больше спрашивал.
Кейненеун уже привыкла к этому надоедливому человеку. Посмеиваясь, она поучала его. А Омрыквуту нравилось, что русский «купец» учит язык настоящих людей — чукчей.
Несколько дней тому назад глаза Амвросия перестали гноиться, и сегодня он вновь поплелся в тундру влед за Кейненеун.
Гибкая, ловкая, молодая жена Омрыквута шла быстро. Амвросий едва поспевал за ней. Он спотыкался о кочки, путался в полах рясы, оступался. Кейненеун смеялась, но, не останавливаясь, шла дальше. Отец Амвросий не прочь бы уже и вернуться, но стойбища не видно, и он боится заблудиться. Долго ли сбиться с дороги, когда воздух струится, переливается, искажая все очертания предметов! Жалкая собака и та кажется матерым волком…
Кайпэ, Кейненеун и рыжебородый таньг[7] разошлись на значительное расстояние друг от друга, их фигуры казались расплывчатыми, как мираж.
В этот свежий весенний вечер, когда мать Кайпэ — пожилая чукчанка с тусклыми глазами, съеденными дымом очага, — вышла из шатра поглядеть, не идет ли из стада дочь, она увидела, что вместо Кайпэ к стойбищу приближается чужой человек.
Незнакомец был одет так, как одеваются чукчи, но и по его походке, и по цвету лица, и по необычному вещевому мешку за спиной легко было распознать, что это не чукча.
«А где же Кайпэ? Да человек ли это?» — усомнилась женщина. Она протерла глаза и на всякий случай отступила назад, поближе к яранге. Откуда мог взяться здесь он, если он человек?
В лохматой собачьей дохе, в шапке с торчащими кверху наушниками, сдвинутой на затылок, приземистый, с длинным носом и лысеющим лбом, чужеземец острым взглядом из-под изломанных в середине бровей уставился на нее — и вдруг заговорил по-чукотски:
«Кэле!»[8] — пронеслось в ее мозгу, и вместо ответа на приветствие черта она с искаженным от ужаса лицом отпрянула и скрылась в шатре.
Пришелец направился к соседней яранге, где жил Ляс.
Ляс считался сильным шаманом. Даже сам Омрыквут побаивался его связей с духами, несмотря на то, что Ляс был его братом и совладельцем стада.
Когда появился в стойбище чужеземец, шаман спокойно сидел в пологе и чинил бубен. Заслыша шорохи у яранги и полагая, что это собаки, он крикнул:
— Га!
— Эгей! — ответил человеческий голос, в котором прозвучали радостные нотки.
— Что надо тебе? — грубо отозвался шаман. Он решил, что это один из пастухов пришел о чем-нибудь просить.
— Это я пришел — человек другой земли, — по-чукотски, сохраняя особенности речи этого народа, отвечал голос у яранги.
Суеверный, как и все чукчи, Ляс встрепенулся. «Откуда мог взяться здесь он, если он человек?» Ляс знал, что Амвросий ушел в стадо, да тот и не мог так говорить по-чукотски.
Шаман прислушался, поборол минутный страх, лишивший его дара речи, откликнулся вновь, не выходя, однако, из полога.
— Кто ты, что нужно тебе?
— Я человек. Но вот так штука!.. — раздался в ответ громкий смех: — Разве так чукчи встречают гостей?!
Ляс обомлел. «Злой дух!» — мелькнула мысль. Конечно, кто же еще, кроме него, посмел бы так дерзко смеяться над сильным шаманом? Злой дух — гость? Чем прогневал его Ляс?
Шаман замер. Не звать же черта в полог!
Прошла минута. Тишина. Наконец пришельцу надоело ждать, и он направился ко входу.
— Почему ты замолчал?
Шаман услышал шаги, схватил бубен, ударил в него, забормотал, зашаманил.
Звуки бубна, вначале дребезжащие, жидкие, раздавались все громче. Из соседних яранг показывались головы. Люди издали испуганно глядели на человека другой земли, который неизвестно каким образом вдруг оказался в стойбище и слушает, как шаманит Ляс.
