Однажды затеялся спиритический сеанс. Особую остроту забаве придавало то, что в атеистической стране, которой сделалась теперь Советская Россия, это было почти запрещенной игрой.
Уселись за круглый стол, положили руки на столешницу, образовав цепь, затем избрали ведущего для общения с духом – художника Сережу Топленинова. Свет потушили. Наступила темнота и тишина, среди которой раздался торжественный и слегка загробный голос Сережи:
– Дух, если ты здесь, проявись как-нибудь.
Мгновение… Стол задрожал и начал рваться из-под рук. Сережа кое-как его угомонил, и опять наступила тишина.
– Пусть какой-нибудь предмет пролетит по комнате, если ты здесь, – сказал медиум.
И через комнату тотчас же из угла пролетела, шурша, книга.
Атмосфера накалялась. Через минуту раздался чей-то крик:
– Дайте свет! Он гладил меня по голове! Свет!
– Ай! И меня тоже!
Теперь уж кричал кто-то из женщин:
– Сережка, скажи, чтобы он меня не трогал!
Дух вынул из чьей-то прически шпильку и бросил ее на стол. Одну, другую… Вскрикивали то здесь, то тут. Зажгли лампу. Все были взъерошены и взволнованы. Делились своими ощущениями. Медиум торжествовал: сеанс удался на славу. Все же раздавались скептические возражения, правда, довольно слабые.
Потом состоялся второй сеанс, и непонятные явления продолжались: на стол вдруг полетела редиска… Все были в невменяемом состоянии!
Но тем же вечером Люба невзначай подслушала такой разговор своего мужа с силачом Петей Васильевым:
– Зачем же вы, Петька, черт собачий, редиску на стол кидали?!
– Да я что под руку попалось, Мака, – оправдывался тот.
Люба так и закричала:
– А! Я так и знала, что это вы жульничали!
Оба обмерли. Потом Михаил Афанасьевич попытался «подкупить» жену (не очень-то щедро: он предлагал ей три рубля за молчание). Но она соглашалась молчать, только если они расскажут все про сеанс «черной магии». Пришлось заговорщикам сознаться. А дело оказалось простым: Петя садился рядом с Булгаковым, освобождал его правую руку и свою левую. Заранее под пиджак Михаил Афанасьевич прятал согнутый на конце прут. Им-то он и гладил лысые и не лысые головы, наводя ужас на участников сеанса.
– Если бы у меня были черные перчатки, я бы вас с ума свел! – хвастливо сказал он жене, предварительно заручившись ее обещанием молчать.
Впрочем, сомнения уже бродили, «зрительская масса» требовала объяснений.
Одна из гостий, Елена Никитинская, настигла Петю Васильева и стала допытываться, не имеет ли он отношения к явлению духа.
– Что вы, Елена Яковлевна! – открещивался тот.
Но она настаивала:
– Дайте слово, Петя!
– Даю слово!
– Клянитесь бабушкой!
Эта старая дама была единственной, кого Елена Яковлевна знала из семьи Васильевых.
И тут раздался жирный, фальшивый голос Пети:
– Клянусь бабушкой!
Слышавшие этот диалог Булгаковы едва не задохнулись от тайного смеха и потом еще долго, когда подвирали, клялись бабушкой.
Вообще они жили весело. Беспрестанно давали всем забавные прозвища. Например, маленький Любин чемодан, в котором Булгаков стал носить рукописи, звался Щенок. Жену Михаил Афанасьевич именовал Любанга или просто Банга. Как-то он вспомнил детское стихотворение, в котором говорилось, что у хитрой злой орангутанихи было три сына: Мика, Мака и Микуха. И добавил:
– Мака – это я.
Удивительнее всего, что прозвище – с его же легкой руки – очень быстро привилось. Уже никто из друзей не называл Булгакова иначе, а самый лучший его друг, филолог Николай Лямин, говорил ласково – Макин. Сам Булгаков часто подписывался «Мак» или «Мака». А любимую кошку называли уж заодно Мукой.