Положение становилось не только нелепым, но и опасным… Пришелец начал догадываться, что его приняли за духа. Брови его поднялись, быстро и решительно он полез в полог.
Шаман вскрикнул, отпрянул в дальний угол, выронил бубен.
Незваный гость вполз, поздоровался и внешне спокойно стал набивать трубку, закурил.
Ляс молча наблюдал за ним. Наконец, овладев собой и решив, что это, пожалуй, все-таки человек, — не мог же дух курить! — стараясь скрыть волнение, начал расспрашивать его о новостях, как это обычно делают чукчи, еще не узнав, с кем они говорят.
И никак не мог уразуметь Ляс, откуда этот человек другой земли — если он действительно человек — знает язык настоящих людей — луораветланов, как называют себя чукчи.
* * *
Владимир Богораз — сверстник Чехова. В Таганрогской гимназии он учился одновременно с ним.
Будучи еще студентом юридического факультета, семнадцатилетний юноша был исключен из Петербургского университета и выслан на родину, а затем арестован и год просидел в тюрьме за принадлежность к партии «Народная воля».
За первым арестом последовал второй. В возрасте двадцати четырех лет, после трехлетнего заключения в Петропавловской крепости, Богораза выслали на десять лет в Колымский округ.
В этой долгой ссылке он увлекся этнографией и лингвистикой, знакомясь с бытом и языками местных народностей. Особенно обстоятельно он изучил чукчей, среди которых кочевал около трех лет.
По возвращении из ссылки Богораз состоял научным сотрудником Музея этнографии Академии наук, но уже вскоре опять был выслан полицией из Петербурга и уехал в Америку. Вернувшись на родину, молодой русский ученый принялся путешествовать по Камчатке, Анадырскому краю и Чукотке.
К этому времени Богораз был уже широко известен своими этнографическими трудами не только среди ученых России, но и за ее пределами. Под литературным псевдонимом он выступал и как автор чукотских рассказов и цикла стихотворений. Однако не литература была его истинным призванием. Малые народности Севера, их примитивная материальная и духовная культура, постепенное вымирание — вот что волновало молодого ученого.
Попав на Колыму, Богораз и другие политические ссыльные (последние «землевольцы» и «народовольцы», как они сами себя называли) рассматривали свою работу по изучению почти совершенно неизвестных народностей, разбросанных на Крайнем Северо-Востоке, как задание науки, которая должна позаботиться о сохранении этих народов.
В 1900 году, уже после отбытия ссылки, выезжая на Чукотку и предвидя, что местные власти будут ему, бывшему политическому ссыльному, чинить препятствия на каждом шагу, Богораз решил запастись соответствующими документами. По ходатайству Российской академии наук министр внутренних дел выдал ему открытый лист, в котором значилось: «Предписывается местам и лицам, подведомственным министерству внутренних дел, оказывать предъявителю сего всякое законное содействие к исполнению возложенных на него поручений».
Тем не менее, еще не доехав до места, Богораз стал терпеть затруднения со стороны местных властей. Открытый лист за подписью министра не помогал…
Как выяснилось впоследствии, причина крылась в том, что министр, выдав открытый лист, одновременно предписал установить за Богоразом строгий надзор.
Г. Иркутский военный генерал-губернатор, согласно конфиденциального письма г. министра внутренних дел от 19 февраля с. г., просил меня сделать распоряжение об учреждении негласного надзора за деятельностью Владимира Богораза, предполагающегося прибыть для собирания коллекций и исследования быта проживающих на Крайнем Северо-Востоке Сибири инородцев, присовокупив, что ввиду прежней противоправительственной деятельности Богораза оказание ему какого-либо содействия по возложенным на него ученым трудам представляется совершенно несоответственным».
Но и без содействия, под негласным надзором полиции, молодой ученый делал свое дело. Против всяких рогаток у него было оружие: любовь к людям, настойчивость, энергия, жажда знаний и научных открытий, чего ни тюрьмы, ни ссылки, ни секретные циркуляры сломить не могли.