Как-то раз в отсутствие Любы Булгакову стало скучно. Тогда он позвонил приятельнице жены, Зинаиде Николаевне Дорофеевой, и угасающим голосом сказал, что ему плохо, что он умирает. Зика (так Дорофееву звали дома) и ее подруга заканчивали перманент. Не уложив волос, обвязав мокрые головы полотенцами, они обе, не чуя ног, бросились на Пироговскую, где жили тогда Булгаковы. Там их ждал веселенький хозяин и ужин с вином. Вернувшаяся Люба изумилась, увидев рядом с мужем небрежно одетых дам в чалмах из полотенец…
Увы, жизнь состояла не только из милых, приятных сцен!
Тогда Булгаков только написал «Собачье сердце».
В один прекрасный вечер («Так начинаются все рассказы!» – иронизировала потом Любовь Евгеньевна), да, однажды вечером в голубятню Булгаковых постучали, и на Любин вопрос: «Кто там?» – голос хозяина, у которого Булгаковы снимали комнату, бодро ответил:
– Это я, гостей к вам привел!
На пороге рядом с ним стояли двое в штатском: один в пенсне, другой невысокого роста. Это были следователь и его помощник – с обыском. Хозяин жилья пришел в качестве понятого. Булгакова в тот момент не было дома, и Люба забеспокоилась: как-то примет он приход «гостей», – и попросила не приступать к обыску без мужа, который вот-вот должен прийти.
Все прошли в комнату и сели. Хозяин квартиры, развалясь в кресле, в центре. Личностью он был примечательной – на язык несдержан, особенно после рюмки-другой… Воцарилось молчание, но длилось оно, к сожалению, недолго.
– А вы не слышали анекдота? – начал понятой. «Пронеси, господи!» – подумала Люба. Но тот все же начал рассказывать: – Стоит еврей на Лубянской площади, а прохожий его спрашивает: «Не знаете ли вы, где тут Госстрах?» А еврей и отвечает: «Госстрах не знаю, а госужас – вот…»
И сам рассказчик раскатисто засмеялся. Люба бледно улыбалась. Следователь и его помощник безмолвствовали. Опять наступило молчание – и вдруг раздался знакомый стук.
Люба бросилась открывать и сказала вошедшему Булгакову шепотом:
– Ты не волнуйся, Мака, у нас обыск.
Но он держался молодцом. Следователь занялся книжными полками. Помощник стал переворачивать кресла и колоть их длинной спицей.
И тут случилось неожиданное. Булгаков сказал:
– Ну, Любаша, если твои кресла выстрелят, я не отвечаю.
Кресла были куплены Любой на складе бесхозной мебели по три рубля пятьдесят копеек за штуку. И на обоих Булгаковых напал смех. Может быть, нервный. Обыск продолжался.
Под утро зевающий хозяин жилья спросил:
– А почему бы вам, товарищи, не перенести ваши операции на дневные часы?
Ему никто не ответил… Найдя рукопись «Собачьего сердца» и дневниковые записи, «гости» тотчас же уехали. И только приблизительно через два года по настоянию Горького «Собачье сердце» было возвращено автору…
Эти «реалии жизни», конечно, пугали, раздражали, бесили, но… деваться от них было некуда. С ними приходилось как-то сживаться. До той губительной «обструкции», которая будет устроена Булгакову с санкции правительства, было еще далеко. К тому же Михаил Афанасьевич и Люба были молоды, они любили друг друга, а значит, все страшное казалось вполне переносимо.
Булгаковы много ездили. Дешево – в плацкарте, конечно. Да и курорты дорогие были им не по карману даже в самые лучшие, самые «гонораристые» времена. Зато, прельстившись дешевизной пансиона, они однажды провели лето у Волошина в Коктебеле, на Карадаге. Там познакомились не только с хозяином, экзотическим Максимилианом Александровичем, истинным «парнасцем», но и с поэтом Георгием Шенгели, художницей Анной Остроумовой-Лебедевой и ее мужем Сергеем Васильевичем Лебедевым – химиком, позднее прославившим свое имя созданием синтетического каучука, а главное – с писателем Александром Грином, загорелым, молчаливым, похожим в своей белой фуражке на капитана небольшого парохода. Проницательная Люба так описала потом ту встречу: «Вот истинно нет пророка в своем отечестве. Передо мной писатель-колдун, творчество которого напоено ароматом далеких фантастических стран. Явление вообще в нашей „оседлой“ литературе заманчивое и редкое, а истинной удачи и признания ему в те годы не было…»
Волошин обожал Коктебель и Карадаг, потухший вулкан, ставший неописуемым по красоте горным массивом:
Из недр изверженным порывом,Трагическим и горделивым,Взметнулись вихри древних сил…
Конечно, гости Волошина постепенно отравились волшебным ядом Карадага, без устали бродили по его склонам.
Старинным золотом и желчью напиталВечерний свет холмы. Зардели, красны, бурыКлоки косматых трав, как пряди рыжей шкуры,В огне кустарники, и воды как металл…
Ну а потом все заболели типичной для Коктебеля «каменной болезнью». Сердоликов, агатов, нефритов и прочих «кремушков» море выносило на берег тонны! Собирали камешки в карманы, в носовые платки, считая их по красоте «венцом творенья», потом вытряхивали свою добычу перед Максом, а он говорил, добродушно улыбаясь:
– Самые вульгарные собаки!
Среди найденного ими был низший класс – собаки, повыше – лягушки, а высший – сердолики.
Но самым развлекательным для Булгакова занятием была ловля бабочек. Жена Волошина, Марья Степановна, снабдила гостей сачками. Взбирались на ближайшие холмы – и начиналась потеха.
Михаил Афанасьевич загорел розовым загаром светлых блондинов. Глаза его казались особенно голубыми от яркого света и от голубой шапочки, выданной той же Марьей Степановной.
Он кричит:
– Держи! Лови! Летит «сатир»!
Люба взмахивает сачком, но не тут-то было: на сухой траве скользко и к тому же на склоне покато. Она сползает куда-то вниз, глядя, как на животе сползает в другую сторону Булгаков. Оба они хохочут, а «сатиры» беззаботно порхают вокруг…
Люба обожала животных, и дома у Булгаковых жила кошка Мука с котенком Аншлагом (ну все-таки хозяин пьесы писал, которые имели успех!). Котик потом был отдан друзьям дома, родил у них котят и был из Аншлага переименован в Зюньку.
Как-то раз, в самый разгар работы Булгакова над «Кабалой святош», пьесой о Мольере, Люба, которая переводила для мужа много материалов из французских книг, устала, проголодалась и пошла в соседнюю лавочку (в то время Булгаковы уже переехали на Большую Пироговскую, в первый этаж старинного особнячка). Там она увидела человека, который держал на руках лохматого большеглазого щенка. Щенок доверчиво положил ему лапки на плечи и внимательно оглядывал покупателей. Люба словно почуяла недоброе – cпросила хозяина щенка, что он будет делать с собачкой, если ее никто не купит.
– Что делать? – равнодушно проговорил тот. – Да отнесу в клиники.
Люба ахнула. Ведь это означало – для опытов в отдел вивисекции! Попросила мужчину подождать минутку, а сама вихрем влетела домой и сбивчиво рассказала мужу про уличную встречу.
– Возьмем, возьмем щеночка, Макочка, ну пожалуйста! – умоляла она.