…Вскоре после того как Ляс убедился, что пришедший из тундры, по-видимому, действительно не кэле, а человек, его яранга начала заполняться чукчами. Всем хотелось посмотреть на странного пришельца, неизвестно как и откуда попавшего в их стойбище, — большелобого, с крутыми бровями и длинным носом. Но самым удивительным для всех было то, что он отменно говорил по-чукотски.
Этот таньг ничего не принес для обмена, не опрашивал песцов и лисиц, как таньг Амвросий в первые дни своего приезда. Этот знал чукотские обычаи и умел себя вести совсем как чукча. Разве не странно все это? Даже сам Омрыквут недоумевал, хотя ему, как главе стойбища, приходилось не раз встречать за пределами Вельмы людей другой земли. Сейчас Омрыквут с нетерпением ждал возвращения Амвросия, которого считал умным человеком, чтобы спросить его мнение о пришельце.
Отец Амвросий возвратился в становище вскоре после Кейненеун и, узнав, что в яранге Ляса русский, волнуясь от радости, чуть не бегом направился туда, совсем не думая о том, кто этот русский, зачем он здесь, надолго ли, как он попал сюда.
Послышались шаги. Полог приподнялся, чукчи раздвинулись, и Амвросий оказался внутри. Среди присутствующих он сразу увидел европейца. Их взгляды встретились.
Миссионер, одежда и внешний вид которого не оставляли сомнений в том, кто он, не спешил заговорить первым. Он ждал этого от пришельца, полагая, что тот должен обратиться к нему со словами привета и попросить благословения. К тому же в Богоразе он не видел ни начальства, ни кого-либо иного, достойного почтения.
Рассматривая священника, молчал и Богораз. Но когда молчать далее стало уже неловко, Амвросий изрек:
— Кто ты, сын мой? Какая невзгода привела тебя в места, столь отдаленные? Подойди, я благословлю тебя.
Богораз не шевельнулся. Он всматривался в миссионера, и было похоже, что слова последнего не достигли его сознания. Для него эта встреча была и неожиданна, и любопытна. «Далеко, однако, проникла православная миссия», — думал он.
— Кто огорчил тебя, сын мой? Поведай мне. Эти люди, — Амвросий указал на чукчей, — нам не помеха.
— Меня зовут Владимир Богораз, — заговорил наконец пришелец. — По поручению Российской академии наук и с разрешения министра внутренних дел (он счел необходимым упомянуть и это) я занимаюсь изучением народов Крайнего Северо-Востока. — Он помолчал. — Рад встретить русского человека.
Амвросий понял, что покровительственно-духовный тон не удался, и сразу же заговорил просто:
— Давно ли из столицы?
Ответив на все вопросы, Богораз сам расспросил кое о чем и по приглашению отца Амвросия пошел с ним в его жилище — ярангу Омрыквута.
Этнограф подробно интересовался деятельностью миссии, расспрашивал о стойбищах, где побывал отец Амвросий, спросил, знает ли он чукотский язык.
— Что же вы делали сегодня в стаде? — осведомился он и, узнав, что тот просто от нечего делать ходил туда вместе с женой Омрыквута, многозначительно улыбнулся.
Отец Амвросий правильно истолковал такую вольность и обиделся.
Во время этого разговора Богораз бросил несколько острых, колючих взглядов на Кейненеун, и та, молодая, задорная, перехватив их, склонила голову, смутилась.
Миссионер располагал очень небольшим запасом чукотских впечатлений и ничего нового для Богораза рассказать не мог.
Вскоре Богораз завел разговор с Омрыквутом и после этого почти уже не общался с Амвросием. Быть может, причиной такой холодности была и та часть их разговора, во время которой отец Амвросий сказал, что хотя ему и нужно было бы достичь Берингова пролива, куда через неделю — другую направлялся Богораз, однако он не сможет составить ученому компанию, так как у него груз…
— Позвольте, какой может быть у вас груз? — как будто недоумевал Богораз. — Целая нарта?! Отпущенные вами грехи, что ли? — заметил он.
Пятнадцать суток, проведенные в стойбище Омрыквута, Богораз прожил в различных ярангах, переходя из одной в другую. Ночами, когда все засыпали, он доставал блокнот и, лежа при свете жирника, заносил туда дневные наблюдения. В одну из таких ночей он записал.
«…В течение двухвековых сношений чукоч с русскими чукчи сохранили свой язык, материальную культуру и религию… Русское влияние принесло чукчам железные орудия, кремневые ружья и порох, железные котлы и глиняную посуду. Все это, конечно, является полезным приобретением. Цветной бисер и бусы, балахоны из яркого ситца тоже должны считаться приобретением, так как они удовлетворяют эстетическому чувству туземцев и вносят в их тусклую жизнь какую-то физическую яркость…»
«Но этот бич северных народов — спирт, торговля с ее произволом цен, шаманы, хозяева-оленеводы, исправники, миссионеры, американские колонизаторы, золотоискатели, болезни… и при всем этом — полное отсутствие медицинской помощи, школ!» — горько думал Богораз, перелистывая страницы блокнота.
Замелькали записи: «Все число чукоч в общем можно считать по меньшей мере 12000 человек, из них ¾ — оленеводы и ¼ — морские звероловы… Некоторые селения близки к исчезновению или совершенно исчезли, потому что…»
Еще несколько написанных страниц пробежал глазами Владимир Германович, и утомленная голова его склонилась на раскрытый блокнот.
…На исходе второй недели Богораз оделил пастухов табаком и покинул стойбище Омрыквута.
Он шел, не отрываясь от реки Вельмы, впадающей в Чукотское море при Ванкареме. Оттуда он предполагал морским побережьем достигнуть Берингова пролива.
Глава 7
ВОЗВРАЩЕНИЕ.
Всю ночь тяжелые сны беспокоили Тымкара. Он ворочался, скрипел зубами, тревожа спящую рядом с ним молодую эскимоску Сипкалюк. Снились мать, Кайпэ, Тауруквуна. Все они почему-то стояли у яранги Кочака и, видно, о чем-то просили. Кочак молчал, он уставился на Кайпэ так пристально, что та опустила голову, пугливо спряталась за спину Тымкара, который оказался вдруг рядом с ней. Кайпэ сзади обвила его шею руками и что-то нежное шептала на ухо…
Тымкар открыл глаза. Под одной шкурой с ним лежала… Нет, это не Кайпэ. Кто же это? Тымкар нахмурился. Это Сипкалюк. Взволнованное снами сердце сильно билось, его стук отдавался в висках.
— Ты что, Тымкар? — женщина приподнялась на локте.
Тымкар оглядел землянку. Кроме них и трехлетней дочери Сипкалюк, никого.
«Да, да, конечно, так и должно быть», — подумал он, не отвечая на вопрос этой худенькой ласковой эскимоски.
— Тымкар, ты плохой сон видел? — с тревогой спросила она, вглядываясь в его черные глаза.
— Я не знаю. Спи, Сипкалюк, спи! — он вновь сомкнул веки, стараясь запомнить сон.
Луч весеннего солнца настойчиво пробивался в окно землянки. Солнце! Как много надежд и радости несет оно жителям полярных стран!
«Если с утра оно так высоко, — подумал Тымкар, — значит, скоро время белого дня, скоро домой!» Сегодня он не торопился вставать: добытых накануне двух нерп хватит на неделю. Можно отдохнуть.
Но сон не возвращался.
Последнее время Тымкар все чаще думал о родных. Сказывалась длительная, непривычная ему разлука. Семь месяцев, как он оставил Уэном. Сколько дум передумано! Порой мучила совесть, что на целую зиму покинул мать и отца. Но всегда утешал себя Тымкар тем, что оставленный Унпенеру винчестер поможет брату прокормить всех. И снова Тымкар пожалел, что второго винчестера, обещанного ему чернобородым купцом, так и не пришлось получить. А то было бы по ружью и у него, и у брата. «Всегда надо у них плату вперед брать!»