Так в доме появился пес, названный в честь слуги Мольера Бутоном. Он быстро завоевал все сердца, сделался общим баловнем и даже участником шарад. Со временем он настолько освоился с жизнью этого дома, что стал как бы членом семьи. Люба даже повесила на входной двери под карточкой «Михаил Булгаков, писатель» другую карточку, где было написано: «Бутон Булгаков. Звонить два раза». Это, кстати, ввело в заблуждение пришедшего фининспектора, который вежливо спросил Михаила Афанасьевича:
– Вы с братцем живете?
Визитная карточка Бутона с двери была снята, однако домработница Маруся продолжала относиться к Бутону почтительно и даже называла его «батюшка».
Кстати, эту Марусю Булгаковы считали своим человеком, очень любили ее стряпню и даже при гостях пили за ее здоровье. Так уж вышло, что во многих произведениях Михаила Афанасьевича домработнице отводится роль члена семьи: в «Белой гвардии» это Анюта, выросшая в доме Турбиных; в «Собачьем сердце» горничная Зина и повариха Дарья Петровна настолько прочно вписаны в быт профессора Преображенского, что без них жизнь дома даже и не мыслится. В пьесе «Адам и Ева» – это Аня. В «Мастере и Маргарите» – Наташа, не то домработница, не то наперсница Маргариты…
Маруся вышла замуж за слесаря Агеича, который, подвыпив, называл Любу «богиня»:
– Богиня, вы послушайте!
Это обращение тоже перекочевало в «Мастера и Маргариту».
Озорник из озорников, кот Филюшка, которого Люба однажды принесла с Арбата, – прототип Бегемота с его притворным смирением: «Не шалю, никого не трогаю, починяю примус…»
А Банга, пес пятого прокуратора Иудеи, всадника Понтия Пилата… Что это за имя, как не сокращенное прозвище Любы – Любан, Любанга, Банга? К тому самоотверженному псу обращены слова Воланда: «Тот, кто любит, должен разделять участь того, кого он любит!»
Эти слова – кредо всех жен Булгакова, в том числе и Любы. Но об этом немного погодя…
Жену свою за ее любовь к животным Булгаков также называл кошечкой и писал ей смешные записки:
«Дорогая кошечка, на шкаф, на хозяйство, на портниху, на зубного врача, на сладости, на вино, на ковры и автомобиль[1] 30 рублей.
Кота я вывел на свежий воздух, причем он держался за мою жилетку и рыдал.
Твой любящий.
Я на тебя, Ларион, не сержусь…»
Впрочем, не стоит думать, что Люба – веселая, умная, красивая женщина – только и знала, что украшала собой жизнь писателя Булгакова. Эта жизнь была всякая, ну очень всякая, и Люба оказывалась верным другом в самые тяжелые минуты. «Другу моему, светлому парню Любочке», – напишет Булгаков на сборнике «Дьяволиада», и слов этих ну никак не выкинуть из истории их отношений, ибо, что написано пером, не вырубить топором, а рукописи, как известно, не горят…
Не просто так, не за одни лишь красивые глаза Булгаков посвятил Любе роман «Белая гвардия», повесть «Собачье сердце» и пьесу «Кабала святош». Все, что было написано Булгаковым в их годы, с 1924-го по 1933-й, так или иначе связано с Любой – одобрено ею, навеяно ею, подсказано ею…
Книгу воспоминаний «У чужого порога» Любовь Евгеньевна Белозерская-Булгакова спустя много лет начнет так: «Две ступеньки ведут к резной овальной двери в кабинет Михаила Афанасьевича на Большой Пироговской улице. Он сидит у окна. В комнате темновато (первый этаж), а я стою перед ним и рассказываю все свои злоключения и переживания за несколько лет эмиграции, начиная от пути в Константинополь и далее.
Он смотрит внимательными и требовательными глазами. Ему интересно рассказывать: задает вопросы. Вопросы эти писательские:
– Какая толпа? Кто попадается навстречу? Какой шум слышится в городе? Какая речь слышна? Какой цвет бросается в глаза?..
Все вспоминаешь и понемногу начинаешь чувствовать себя тоже писателем. Нахлынули воспоминания, даже запахи.
– Дай мне слово, что будешь все записывать. Это интересно и не должно пропасть. Иначе все развеется, бесследно сотрется.
Пока я говорила, он намечал план будущей книги, которую назвал „Записки эмигрантки“. Но сесть за нее сразу мне не довелось.
Вся первая часть, посвященная Константинополю, рассказана мной в мельчайших подробностях Михаилу Афанасьевичу Булгакову, и можно смело сказать, что она легла в основу его творческой лаборатории при написании пьесы „Бег“…»
Так оно и было. Люба стала для Булгакова бесценным консультантом!
Пера, главная «европейская» улица Константинополя, шумная, крикливая, разноголосая, с трамваями, ослами. С автомобилями, парными извозчиками, пешеходами, звонками продавцов лимонада, завыванием шарманок, украшенных бумажными цветами… Ее так и видишь, так и слышишь за окном дешевых комнатенок, где мучаются герои «Бега».
«Большой базар» – «Гран-базар» – «Капалы Чарши» в Константинополе поражал своей какой-то затаенной тишиной и пустынностью. Из темных нор на свет вытащены и разложены предлагаемые товары: куски шелка, медные кофейники, четки, безделушки из бронзы. Трудно отделаться от мысли, что все это – декорация для отвода глаз, а настоящие и не светлые дела творятся в черных норах. И если туда попадешь, то уж и не вырвешься… В «Беге» на этом базаре торгует резиновыми чертями генерал Чарнота, который не в силах покинуть Константинополь в финале пьесы.
У Василевского и Любы в эмиграции был знакомый – очень богатый человек Владимир Пименович Крымов. Он стал прототипом Корзухина в «Беге», а с его жены, миловидной украинки, списана веселая «непотопляемая» Люська, бывшая любовница Чарноты. Булгакова насмешил рассказ о том, как Крымов учил своего лакея по фамилии Клименко французскому языку. Этот лакей Антуан тоже возникнет в «Беге».
Люба вспоминала и о том, как, по наивности, однажды села играть с прожженным картежником Крымовым и, конечно, продулась в пух. На другой день Крымов приехал на собственном автомобиле за долгом… Булгаков в «Беге» очень своеобразно «отомстил» Крымову за то, что тот потребовал деньги с полунищей соотечественницы (женщины!), заставив Корзухина проиграться дочиста опытному игроку Чарноте.
Булгаков в свое время не мог простить первой жене, что не увезла его, больного, вместе с отступающими белыми из России. Он страстно мечтал о загранице, а Париж вообще был городом его снов. В Париже жил брат – Николай Афанасьевич, доктор медицины, бактериолог, бывший прототипом Николки из «Белой гвардии» и «Дней Турбиных»… На книге первой романа «Дни Турбиных» (под таким названием парижское издательство «Конкорд» выпустило в 1927 году «Белую гвардию») Михаил Афанасьевич написал: «Жене моей, дорогой Любаше, экземпляр, напечатанный в моем недостижимом городе. 3 июля 1928 г.». Рассказы Любы о Париже были для него пьянящим «медом воспоминаний». И самым неожиданным образом некоторые из них отразились потом в невероятных сценах «Мастера и Маргариты».
Эти статистки-ню из «Фоли-Бержер», украшенные перьями, манящие, сверкающие глазами… Не их ли мы увидим на балу у Воланда, где вместе с мужчинами-«фрачниками» присутствуют нагие красавицы в лаковых туфельках, с маленькими нарядными сумочками и с прическами, украшенными перьями?