Вспоминались побег с «Морского волка», знакомство с Номом. Как много нового увидел он! Другие жилища, другие люди, иная жизнь. И что самое интересное — люди говорят на разных языках. Тымкар знал, что настоящие люди — это чукчи (так говорили старики); он знал еще русских, эскимосов, «бородатых людей» — американских китобоев. Но в Номе его ухо улавливало множество различных говоров — то гортанных, то певучих, грубых, смешных… Он выучил десятки новых русских слов, английских. Но откуда взялись эти другие люди? Почему он ничего не слыхал о них ни от стариков, ни от Кочака? Откуда эти люди берут мясо для еды и столько жира, чтобы обогреть такие большие жилища? Он никогда не встречал их на охоте! Они давали друг другу какой-то желтый песок — золото, муку, чай, табак, сахар. Где же промышляют они муку и чай, табак и сахар? Нет, этого Тымкар не мог постигнуть. И даже Сипкалюк, прожившая здесь уже пять лет, не могла объяснить ему.
Быть может, Тымкар и разузнал бы все это, если бы у него было время, но ему нужно охотиться, чтобы прокормить себя, Сипкалюк и ее дочь. Раньше Сипкалюк помогал дядя Тагьек, но теперь, когда в ее землянке есть охотник, он совсем, видно, забыл про нее.
Сипкалюк знала чукотский язык: до десяти лет она жила на мысе Дежнева, от которого и к северо-западу и к югу — чукотские поселения. Тымкар встретил ее недалеко от Нома. История ее жизни кратка и печальна. С родными она переселилась с азиатского побережья вначале на остров, а потом в Ном. От какой-то эпидемии родители умерли, муж прошлой зимой не возвратился с охоты. Ей двадцать лет.
В первый же день, еще у моря, Тымкар поведал ей свою историю.
Молодая женщина привела его к себе. Она не спрашивала его ни о чем. Он умолчал про Кайпэ.
…Удивленная, что Тымкар так долго не встает, Сипкалюк вновь приподнялась, заглянула в его широко открытые глаза. Но он, казалось, не замечал ее.
— Тымкар, ты что? — в ее голосе прозвучала тревога. Тымкар посмотрел на нее, нахмурился.
— Спи, Сипкалюк, спи.
Она тихо заплакала, догадываясь о его мыслях. Тымкар молча гладил ее по щеке. О причине слез не спрашивал. Разве он не понимал?
— Пусть сын будет у нас, Тымкар, — ее глаза были влажны, во взоре светилась настороженная нежность. Худенькая, почти совсем белолицая, она шептала — Сын, наш… мы будем…
Тымкар отрицательно качнул головой:
— Ты — эскимоска, я — чукча. Разве это хорошо? Что скажут люди?
— Брошу все: землянку, могилы матери и отца, пойду за тобой.
Он строго посмотрел на нее, брови сдвинулись.
— Разве ты не поняла меня?
Конечно, она поняла. Но разве ей не все равно, кто он?
Вдруг ей стало стыдно. Взглянула на спящую дочь, вспомнила погибшего мужа, отвернулась, заплакала над своей неудавшейся жизнью.
Тымкар поднялся и начал одеваться.
Весь следующий месяц, пока он еще жил на Аляске, они уже никогда не говорили об этом.
Все шло по-прежнему. Тымкар ходил на охоту, ловил в прорубях бычков и навагу, вечерами и в непогоду делал из моржовых клыков брошки, мундштуки, ручки.
Резьба по кости была любимым занятием в семье Эттоя. Чукотские изделия из кости славились издавна.
Сипкалюк выделывала тюленьи шкуры, вытапливала жир, шила одежду, чинила, прибирала в землянке, ухаживала за дочерью и за Тымкаром.