А вот что рассказывала Люба о своей последней репетиции в «Фоли-Бержер»:
«В картине „Ночь на колокольне Нотр-Дам“ участвовала вся труппа. По углам таинственно вырисовывались химеры. Зловещий горбатый монах в сутане стоял над громадным колоколом, простирая руки над вырывающимся из-под его ног пламенем. Из пламени медленно поднималась фигура лежащей женщины. Черный бархат скрадывал железную подпорку, и казалось, что женщина плывет в воздухе (не отсюда ли полет нагой Маргариты в ночном небе?). На колоколе, привязанная гирляндами цветов, висела совершенно обнаженная девушка. В полутьме мерцало ее прекрасное тело, казавшееся неживым. Голова в потоке темных волос была безжизненно запрокинута.
Под звуки глазуновской „Вакханалии“ оживали химеры. Ведьмы хороводом проносились вокруг монаха. Вдруг одна из них крикнула: „Она умерла!“ – и остановилась. Произошло смятение. Задние наскочили на передних.
– Где? Кто? – Оркестр продолжал играть. – О! Умерла!
– Тихо! – крикнул режиссер. – Без паники!
Артистку сняли с колокола. Она была в глубоком обмороке. Впопыхах ее положили прямо на пол. Появился врач, запахло камфарой. „Она закоченела, – сказал он. – Прикройте ее!“ Монах набросил на девушку свою сутану…»
Тут можно разглядеть многое. И мнимую смерть Маргариты, отравленной Азазелло, и широкий черный плащ, которым она прикрывает свою наготу, и общую бесовщину всей сцены, которая стала в романе истинной дьяволиадой…
Кстати, Воланд на крыше Пашкова дома сидит в позе химеры на Нотр-Дам. Фотография этой химеры, которую Люба привезла из Парижа, долго стояла на письменном столе Булгакова.
Да и сам замысел великого романа свершился в присутствии Любы. Общая приятельница Булгаковых, художница Надежда Ушакова-Лямина подарила Михаилу Афанасьевичу книжку, которую она оформляла для какого-то издательства. Это была фантастическая повесть неизвестного в то время автора – профессора Алексея Васильевича Чаянова с затейливым названием: «Венедиктов, или Достопамятные события жизни моей. Романтическая повесть, написанная ботаником Х, иллюстрированная фитопатологом У. Москва, V год республики».
Надежда Ушакова была поражена, что герой, от имени которого ведется рассказ, носит фамилию Булгаков. Не меньше оказался поражен этим совпадением и Михаил Афанасьевич.
Все повествование было связано с пребыванием сатаны в Москве, с борьбой Булгакова за душу любимой женщины, попавшей в подчинение к дьяволу. Повесть изобиловала необычайными приключениями, очень тонкими описаниями.
Вот сатана под фамилией Венедиктов в Москве. Происходит встреча его с Булгаковым в театре Медокса… На сцене прелестная актриса, неотступно всматривающаяся в темноту зрительного зала «с выражением покорности и страдания душевного». Булгакова поражает эта женщина: она становится его мечтой и смыслом жизни.
Перед кем же трепещет актриса?
«…Это был он!.. Он роста скорее высокого, чем низкого, в сером, немного старомодном сюртуке, с седеющими волосами и потухшим взором, все еще устремленным на сцену… Кругом него не было языков пламени, не пахло серой, все было в нем обыденно и обычно, но эта дьявольская обыденность была насыщена значительным и властвующим…»
По ночной Москве герой повести преследует зловещую черную карету, уносящую Настеньку (так зовут героиню) в неведомую даль, а сам видит спящий город и «уносящуюся ввысь громаду Пашкова дома».
Судьба сталкивает Булгакова с Венедиктовым, и тот рассказывает о своей дьявольской способности безраздельно овладевать человеческими душами.
«Беспредельна власть моя, Булгаков, – говорит он, – и беспредельна тоска моя, чем больше власти, тем больше тоски…» Он повествует о своей бурной жизни, о черной мессе, об оргиях, преступлениях… «Ничего ты не знаешь, Булгаков! – резко остановился передо мной мой страшный собеседник. – Знаешь ли ты, что лежит вот в этой езной шкатулке?.. Твоя душа в ней, Булгаков!..»
Связь между повестями Чаянова и романом Михаила Булгакова очевидна. Особенно четко она прослеживалась в ранних редакциях «Мастера и Маргариты». Первый вариант назывался «Консультант с копытом».
По мнению Любови Евгеньевны, «вещь была стройней, подобранней: в ней было меньше „чертовщины“, хотя событиями в Москве распоряжался все тот же Воланд с верным своим спутником, волшебным котом. Начал Воланд также с Патриарших прудов, где не Аннушка, а Пелагеюшка пролила на трамвайные рельсы роковое масло. Сцена казни Иешуа была так же прекрасно-отточенно написана, как в дальнейших вариантах романа.
Из бытовых сцен очень запомнился аукцион в бывшей церкви.
Аукцион ведет бывший диакон, который продает шубу бывшего царя…».
Именно Люба предложила Михаилу Афанасьевичу ввести в роман женский образ, чтобы «разбавить» мрачно-гротескную атмосферу. Он вспомнит этот совет потом, много лет спустя, уже женатый на другой женщине, которая – не без оснований – будет считаться основным прототипом Маргариты. Но, кроме сути ведьминской, колдовской, буйной, была у Маргариты еще и суть жертвенная, страдальческая. Некоторые современные исследователи романа считают: Маргарита при Мастере – то же, что пес Банга при Пилате. Мастер не любит Маргариту так, как она любит его, – он принимает ее жертвы.
Своей самоотверженной любовью Маргарита заслуживает право если не на жизнь, то на общее с Мастером посмертие. «Тот, кто любит, должен разделять участь того, кого он любит», – говорит Воланд, глядя на Пилата в его одиночестве и на пса, дремлющего рядом. И его слова относятся к Маргарите настолько же, насколько к Банге.
Именно Бангу мечтает позвать Пилат, когда его терзает мучительная головная боль: «Ты не можешь даже и думать о ком-нибудь и мечтаешь только о том, чтобы пришла твоя собака, единственное, по-видимому, существо, к которому ты привязан…» Но вспомним, кому сначала принадлежало это имя. Любанга, Банга… Уж она ли не разделяла участь того, кого любила? Не она ли могла утешить его, как никто другой?
Тот давний ночной обыск следователя с помощником в присутствии хозяина квартиры, где жили Михаил Афанасьевич с Любой, был просто мелочью по сравнению с травлей, которая обрушилась на писателя Булгакова в один отнюдь не прекрасный момент его жизни. Даже монокль, столь любимый Михаилом Афанасьевичем, вызывал озлобление, и кое-кто был даже склонен рассматривать его как признак ниспровержения революции. А что говорить о его творчестве, об этой «белогвардейщине», которую писатель воспевал?
Да, кончился нэп. Некогда он навеял многим, очень многим беспочвенные надежды, выманил в Советскую Россию Любу. Кончился нэп – и иллюзии тоже кончились.
«Дни Турбиных» (подобно «Багровому острову» и «Зойкиной квартире») шли во МХАТе с аншлагами и огромным успехом («В зале все как заколдованные были!»), но критикой пьеса была названа «Вишневым садом» белого движения за то, что белогвардейцы предстали здесь «трагическими чеховскими героями». Критик А. Орлинский упрекнул автора за то, что все командиры и офицеры живут, воюют, умирают и женятся без единого денщика, без прислуги, без малейшего соприкосновения с людьми из каких-либо других классов и социальных прослоек. На что во время диспута в театре Мейерхольда Булгаков ответил: «Я, бывший в Киеве во время гетманщины и петлюровщины, видевший белогвардейцев в Киеве изнутри за кремовыми занавесками, утверждаю, что денщиков в Киеве в то время, то есть когда происходили события в моей пьесе, нельзя было достать на вес золота».