Тымкар продолжал приобретать подарки матери, отцу, Тауруквуне, Кайпэ, брату и даже Кочаку. Омрыквуту, чтобы тот согласился отдать ему дочь, он готовил подарки особенно прилежно. В Номе это оказалось несколько легче: здесь много купцов, и товары ценятся не так высоко. Семь пойманных капканами песцов облегчили ему приобретение необходимого.
Дни шли. Все выше и выше поднималось солнце. Напряженнее становилась жизнь в землянке Сипкалюк. Тымкар много работал. Ревниво смотрела на его приготовления молодая эскимоска, не радовалась своим обновам, карие глаза ее туманила дымка грусти и озабоченности. Ее подавленность была понятна Тымкару, смущала его. При встрече с Тагьеком Тымкар читал в его взоре неодобрение и с тем большим нетерпением ждал открытия навигации. Но льды еще прочно держались у берегов.
Сипкалюк оставалась с мужем ласковой. Правда, ласки ее стали молчаливы, но были по-прежнему искренни. И эта искренность чувств смущала Тымкара.
Однажды, когда он закончил очередную брошку — лисицу, изготовленную из пожелтевшего от времени моржового клыка, Сипкалюк неожиданно для него попросила не продавать брошку, а оставить ей. Сердце Тымкара дрогнуло. «Значит, она поняла, что я покину ее…» Но к смущению юноши примешалось несколько необычное чувство: ему было приятно, что ей хочется сохранить о нем память. И ему вдруг захотелось оставить Сипкалюк не только эту брошку, а нарисовать ей на большом клыке моржа свою ярангу, весь Уэном, родной берег, мать, отца, брата, Тауруквуну — все, что так мило и близко его сердцу.
На следующий день Тымкар шлифовал клык. Он наколет рисунки, раскрасит их разными цветами; изобразит, как он охотился за лахтаком, как уэномцы байдарной артелью добывают моржей. Большой клык! Много нарисует на нем Тымкар. Он не замечал, как Сипкалюк подходила к нему сзади и всматривалась в его необычную работу, не чувствовал, как сжималось ее сердце: молодая женщина видела, что мысли Тымкара — ее Тымкара! — уже далеки от нее.
«Однако, сможет ли она запомнить своей головой все, что расскажу ей?» Наверное это сомнение надолго оторвало его от работы, повергнув в раздумье, ибо Сипкалюк тревожно окликнула его:
— Ты что, Тымкар?
— Сейчас лягу, — и вновь взялся за клык.
…Спустя неделю, как-то под вечер, пригревшись на солнышке, они сидели друг против друга, у землянки, и он, отдав ей клык, дополнял рисунок рассказом. Сипкалюк вглядывалась в изображенное им на кости. Она не обратила внимание, что глаза Тымкара вдруг стали беспокойными. Рассказывая, он смотрел уже не на клык, а через ее голову, в море.
Тымкар заметил, что льды тронулись, бухта стала очищаться!
* * *
Лишь накануне ветер изломал и вынес из бухты льды, и вот в проливе уже показалась шхуна. Она привлекла на берег все население Уэнома. После восьмимесячной голодной зимы шхуна — большая радость. К тому же по простоте душевной уэномцы полагали, что это «Морской волк» спешит доставить Тымкара домой к началу моржовой охоты: так обещал чернобородый капитан.
Нет, это был не «Морской волк». Шхуна называлась «Китти». Тем не менее Тымкар действительно плыл на ней, хотя расплачиваться за проезд ему пришлось подарками, припасенными для Кайпэ, ее отца Омрыквута, для матери, для Тауруквуны, брата и отца своего — старого Эттоя. Но капитан не брезговал ничем, чтобы не в ущерб прибылям содержать трех своих жен, из которых мексиканка обитала где-то в южных штатах, американка — в Сан-Франциско, а купленная в Номе эскимоска Амнона была приписана к шхуне.