Нарком культуры Луначарский отзывался в своем программном докладе о Булгакове так: «Ему нравятся сомнительные остроты, которыми обмениваются собутыльники, атмосфера собачьей свадьбы вокруг какой-нибудь рыжей жены приятеля…»
Обрушились на Булгакова не только официальные критики, которым это, так сказать, по должности было положено, но и свои – как бы братья-ели. Вернее, поэты.
Александр Безыменский провозглашал, что его брат Бенедикт был убит в «Лукьяновской тюрьме в Киеве, в 1918 году, при владычестве гетмана Скоропадского, немцев и… Алексеев Турбиных… Булгаков чем был, тем и останется: новобуржуазным отродьем, брызжущим отравленной, но бессильной струей на рабочий класс и его коммунистические идеалы… Художественный театр от лица классовой правды Турбиных дал пощечину памяти моего брата».
Ретивее всех распинался Маяковский. Он даже написал стихотворение «Лицо классового врага. Буржуй-Нуво», где не преминул куснуть Булгакова:
…На ложув окнотеатральных касстыкаяногтемлаковым,ондаетсоциальный заказна «Дни Турбиных» —Булгаковых.
«Он» – это новый буржуа.
В 1929 году вышла пьеса Маяковского «Клоп». Одно из действующих лиц, Зоя Березкина, произносит слово «буза». И далее идет реплика профессора: «Товарищ Березкина, вы стали жить воспоминаниями и заговорили непонятным языком. Сплошной словарь умерших слов. Что такое „буза“? (Ищет в словаре.) Буза… Буза… Бюрократизм, богоискательство, бублики, богема, Булгаков…» Вот в какой ряд автор ставит имя писателя! Маяковский таким образом предсказывал писательскую смерть и забвение Булгакова.
Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно.
«Не уны… – писал Михаил Афанасьевич шутливую записочку жене. – Я бу боро…» Гордо защищался, как мог: сфотографировался с моноклем в глазу и дарил это фото друзьям и знакомым.
Флаг был прибит гвоздями к мачте. Но это не помогло.
«Дни Турбиных», «Бег» (уж конечно, как апология эмигрантства), «Зойкина квартира» (апология мещанства), «Багровый остров» (тоже апология чего-то там) были в конце концов сняты с репертуара, попали под запрет. Булгакова перестали печатать. Его никуда не брали на работу, не только репортером, но даже типографским рабочим. Во МХАТе Булгакову в работе тоже отказали. Он стал «персоной нон грата» в жизни России. И в писательской, и в политической. Это называлось – гражданская смерть.
Люба пыталась устроиться на работу в издательство – не взяли. Из-за происхождения.
То было настолько тяжелое время в жизни Михаила Афанасьевича, что… вот эти слова написаны будут потом в «Мастере и Маргарите» воистину «со знанием дела»: «Боги, боги мои! Как грустна вечерняя земля! Как таинственны туманы над болотами. Кто блуждал в этих туманах, кто много страдал перед смертью, кто летел над этой землей, неся на себе непосильный груз, тот это знает. Это знает уставший. И он без сожаления покидает туманы земли, ее болотца и реки, он отдается с легким сердцем в руки смерти, зная, что только она одна успокоит его».
Неудивительно, что в письме Сталину, в котором Булгаков требовал справедливости, он заявлял почти ультимативно: «Дайте писателю возможность писать. Объявив ему гражданскую смерть, вы толкаете его на самую крайнюю меру».
Точнее, письмо это было адресовано «правительству СССР». Булгаков подчеркивал, что получает – «несмотря на свои великие усилия стать бесстрастно над красными и белыми – аттестат белогвардейца-врага, а получив его, как всякий понимает, может считать себя конченым человеком в СССР». Писатель просил, обращаясь «к гуманности советской власти», «великодушно отпустить на свободу», поскольку он «не может быть полезен у себя в отечестве». Автор письма особо выделил следующее: «Я прошу правительство СССР приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР в сопровождении моей жены Любови Евгеньевны Булгаковой».
Нет комментариев