С борта «Китти» Тымкар разглядывал родные берега, и сердце его гулко билось в груди. Но странно: сейчас он почему-то думал не о том, что ожидает его, а о том, что уже минуло. Быть может, это объяснялось тем, что, готовясь вступить в свою обычную жизнь, он ощущал потребность еще раз оглянуться назад.
Покидая Ном, Тымкар, неожиданно для себя, обратил внимание, что Сипкалюк стала значительно полнее, чем была осенью, когда они встретились у моря. «Неужели?»— подумал он тогда, но отогнал от себя эту неудобную мысль. Однако всю дорогу до пристани эта тревожная догадка беспокоила его, хотя Сипкалюк не говорила ему ничего. «Пошел я…» — сказал он у трапа «Китти», что означало и прощай, и добрые пожелания, и то, что он действительно уплывает. Она молчала. Так и осталась она в его памяти, молчаливо стоящей на берегу рядом с маленькой дочуркой. Потом ее совсем не стало видно.
Прищурив глаза, Тымкар старался сейчас оживить эту уже мертвую сцену прощания, хотя перед его взором теперь были строгие и величественные очертания родной Чукотки. Они приближались, уже зеленеющие на склонах берега! И чем сильнее Тымкар чувствовал их близость, тем беспорядочнее становились его мысли. Предстоящая встреча с родными, с Кайпэ, желание увидеть свое ружье, оставленное Унпенеру, воспоминания о Сипкалюк — все это перемешалось и по-разному волновало его. Мысли путались.
Комментарии 1
— Ага, Кочак! — вдруг радостно воскликнул он, как будто при виде того было чему радоваться.
Уэномцев на берегу почему-то меньше, чем обычно в таких случаях. Среди них отлично видна огромная фигура Ройса; на нем меховая жилетка и болотные сапоги с высокими голенищами. Рядом с ним стоят Джонсон и Устюгов.
«Где же наши?» — спрашивал себя Тымкар. Он никого из родных не видел.
— Какомэй![9] — удивленно прошептал он и переступил с ноги на ногу, попав ступней между якорной цепью и кнехтом. Это на секунду отвлекло его. Он высвободил ногу, крепче сжав руками бортовые поручни, весь вытянулся вперед, но опять никого из родных не увидел.
— Какомэй! — повторил он, причем в голосе его почувствовались уже не только удивление, но и тревога.
«Где могут быть они?» — мысленно спрашивал себя Тымкар и не находил ответа. Он знал, что первую шхуну всегда встречают все. Тем н...ЕщёТымкар стоял на носу шхуны и вглядывался в толпу встречающих, пытаясь еще издали различить мать, старика-отца, брата, Таурунвуну.
— Ага, Кочак! — вдруг радостно воскликнул он, как будто при виде того было чему радоваться.
Уэномцев на берегу почему-то меньше, чем обычно в таких случаях. Среди них отлично видна огромная фигура Ройса; на нем меховая жилетка и болотные сапоги с высокими голенищами. Рядом с ним стоят Джонсон и Устюгов.
«Где же наши?» — спрашивал себя Тымкар. Он никого из родных не видел.
— Какомэй![9] — удивленно прошептал он и переступил с ноги на ногу, попав ступней между якорной цепью и кнехтом. Это на секунду отвлекло его. Он высвободил ногу, крепче сжав руками бортовые поручни, весь вытянулся вперед, но опять никого из родных не увидел.
— Какомэй! — повторил он, причем в голосе его почувствовались уже не только удивление, но и тревога.
«Где могут быть они?» — мысленно спрашивал себя Тымкар и не находил ответа. Он знал, что первую шхуну всегда встречают все. Тем не менее, среди уэномцев не было никого из родных — он видел теперь это совершенно ясно.
Наконец отдали якорь.
В числе первых Тымкар влез в шлюпку, все еще всматриваясь в толпу уэномцев.
— Тымкар! — послышались приглушенные голоса на берегу.
И уэномцы слегка расступились, опустили головы, как будто они были виновниками гибели родных Тымкара. Никому не хотелось быть вестником печальных событий.